Я наблюдаю твой сонный взгляд из подушек,
он похож на прозрачный янтарь горячего чая,
он кажется слишком мягким и немного простуженным,
но своей протяженностью в море меня впадает.
И это правильно — просто смотреть и чувствовать,
замирая в странной ангельской неподвижности.
Твой кленовый взгляд — не весь мир и даже не чудо,
но у каждого должно быть то, что привязывает к жизни.
Этот чайный взгляд — самой крепкой любви эссенция.
Закипает чайник. Вечер путает все цвета.
Будь добра, моя девочка, к своему соловьиному сердцу,
оно может разбиться, но оно только учится летать.
Закипает чайник. Вечер гладит тебя послушно,
светлый лунный абрис в окна едва клоня,
и возможно, твой сонный взгляд из теплых подушек -
это именно то, что привязывает к жизни меня.
Я с ней больше не живу.
Остались незавершенность и чувство нескончаемого присутствия.
Черт, я всегда ненавидел наш диван,
его апатичные подушечки и призрак бытовой лени.
Но теперь я сажусь на этот диван там, где сидела она,
чтобы вспомнить ее тело — своим собственным телом.
Я с ней больше не живу.
Но я хожу по полу босиком.
Я чувствую ногами все еще теплые следы,
я знаю их траекторию наизусть -
у нее была привычка ходить из угла в угол, когда она говорила по телефону,
или когда она говорила со мной.
Я с ней больше не живу.
Но даже одеяло, под которым она спала -
неудобное, шумное, какое-то ледяное и скребущее,
одеяло из серии «только натуральный пух птицы»,
осталось лежать все там же,
на уже пустой, но неприкосновенной левой половине моей кровати.
Я с ней больше не живу.
Но я продолжаю покупать негазированную воду в маленьких бутылочках,
потому что она любила пить именно так, из пластикового горлышка,
и любые чашки и кружки вызывали у нее необъяснимое отторжение.
Я с ней больше не живу.
Но я расставляю книги на полках так,
как нравилось ей,
с этой крайне неудобной, идиотской и наивной эстетикой перфекционизма,
не по содержанию, а по цвету.
Я с ней больше не живу, но.
Я с ней больше не живу,
и еще сотни, тысячи, мириады «но» моментально складываются в призрак, в чувство, в явь.
Я с ней больше не живу,
но каким-то образом она живет во мне.
Августина, если мой кабинет — это клетка,
то все эти рожи на книжных полках — дикие звери,
и рожи в дрянном свете ноутбука — дикие звери,
и даже твои пальцы — хищные дикие звери,
пантеры или шакалы с красными лаковыми зрачками.
Августина, я вхожу в эту клетку и выйти живым не чаю,
но не чувствую страха,
не чувствую даже жалости,
Августина, я античный герой, у меня есть жало -
своего рода нерв бездумия и бесстрашия
протянут во мне — от нутра и намного дальше.
За стенами клетки мир для меня кончается,
Августина, я вхожу, и пол подо мною качает.
Я вхожу и стою — вся любовь мне под кожу зашита,
Я вхожу и стою — одинокий и беззащитный,
обреченный на каждого зверя, чья злость велика,
когда вдруг
с острой
и роковой неизбежностью
окажется, что звери не знают моего языка.
И это смешно, ярко и так презрительно,
что возле каждой из клеток есть свои зрители,
о которых не знаем мы, входящие в клетки.
Августина, даже твои глаза слишком резкие,
слишком редкие в образе мягких и душных перин.
Я стою в клетке.
Стою в клетке.
Один.
Я вхожу к зверям, к твоим пальцам, твоим умелым,
я на пальцы твои вешаю свое тело,
Августина, это просто кормление хищников
стихами, улыбками, ласками и мужчинами.
Я стою в клетке, а хотел бы забыть и сесть,
я хотел бы выжить,
но ты зверь, Августина, per se.
Мой щенок, взятый в постель и уже избалованный,
мой щенок, поднимающий грозную волчью голову.
Августина, фас.
