У Всехскорбященской - радость:
ударила молния с фарфоровым звоном,
шнур обгорел и сорвался -
кружку для сбора лучей, подаяний и жертвиц
разрезало напрочь;
икона из закопченой - стала ясней ноябрьского солнца,
а вот грешные грошики - не размазались по стене,
впечатались - неразменные - "по числу апостолов"
вокруг Богородицыной ризы,
раскатились как есть по миру
"сынишками грома"
августовым днем.
Гонимый крестами на тропках возникших
Пан
спрятался в пещере.
Неугомонные лучи теснятся
и пробиваются к нему локтями.
Товарищей он не имел
за исключеньем паука.
Любопытный малютка соткал себе шёлковый невод
в ухе его.
И Пан, добродушный,
ловил комаров последнему другу.
Бегло пролетали осени и звездопады.
Однажды бог себе строгал
свирель из ветки бузины,
а крошка гном
прогуливался по его руке
слегка светилось сгнившее бревно
и Пан увидел удивлённо
у друга своего на спинке крест.
Безмолвно старый бог окаменел
среди ночного звездопада
и вздрогнул, опечаленный;
паук окрестился.
На третий день, подобно гробу, закрылись огненные очи.
Он был покрыт весь инеем
и сумерки спускались из звука колотушки
из бузины осталась полусобранной свирель.
ДУБ
В прозрачных далях слышу я как в башне
звучит подобно сердцу колокол
и в сладких звонах
мне всё кажется
что тишина течёт по венам, а не кровь.
Дуб на окраине лесной,
почему меня так одолевает
как мягкими крылами, тишина,
когда лежу в тени густой короны,
ласкаемый листвой твоей игривой?
О, кто узнает? - Может быть
из твоего ствола построят
мне скоро гроб,
и тишину, что испытаю меж дубовых досок
мне кажется, я чувствую теперь.
Я чувствую, твоя листва мне каплет её в душу
и немой
я слушаю, как зреет в твоём теле домовина,
мой гроб,
как чередуются последние мгновенья,
дуб на окраине лесной.
Ночью восьмого ноября
Александр "после обильного пота" уснул.
Затем "через два часа проснулся, улыбаясь;
обвёл глазами вокруг..."
То ли он видел видение,
то ли принял решение.
Записки императрицы Елизаветы Алексеевны
обрываются на 11 ноября - следующие три дня
восстановить почти невозможно.
"Ночью 14 ноября жар продолжался до четырех утра"
(пишет Волконский). В ту же ночь император
исповедался и причастился из рук местного священника
Алексея Федотова... Неожиданно в 5 с половиной утра
15 ноября Александр открыл глаза: "Где священник?"
(Врач Тарасов ночью слыхал, как он молился,
не открывая глаз). - "Я хочу исповедаться
и приобщиться Святых Тайн; прошу исповедать меня
не как императора, но как простого мирянина;
извольте начать, я готов приступить к святому таинству..."
Но второй раз священника не позвали.
"Что за печальная моя миссия объявить ему
о его близком разрушении", - пишет Виллие
в своём "дневнике"... После 15 ноября
записки лиц, окружавших Александра,
становятся все более краткими и полными противоречий.
Но даже здесь видны вопиющие несуразности:
князь Волконский "завладел постелью" Виллие,
"чтобы быть ближе к Императору",
хотя, если тот умирал, требовалась близость врача,
а не генерал адъютанта...
Виллие ничего не пишет о Тарасове,
а Тарасов - о Виллие; они будто в упор
не замечают друг друга. Воспоминания Тарасова
написаны через четверть века после таганрогских событий.
"Дневник" Виллие написан, как мы увидим далее,
скорее всего "задним числом", с вкраплением подлинных записей,
сделанных "там и тогда"...
Двадцать седьмого октобрия 1825 года,
в шесть часов пополудни,
Александр отправился из Балаклавы
в Георгиевский монастырь -
поскакал сам-друг с фельдъегерем Годефруа.
Их сопровождал татарин. День был тёплый, прекрасный.
Но к вечеру подул северо-восточный ветер,
и якобы царь "простудился после этой поездки".
"Через Цирк покидают Аркадию", -
по странному совпадению,
на средневековой латыни северо-восточный ветер
именуется Фракий или же Циркий...
Лейб-медик Тарасов четверть века спустя вспоминал,
что к восьми вечера стало темно.
"Ветер усилился, а Государя не было..."
Тогда адмирал Грейг приказал выслать людей с факелами.
Александра встретили на дороге.
Он был здоров до самого 4 ноября,
по замечанию Тарасова и Виллие;
посетил Севастополь, Бахчисарай и Чуфут-Кале,
был в Евпатории, на Перекопе, в Знаменском;
посетил Орехов и Мариуполь...
И вот в Мариуполе в десятом часу вечера
он вдруг потребовал к себе Виллие
(знавшего, между прочим, тайну смерти
Екатерины Второй и Павла) -
тот нашел его "в полном развитии
лихорадочного сильного пароксизма".
Наутро Александр велел везти себя в Таганрог,
вечером 5 ноября он туда прибыл
"не холоден и не горяч".
Он рассказал жене и Волконскому,
что чувствовал приступы (transes)
в Бахчисарае и Перекопском гошпитале;
однако в ночь на 6-е он не принял лекарства
из рук вездесущего Виллие...
Макария Римского вели на восток
архангел Рафаил в облике старца,
затем - ослица, олень и змей.
Последний вещает ему голосом
"акибы человеческим". И вводит в преддверье
земного рая: "Благо, что ты пришел сюда,
раб Божий Макарий - уже 12 лет
ждет тебя эта гора.
Ибо вот и дом я построил для тебя
по велению архангела Рафаила..."
Десять дней змей поджидал его -
"и вот увидел вечером тебя на сверкающем облаке"
(а Макарий в это время шел за оленем).
"И мне был голос: Встань, приими
раба Божьего Макария!"
"И сказав это, - добавляет Макарий, -
змей, если я смотрел на него,
шел впереди меня, будто юноша..."
Александр Первый, возможно, тоже прошел этот путь:
из Таганрога весной 1826 он, отплыв в Крым к Воронцову,
далее направился в Киев или Почаев...
Но "несмога сердце" - и, тайно покинув Лавру,
он отправился то ли в Сибирь,
то ли вокруг Африки и Индии
на Дальний Восток.
"С пересадкой" и изменив внешность?
А почему бы и нет. От устья Амура
он дошел до окрестностей Красноуфимска,
где, подъехав на красивом коне,
попросил кузнеца подковать коня,
да и был схвачен и заключен в острог;
а через некое время туда пожаловал
сам великий князь Михаил -
устроив разнос тюремному начальству,
он приказал освободить таинственного странника,
но старец Федор Кузмич умолил его
отправить его на "вольное поселение..."
Cтарец Фёдор Кузмич не любил читать жития,
равно как и "Александр Благословенный",
но две легенды волей-неволей
утвердились над его жизнью.
Они - больше, чем просто жития;
коснулись они его так,
что он и не успел их поймать
и постичь, почему сие происходит
именно с ним.
Одна легенда - "Гиштория о Иоасафе",
а другая - "Повесть о Макарии Римском,
Александр тоже восхотел,
вслед за "братьями Феофилом,
Сергием и Игиином",
увидеть край земли, место, где кончается небо,
и железный столп... Он достиг Сибири
(двенадцать лет странствий
от Крыма и Почаева до Пермского края),
когда Пушкин был еще жив
(и, как ни странно, тоже стремился
на Восток, хотя бы в Китай или даже в страну Япон).
Не увидел он там ни "судного озера",
ни хрустального трона с источником бессмертия,
ни арки, воздвигнутой Искандером Двурогим
"в стране вечнаго мрака" - а вот апокрифическим
"старцем Макарием Римским, поселившимся
у пределов земных" - он стал сам,
в образе старца Феодора Космича...
Вряд ли удостоились его рассеянного взгляда
деяния и чудеса Македонца,
изваянные на соборе во Владимире,
в Сан-Марко, в Базеле и Фрайбурге.
Конгрессы всё затмевали, но теперь,
"видя внутренний свет" и трудясь
добровольно на золотых приисках
он "после жизни" стал собой и снова кем-то иным,
продолжая всё тот же самый
вековечный разлад...
Марией звали и мать Александра Первого,
и его первую дочь, умершую в малолетстве,
через год с небольшим после рождения...
И еще была третья Мария - Нарышкина,
тайная возлюбленная, родившая ему Софию.
После смерти Софии осенью 1824, похоже, император
окончательно решился "бежать из мира".
Но в Корбенике-Таганроге он один.
И нет с ним даже любимой сестры Екатерины,
"королевы Вюртембергской", возможно, первой,
кто разделила его любовь.
Есть только жена Елисавета Алексеевна,
тайнохранительница, дневник которой внезапно
обрывается на 15 ноября, после нощного консилиума,
на коем что-то было решено
самим императором и лейб-медиком Виллие.
Александр чем-то напоминает византийского императора Ираклия:
вёл много войн, но ни в одной, кроме персидской,
не смог победить, а Церкви оставил скорее смятение
от апокалиптических замыслов, чем мир...