Насыщайся, ешь, я привык.
Там снаружи, вне клетки, никто не услышит крик.
Скоро яблоки станут горькими, скоро волосы станут белыми,
а я снова иду по лесенке незабытых еще стихов:
У меня на запястьях птицы. У него на запястьях небо.
Наши руки друг к другу тянутся, поднимаются высоко.
Мне легко и теперь от этого возвращаться в пустую комнату,
где ворчит и лениво щурится постаревший пушистый кот.
Возвращаться к стихам, как к любимому.
В эту близость, в душевную сомкнутость.
Мы полвека друг к другу тянемся, поднимаемся высоко,
выше, выше… И так становимся мы большими цветами вселенскими,
распускаемся прямо в звездное, прямо в вечное — наравне.
Скоро яблоки станут горькими, скоро волосы станут белыми.
А я так же шепчу с улыбкой «мой поэт, ты напишешь мне?»
Детка, ты не такая, как все. Я заявляю это уверенно и честно. Скажу больше, ты никогда не сможешь стать такой, как все. Даже если очень сильно захочешь. Не стоит хныкать в сопливый рукавчик: "ах, этот пошлый социум пытается меня сломить и уподобить остальным". Просто запомни раз и навсегда - ты. не такая. как все. И вместо депрессивно-страдательных писулек о медленно убиваемой внутренней обособленности, голодном стремлении к самобытности и дальше по списку, разуй глаза. Можешь подставить ладошки - собирать тех самых тараканов, которые у каждого свои. Ты увидишь, что все мы сделаны из одного теста и одних и тех же начинок, но у каждого все это замешано в настолько индивидуальной пропорции, что пирог человечества дробится на миллиарды разных вкусов и консистенций. Миллиарды, понимаешь? Эти миллиарды и есть - все. И быть такой, как все - значит охватить собой каждого из них. Это значит стать богом.
Сегодня я буду твоим рассказчиком,
я скажу тебя — от черты характера вплоть до облика:
ты — абсолютное чувство в момент настоящего,
человек, подавленный чудом летящего облака.
И все это так огромно, что ты задыхаешься,
но нет никого, кому можно сказать об этом,
передать хоть толику духовного осязания.
Ты стоишь под облаком.
И сердцем растешь в поэта.
Это та же любовь, но лишенная всяких правил,
это та же любовь — монумент размерами с космос.
Это ты — сосуд из овалов, линий и впадинок,
наполненный чем-то громким и незнакомым.
Тебе хочется прыгать, кричать или грудь свою вывернуть -
расплескать это счастье, эти великие краски,
значит ты — абсолютное чувство в рубашке выкрика.
Ты стоишь под облаком.
Плачешь.
Но как-то ласково.
Ты — это голос ребенка в памяти матери,
голос ребенка, все облака провожающий.
И всей своей скоротечностью, всем характером
ты стоишь под облаком, медленно задыхаясь.
И если сегодня я буду твоим рассказчиком,
то я скажу:
ты сила, порыв и жажда,
облака летят, ты шатаешься, мир качается…
Ты — абсолютное чувство в момент настоящего.
Давай вместе любить краски?
Ведь это что-то невероятное -
достаточно сдавить тюбик, чтобы химическая фабричная дрянь
стала вдруг новым живым миром
полным самодовлеющих грандиозных чувств.
Я нарисую море специально для тебя,
я раскрашу твою жизнь синим и соленым.
Давай утонем вместе?
Захлебнемся к чертовой матери оранжевым, зеленым и фиолетовым
в этом человеческом мире, написанном в технике гризайль.
Ах, эти контуры и тени,
эти конторы и стены,
эти монохромные черты лиц,
ретрограды в ретро-городе.
В нас вросли цепкие псевдоподии дождей и сотен улиц,
мы целуемся,
оставаясь в градациях серого цвета.
Давай возьмем краски.
Сделаем лица радугой, а повседневность — сюжетной.
И я прошу тебя — задержи дыхание, уйдем под воду,
возьмем с собой только искренность и палитру.