Известно, что Ираклий, отбив у Хозроя
Древо Креста Господня,
сам дотащил его до Голгофы
и повесил на него свои венец и порфиру.
Он по сути отрекся от власти и вскоре скончался,
а Александр - ушел, вручив Россию и мир небывалой смуте.
"Пускай я стану Белым царем - все это ненужно,
да и невозможно..."
А еще Александр Первый
напоминает Короля-Рыболова
из средневековых преданий о старшем Титуреле:
кровь со святого Копья,
пронзившего во время оно ребро Христа,
течет каждый вечер, за каждой трапезой в замке
на зачарованное блюдо - но его не исцеляет;
нет родича, который набрался бы смелости и воскликнул:
"О дядя, что с тобой!" - и Титурель тотчас бы исцелился.
Николай - не годился в Парцифали,
и тем не менее тайно Александр завещал ему трон...
Умер, точнее, исчез царь в Таганроге
как раз в день памяти Иоасафа, царевича Индийского,
прозревшего истину под влиянием
отшельника Варлаама,
да и ушедшего в пустыню
от "царского пойла":
"Прекрасная пустыня!
Восприими меня, пустыня,
С премногими грехами,
С многозорными делами,
Яко матерь свое чадо
На белые руци!
Натори меня, пустыню
Волю Божию творити..."
История Варлаама и Иоасафа - индийского корня,
но "Индией" сплошь и рядом
именовали Эфиопию.
Исторья Грааля тоже принадлежит
не только кельтическому миру Европы и Азии,
но и Эфиопии в полной мере,
о чем я уже рассказывал когда-то...
У Александра Первого,
прочитавшего из всего Евангелия один Апокалипсис
накануне 1812 года -
было стойкое чувство самодержавной пустоты,
зияющей и светлой, спрятанное глубоко внутри;
и никакие мистицизмы, никакое "внутреннее христианство"
его не могли развеять. То он казался себе
чуть ли не Всадником с тремя диадимами на голове,
на бедре коего написано "Слово Божие" -
повергающим в бездну севера Зверя-Наполейона
со всем его европейским воинством;
то оказывался он покровителем и закадычным другом
"зверя Рысь", как метко прозвал Фотий князя Голицына,
министра "сугубого затмения"...
"И если свет, который в тебе - тьма, то что же тьма?" -
этот вопрос Александр старался не задавать себе,
но он упорно пробивался "сверху и одновременно изнутри".
Император сам для себя стал "умирающим сфинксом",
и здесь не при чём ни масоны, ни Филарет, ни Лабзин.
Он хотел умереть - и не мог умереть;
хотел спасти мир - и вроде бы спас...
Обманувшийся спаситель сам нуждался в спасении...
Эдипом, разгадавшим Александра,
оказался не Пушкин, а Аракчеев:
"Э, да это просто измаявшийся человек,
больше всего на свете нуждающийся
в простом и верном друге..."
Таким другом для царя в последний год жизни
стала его жена Елизавета Алексеевна:
она одна могла ему помочь уйти так,
чтобы загадать всему миру неразрешимую загадку...
Много прозорливых шутов и шутих
встречались мне раньше во время моих нечастых прогулок.
В переходе на "Юго-Западной" меня остановила однажды
не то блаженная, не то пророчица: "Молодой человек,
вы же к отцу Зинону едете? - Угадали! К нему еду, в Печоры.
- А пусть он тогда напишет образ, который я недавно во сне видела:
стою я в чистом поле, поздняя осень, все сжато,
и вдруг вижу в небе на светлом облаке спящего Мужа.
Он в прекрасных одеждах, лежит на боку и спит глубоко.
Такой прекрасный!.. Вдруг рядом вижу я старца.
И спрашиваю его, Сергия Радонежского: А что это за Муж спит на облаке?
А он отвечает: Господь..." Так вот, пусть образ напишет: он - явленный...
А в Киево-Фроловском монастыре меня ласково
встречала юродивая послушница Лариса-Алла:
"В монастырь тебе надо! Времена-то последние...
- Времена всегда последние", - ответил я ей,
и с тех пор мы подружились: хлеб да мёд...
Однажды на всенощной под Михайлов день
я увидел "Аллу Пугачёву": она стояла в огромной меховой шапке
и говорила: "Через девять лет на Волгу обрушатся с неба чудовища
и будут терзать людей 1238 дней... Я - Алла Пугачёва,
и хочу петь песни своего поколения!"