Малышка, не бойся реальности, фантазируй,
и завтра настанет красочным
словно детство.
Не бойся реальности с суровым застывшим лицом догматика,
волны сомкнутся над нами,
соленые синие волны.
Я нарисую море специально для тебя.
Я верну тебе обратно все утраченные краски.
Августина, я перенес лед и пламя,
я пережил всех своих вдов и каждую свою невесту,
Августина, у меня за пазухой ветрянка, ломка и два инфаркта,
Августина, понимаешь, я вымучился, пытаясь найти то место,
которое никогда не будет обозначено ни на одной карте.
Я ищу то место,
или скорее я ищу то время, где ты ладонями
обрываешь зеленые листья и еще не знаешь,
что вся жизнь — заблуждение,
Августина, где ты — из многих
точно такая же маленькая, но живая.
Августина, дело в том, что я весь принадлежу твоему прошлому,
которое не то чтобы было плохим, просто ты выросла.
И теперь не березовое небо льется в руки из горлышка,
а из зрелых лет — необдуманных упреков выстрелы.
Ты выросла, ты вырвалась из дачного домика собственной юности,
возможно, немного скучаешь, но назад не вернуться.
Августина, я за теми дверьми, я жду тебя к чаю,
знаешь, здесь еще лето, комары и пахнет настурцией.
Августина, я разглядываю карты, разбиваю руки,
вымещая злость на ни в чем не повинных стенах.
Августина, по сути, сейчас моя жизнь — реконструкция
того «вчера», невозможного и совершенного.
Августина, наверное, я так и останусь частью
воскресного мира твоего ушедшего детства.
Но все-таки знаешь…
Я так по тебе скучаю.
Вспоминай иногда.
Иногда — заходи погреться.
Королева, вот и ночь.
Ты уснула?
Бог с тобою.
Твое тело под сорочкой -
продолжение обоев,
продолжение квартиры:
мебели, полов, вещей,
на которых балансируя,
я себя гоню взашей.
Я живу в твоем шкафу,
я тот монстр под кроватью,
подсознательная жуть -
не увидеть и не спрятаться.
Каждой ночью, каждый час
я шепчу тебе на ухо:
«королева, это в нас,
это родственность по духу,
и поэтому сейчас
тебе снится нож под сердцем,
из разреза льется грязь,
тебе снится нож и…
детство.
Королева, это мы -
страх и страсть,
и что-то большее.»
Ночь уже теряет смысл,
ночь становится порочной,
твое тело в ней — орган,
мои пальцы — музыканты,
каждый — зол, безумен, пьян,
все они — в тебе распяты.
Королева, это крик,
мой, который ты не слышишь.
Спишь?
И спи, конечно, спи,
сладко спи, моя малышка.
Вот и все.
Уже рассвет.
Подобрело, потеплело
и проснулся человек.
С добрым утром, королева.
Мы слишком торопим жизнь.
Мы слишком торопим себя.
Мы научились пожирать огромные расстояния за кратчайшее время.
Машины несутся по междугородним трассам,
но только пеший путник видит полет птицы над деревом у горизонта
и редкий раздавленный цветок у обочины.
Между нами тоже огромные расстояния.
Но мы слишком торопим жизнь.
Мы слишком торопим себя.
Мы хотим преодолевать большие дистанции за короткое время.
Дистанцию между взглядами,
между мыслями и чувствами,
дистанцию между пальцами руки и внутренней стороной бедра.
Я еще не выучил твое имя, но я уже знаю цвет твоего нижнего белья.
Увы, мы не успеваем увидеть ни полета птицы под прикрытыми веками,
ни редкого сломанного цветка в диафрагме души.
Но самое страшное не это,
самое страшное то, что именно длинная дистанция учит ценить достигнутое.
Мы потеряли значимость каждого открытия на пути,
и вместе с ней — конечную значимость человека.
Мне некуда спешить,
я хочу успеть различить вкус, запах, цвет.
Я хочу выучить наизусть твое имя задолго до того,
как первая капля раскаленного пота проступит у меня на спине.
Мне некуда спешить.
Дорогая, я иду к тебе пешком -
такой долгой, такой важной дорогой.
Дорогая, я вижу полет птицы.
Августина, мы станем чужими — на год или десять
бесконечных минут, в каждой из которых — вечность,
как жемчужина в раковине.
Августина, я хотел бы повеситься,
чтобы стать маятником в часах наших новых минут.
Эти стены жмут,
этот каменный пиджак стал мне тесен.
Августина,
звезды падают с неба, когда мы не вместе.
Августина,
ты останешься на руинах своего непостроенного дома,
и блестки падающих звезд не осветят ни твое лицо,
ни эти руины.
Авгутина -
это просто имя, одно из тысяч,
но когда мы не вместе, звезды падают с черной выси.
Августина, ты останешься среди камней,
будешь трогать стены,
говорить им: «милые, вы помните старое время?
я тоскую по нему.
Я каждой секундой беременна.»
Августина, когда мы не вместе, звезды падают в сено,
поджигая все вокруг.
Августина, звезды падают с рук.
Августина, наше новое время — между «до» и «поздно»,
ты останешься одна среди льдистого белого камня,
потому что стены — это все, что есть между нами,
потому что когда мы не вместе — падают звезды.
Здесь пролегают человеческие руины.
Посмотри, среди чашечек, полочек лежит она -
слабеющая рука,
и дрожь в ней — почти звериная,
почти сводящая дождь за окном с ума.
Здесь пролегают человеческие руины.
Кто-то оставил их здесь,
кто-то сжег дворцы,
храмы, тенистые улочки, шумный рынок,
кто-то сжег город жизни до пустоты.
Здесь пролегает что-то, ставшее хаосом,
ставшее болью, сжатой в единый вздох,
здесь,
именно здесь, по этому адресу -
над обломками, как потомок, склонился Бог.
Здесь пролегают руины,
крошатся здания,
даже погода над этим бедствием — дрянь,
солнце выдают по особому указанию,
солнце молчащее, не говорящее «встань».
Здесь — кем-то сожженные,
кем-то покинутые,
здесь — по камню убитые, по бревну,
здесь пролегают человеческие руины.
И города,
того прежнего города уже не вернуть.
Быть с тобой — это постоянно чувствовать,
каждое мгновение что-то чувствовать,
чувствовать снова и снова,
едва успевать прикрыть глаза и чувствовать опять,
с новой сокрушительной силой и настойчивостью.
Чувствовать пейзаж,
вдоль которого идешь ты в смешных широких джинсах,
чувствовать твою прямолинейную любовь к сорной траве
и к виду неба над крышей,
чувствовать твою любовь к ивам,
к заливам
и к сливкам в кофе по возвращению в соскучившийся по нам дом.
Чувствовать твою безоговорочную любовь к миру,
чувствовать ее до схожего с твоим плача от красоты,
до собственного последнего першистого и мучительного выдоха.
Чувствовать тоску на грани отчуждения,
тоску на грани агрессии,
замирать на этой грани -
на границе между «Господи, пожалуйста» и «пошло все к черту»,
или чувствовать себя брошенным,
как в первый день в детском саду,
когда воробьи хохлятся в лужах,
по небу плывут разноцветные тучи,
все люди бесспорно добры,
и мир все еще остается огромным обещанием,
предчувствием,
преддверием немыслимого, яркого праздника,
но мамы впервые нет рядом.
Чувствовать внутри твоей головы дормиторий,
где спят самые праведные мысли
под каменным сводом надежных убеждений,
чувствовать этих маленьких эфемерных ангелов в твоей голове,
чувствовать этих золотоволосых детей в белых пижамах
и успевать улыбаться им, когда они просыпаются,
когда из их больших синих глаз на мир смотрит придуманный тобою Бог.
Чувствовать себя бонвиваном,
влюбленным в гладко-розовую бессодержательность юности,
когда ты хочешь быть маленькой и легкомысленной,
или чувствовать себя древним атлантом,
на плечи которого легло каменное небо, исписанное рунами,
когда ты хочешь быть не воздухом, но твердью.