Лариса-Алла, чем-то похожая на Акумовну из "Крестовых сестёр",
строго так её слушала, а затем повелела: "Прогони собаку!"
(звонкий лай действительно со двора раздавался).
Та продолжала апокалипсную речь, иногда заглушая
возгласы отца Николая... Наконец я устал и вышел; Лариса
меня догнала: "Ладно, цветочек, чего уж там,
ты так похож на моего сына... Молись за непутевую Ларису
и Аллу Пугачёву! И никогда не бери милостыни".
Вспоминаю и другого зашельца в Кленники,
художника Андрея. Зайдя однажды, он стал приходить
всё чаще, по праздникам и субботам,
маленький, лучистый, неизлечимый
от наследственной своей "болезни Бехтерева",
он казался мне тогда единственным,
кто знает про время, и слово, и цвет, и форму,
но никогда не будет говорить об этом,
не будет рисовать икон и всячески "воцерковляться".
Как-то раз на Крещенской всенощной
он мне заметил с улыбкой: "Посмотри, как все стоят:
будто прямо здесь течет Иордан... такие сурьезные,
ну прямо мытари и фарисеи..."
Смертушка его щадила - "гнутое дерево два века живет",
и всё же однажды он просто исчез,
по слухам, ушел в один из монастырей
в Псковских краях, где бывал и раньше,
не прощаясь, потому что нет расставаний.
И, пока достоуважаемый Kalakazo,
вернувшись в Петербургские пределы,
снова и снова вспоминает тамошних странников,
вспомнил вдруг и аз многогрешный
один случай. Пять лет назад на Покров
зашел ко всенощной в Кленники удивительный старец:
был он весь в пророчественном ударе,
но молчал, творя символическую молитву:
одет был чисто, на шее - большущий деревянный крест
без распятия. На каждом возгласе наш неожиданный сомолитвенник
размашисто крестился, поворачиваясь на все четыре стороны света,
и закрещивал воздух, стены, иконы,
да и весь молодой народ,
причем творил сие не только руками,
но и главой, и лицем, и губами
совершая непрестанное молитвенное действо.
И складывал руки, кланяясь Свету Тихому,
и ладонями приклонял свои ушеса
к слышанию псалмов и евангелия...
А когда из алтаря донеслось: "Господь воцарися",
он на весь храм крикнул по-аввакумовски: "Да гневаются людие!.."
И снова закрестился на все четыре стороны
(держись, Эфиопия!) и чему-то улыбнулся.
А когда спели "Воскресение Христово видевше",
мистагог наш как-то с вызовом всем возопил:
"Разрушил ведь смертию смерть!.."
Его б точно вывели из любой церкви,
но не тако было в Кленниках...
А на каноне, прияв помазание у о.Н.
("Батюшка?" - "Нет!" - улыбнулся снова)
старец сей чудный решительно
направился ко мне
и сел рядом
для пущего воумления...
И затем, после Песни Пресвятой Богородицы,
всем покланявшись, неожиданно вышел.
Нищему может помочь только нищий;
для имеющего в избытке милостыня - это интересное приключение
или "акт благочестия"; забывают о том, что давать надо с радостным лицом,
да и приемлющий, наверное, не должен в этот миг быть угрюмым
и нарочно показывать свою боль - но бывает всякое.
Помню красивого старика, лет двадцать назад стоявшего
по воскресениям у тропинки по дороге в Успенский трапезный храм
Ново-Девичьего монастыря - он был седоват, востронос, одноног,
лицо его было ясно и крепко, оно само было как милостыня
дающему - возле Донского монастыря еще два года тому назад
восседали бабушки в разноцветных одеждах,
местные, с Калужской заставы, похожие на спелые
помидоры-тыквы-арбузы - рядом с ними сидел одиноко в своей "колеснице"
какой-нибудь "неведомый миру молитвенник",
круглоголовый, недвижный, с тонкими длинными ногами,
и от одного вида их почему-то делалось радостно.
Сейчас - их беспощадственно разогнали...
Осталось только повесить табличку, как в "Игре снов" Стриндберга:
"Собирать милостыню в этом приходе строго воспрещено!" -
что и было ведь сделано на Оптинском подвории в Ясеневе
(впрочем, пьяные и сирые все равно стоят у решетки снаружи,
желая всем спасения и благ земных и небесных,
посылая детей "за рубликом").
А мне так и почудилось однажды,
что выйдет из врат Мария Египетская
и начнет меня смирять словами Ницше:
"Хочешь всех одарить,
раздарить свои излишки?
Но ты же из всех самый нищий!
Будь мудрым, богач!
Себя раздари, Заратустра!..
Я - твоя истина..."