Быть с тобой — это постоянно чувствовать,
потому что ты сама есть абсолютное чувство,
физическое воплощение всех человеческих чувств,
наделенное уютным телом,
мягким телом,
теплым телом, которое я несу на руках,
как знамя жизни,
как свое великое знамя,
потому что именно ты заставляешь меня чувствовать.
Надежда умирает последней? Какая чушь. Время надежды - юное время, оно неизбежно проходит. После него дорога не обрывается в пропасть, не заканчивается последним дерзким виражом, нет, все продолжается. Начинается время дрессировки самого себя, когда ты берешь потасканную геометрическую фигуру, в углы которой впаяны паспортные данные - имя, возраст, номер продукта, торговый индекс, и начинаешь усилием воли адаптировать ее к реалиям, которые никогда не будут лучше, которые таковы и таковыми останутся. Ты безнадежно, обреченно куешь из своих кожи и костей новую оболочку, в которую сможет уместиться все, что ты отрицал раньше. Этакую пластиковую форму для равнодушных разговоров, для глобального взаимного неинтереса и таких же взаимных упреков, для кардинально новой правды "человек рожден не для счастья", для вдохновенного осатанения по любому мелкому поводу и для бестолковой депрессивной апатии. Ты учишься жить в мире, который никогда не станет таким, каким ты хотел его видеть. Ты начинаешь понимать, что светлое волшебное завтра надежды - жуткая лживая сказка, отнявшая у тебя полжизни, пока ты верил ей и чего-то ждал. Так выстругай ум, выструни чувства. Раскаляй скелет добела, бери молот, бей от души, затачивай до первой крови - из тебя выйдет отличный топор. Прорубишь им себе право жить дальше. Время надежды прошло, настало время сжавшего зубы смирения с невыносимо паскудной данностью. Получите, распишитесь, улыбайтесь. Это все, что когда-либо будет у вас.
Это война со временем, сроками, смертностью,
это борьба с завершением в мире каждого:
я бы хотел разбить все часы песочные
и написать на этом песке твое имя.
Я бы хотел выключить ветер и волны,
как выключаю свет в прокуренной комнате,
чтобы они своим беспрерывным движением
ни одной буквы в имени этом не тронули.
Чтобы не дрогнули
линии и геометрия
маленьких букв, похожих на синие лилии.
Знаешь, если рассматривать жизнь, как усилие,
пусть это будет усилие выткать вечность
имени твоего,
твоих сжатых пальцев,
слишком строгого для домоседства платьица,
комнаты, где ты сидишь за своим компьютером,
каждой черты и каждой твоей минуты.
То есть всего того, большого и малого,
ради чего стоит жить и бороться.
Знаешь, время, наверное, тоже эмоция -
порция солнца и десять столетий заката.
Каждый мой день — война за твою неспешность,
нежность и тонкую нить голубого браслетика,
каждый мой день часы с энтропией смежны,
я не хочу терять, я стекло крошу.
Каждый мой день — война. Безумная, страшная.
Каждый мой день — любовь к небессмертной женщине.
Я разбиваю рукой все часы песочные
и на песке имя твое пишу.
Все мы вышли из воды, но живем, словно спустились со звезд,
однако же звезд не хватаем,
или звезд не хватает
на каждую рыбу, чей плавник в эту землю вмерз,
чей открытый рот есть метафора как бы утраченного морского рая.
Так мой рот открыт.
И губы движутся, охватывая форму слов,
будто слово — не звук и смысл, а невидимая геометрическая фигура,
так бывает с говорящим человеком в немом кино,
так бывает с каждой рыбой, выходящей на землю бурую.
Так мой рот открыт.
Августина, мои губы выводят формы слов о тебе,
но в сердце продолжает жить невозможный ужас
того, что тебя может не быть,
что ты — мой фантомный орган любви, мой бред,
и уже сколько лет я сижу один — безумно шепчущий и никому не нужный.
Возможно, есть просто женщина, с которой я вовсе не близок и в принципе не знаком,
но в которой вижу тебя — мою маленькую Августину, мой прекрасный плеск первородного океана.
Так мой рот открыт.
Августина, Августина, вода стоит за окном,
Августина, это дождь?
Или море, накрывшее страны?
Августина, скажи, что ты есть,
что ты тоже здесь,
Августина, скажи мне, что женщина, в которой ты плаваешь,
выходя из воды, так же щурилась вслед звезде,
приникая плавниками к земле своей девственно лавовой.
Августина, скажи, что ты слышишь мою форму слов,
что ты есть, что ты тут, что, Господи, я не безумен.
Видишь, рыбы выходят из воды,
выходят, выходят
рыбы идут,
рыбы к звездам идут,
к звездам, к звездам,
идут рыбы — землею бурой…
Прощаю поздние звонки. Разбуженная ночью,
я воздвигаю из стихов венчальное построчие.
Стою в рубахе у окна, как девочка иконная,
в окладе улиц почерневших — случайная мадонна.
Прощаю «я не смог зайти». Зайти ко мне непросто -
приходится идти босым по буквам или звездам,
приходится царапать грудь о письменные тернии
и пробиваться тяжело сквозь клятвы и сквозь ветви.
Прощаю сумерки невстреч. В их матовом покое
молитвы пахнут, как снега, и обрастают смолью
чернильных маковых одежд, страничных белых платьев.
Молитвы пахнут, как снега, а снег — церковным ладаном.
Прощаю все, почти что все: затмение несбытого,
любовниц с мертвенным лицом, надрывные визиты,
отяжелевший телом взгляд, гордыню обнищавшую,
но равнодушия руки — всей кожей не прощаю.
Человек — это открытие.
Каждый человек — это, конечно же, открытие.
Ты мое длящееся открытие,
повод для непрерывного удивления,
потому что всегда оказываешься большим, чем я думал,
большим, чем я мог предположить,
большим, чем я смог запомнить за все совместные годы,
и большим, чем написанные мною книги о тебе.
Как только я думаю, что ты — то самое настроение,
неповторимое очаровательное настроение
ночной междугородней трассы,
любимой музыки в динамиках автомобиля
и своего рода молчаливой нирваны поездки,
ты вдруг становишься «киммерийской болезнью»,
ты стонешь от низкого неба,
в твоем лице проступает осень, усталость
и пасмурные улицы города.
Но в дальнейшем и это оказывается ошибочным,
потому что очень скоро ты становишься чем-то другим.
Ты всегда оказываешься большим -
твои глаза, затылок, ключицы, волосы или колени.
Даже твоя грудь -
как похабно пошлы все эти «яблочки-дыньки-персики»,
как пошлы и как ущербны в своей попытке изъяснения -
потому что твоя грудь — это ощущение, событие или, возможно, настоящее,
это чувство в кончике пальца — он поднимается вверх по мягкой коже,
непрерывно вверх, словно хочет достигнуть Бога,
вверх, пока не исчезнет в слишком тонком ореоле,
таком нежном, что его почти невозможно чувствовать,
и уже почти исчезнув — вдруг вернется болью, истомой и страстью,
уколовшись об иглу напрягающегося соска.
Впрочем, ты больше и этих слов.
Не вселенная, а человек — но и этого слишком много:
сапоги, браслеты,
либертинизм в постели и солипсизм в скандалах,
пшеничное поле и маленькие живые птицы,
сиена глаз — полимент, создающий уникальное золотое виденье мира,
глубоководный гигантизм внутренней пропасти,
и душа — древний архитеутис во тьме.
Ты больше всего этого.
Я пришел к тебе однажды
и уже пять лет числюсь пропавшим без вести.
Я смеялся, говорил, что секс и поэзия — это образ жизни,
но тогда я еще не знал, что они синонимы,
что ты — открытие? путешествие?
нет, нечто большее,
и что в тебе есть свой собственный горизонт событий.
Я вошел в тебя,
я не вернулся.