На каждой горе – след башни,
есть тропка, но нет ключей,
и сквозь прозрачный воздух кто-то нас посчитал
недостойными жизни -
напейся же разом из неба и из мечей,
пятигранно бьющих по медным щитам,
или уйди к Черному морю, к чертогам Абзу,
привяжи лозу ко льву и осленку на своем пояске.
Дом на краю бездны крепче стоит, чем дом,
построенный на валунах, на вереске, на песке.
В последние, последние, в самые последние времена
рассыпаются ягоды, листья, по камешку разваливается тюрьма
загорается утром храм – не для плясок, а для огня,
снизошедшего с неба впервые в последние времена
две тысячи лет назад - когда еще было в полдень светло как днем
и не светила заманчиво круглогодично в каждом оконце луна
Перепутываются, рвутся постромки и имена,
мода виляет походкой, размазывается хурма,
мирики катятся, и никто больше не смотрит в чужие сны, в другие миры -
вот что сделали зеркала без глаз, сторонники бесконечной игры
в солнечном ветре цел нерастрачен не снят
Бог воплотивший время в нежнейший, крепкий гранат
Влажные, отполированные шагами плиты, лампады, огонь,
манящий и пророчащий надвое, и в сенях –
камень помазания. Гроб погрузился в первозданную воду,
тело обожено и процвело за пределами
живых картин. О нем вспоминает оливковый сад,
будто несет его ночью – в каждом дереве, изнутри стволов.
Ли Цзунъюаню снится слепой снегопад на реке -
то ли ткачиха с неба закинула светлую сеть,
то ль волопас, заново сбывшийся в рыбаке,
ловит овцу заблудшую в волнах – то ли белый медведь
данью ложится, скалится у Чингисхановых ног;
и растворяется – словно нагая лебедь в банном чаду –
пригнанный тьмой пустынной славянский синий белок
в жарком котле столицы, в бурлящем от слов Чэнду.
В сонном огне – не сжаты его черты,
посох разбит на чётки, и в предрассветную рань
снится снежинке, слетающей через рязанский тын –
плывущий к югу, сверкающий Ли Цзунъюань.
Ты отмывал в себе зеркало. Могучей парой быков
землю свою ваял, не выходя из оков
гористого слова и плоского бытия,
в озерах, как в небесах, отражалась кротость твоя –
полная идолов, изображений живых, как дым.
Только собой самим, даже буддой, художник неизмерим.
И не скорби, не сетуй, мой обнимая стан,
что каменных будд взрывают – Бамиан мой и Кабулистан.
Жемчужину несверлёную ты разыскал наконец,
Проснулся в объятиях Жениха, помимо стрел и сердец,
Двое стали единым, и оно растворилось в Отце,
Без остатка исчезнув, воскреснув, не изменился в лице –
Ты, обманувший дракона! Но цел он, играет вновь
в бесстрастную жизнь, в бесстрастнейшую любовь
со мной – своей пленницей. Пусть для тебя зазвучит мой цинь
в самый последний раз. Но ты – не приходишь. Аминь!
По светлым дорогам ты ходишь, а я хожу по горам,
по мозаичным ступеням ты быстро взлетаешь в храм –
оттуда на воздух, где много жутких мытарств,
а я попираю ракушки, иголки сосновых царств.
Закатное небо в рассвет превращает твой лоб,
А здесь император отверженный пишет сутры наоборот,
затем бросает их в море – быть бесконечной войне.
один и в печали пишу тебе с острова Сираминэ…
Где твое жало, смерть?
Оно - там, где ты
силишься вырвать себя
из мерзлоты,
там, где узнал предел
радостный бык,
там, где узлами тел
скован язык.
Где же победа
ада?
Везде и нигде.
Свет исчезает при свете,
огонь – в воде
Ли Бо закипает стихами – а Желтый источник тих
и поглощает восторженных и слепых,
богатых и зрячих, растерянных. На ольхе
повисла луна речная. Из-за гор восходит Си Хэ,
сияние дарит. Ли Бо отрицает смех
и пасмурь, вино и трезвость, недвойственность, тень и грех,
вино и реку, в которую льются его борода.
Он переходит туда – и мир приходит сюда.
Ду Фу умирает в лодке посредине реки.
драконы ушли на дно, и мысли его легки,
а дровосеки в горах уже занесли топоры.
Из ясеня – сделают лодку, сосуд, пустоту; пиры
поминальные начинаются – клейкий рис да черный кабан
на стол подаются, и медленно листья роняет хайтан,
вино с хризантемами льется сквозь чашу – в подвижный дом.
Вот небо, а вот циновка на крыше – и океан кругом.
Кто устоит перед плотью травы
станет слитком, кленовым листом огня
и свернувшись в барочный рог
упразднит язык – ни о ком
ничего не зная, лишь изгибам поверхности веря
в руках ноября
кто раскусит горячий кедровый орех
тот прорежется, как любимый
белый зубок – туда, где пророчества неистребимы
и любовь как вера слаба
если плоть – ледяная трава, сладкий сок
надоевшей боли
кто распустит вестников по домам
от ума отказавшись дивно
отрастаньем волос и ногтей
отмираньем страстей скоростей и дней
измеряя время в себе самом
неизмеримым сердечником света
двигаясь сквозь спираль
ночи – тот, даже вдвоем с тобой обняв
огненные тростники, знает –
любви легки
прикосновенья зимы.
Где моя твердь, где звезды, едва не касающиеся гор? Где Орион, разворачивающийся на небе, словно ширма с чудесами долины Касуга? Где Телец, похожий на Светицховели с гранатовой лампадой в алтаре?
Солнце, неумолимое, неуловимое, выскальзывает из туч и снова ныряет туда, где ласковы отблески, но нет ни тьмы, ни света.
Когда призыв к войне достиг моих ушей, сердце уже успело разорваться. И вдали – золотой Иерусалим, о котором я ничего не знаю.
Возлюбленные! Мы теперь дети Божьи, но еще не открылось, что будем. Знаем только, что, когда откроется, будем подобны Ему, потому что увидим Его, как Он есть (1 Иоан.3:2).
И мы познали любовь, которую имеет к нам Бог, и уверовали в нее (1 Ин.4:16).
Даже Иоанн не считает, что он видел Бога как Он есть. Всё ещё предстоит.
Сперва – познание любви, затем – вера в нее. это не голове «уверование с нуля», «верую, ибо абсурдно» и прочий бред. Казалось бы, если любовь – познана, то зачем еще и вера? Видимо, любовь скрывается время от времени, как бы уходит в небытие. И тогда нужна вера. Только тогда. [623x700]
«Иоанн будет имя ему».
Из молчания отчего – голос
на распевах пустыни.
Кровь отца запечется камнем
к не остынет –
между жертвенником и алтарем кадильным
Ангел ведет младеня
за руку, леденя
раскаленный песок,
согревая ночную тьму.
«Иоанн будет имя ему».
Отломи колючую ветку терна –
мед потечет;
ягодами освежи
воспаленные очи и рот.
Жди, пока не услышишь Голос –
тонок твой стан,
и верблюжий волос
перехвачен усменным ремнем,
и твои дни –
недоступны Ехидне.
И молчанье твое продлится,
как река, тридцать лет
и еще шесть раз да по тридцать дней,
пока не выйдет на широту
младший родич твой,
Назорей.
А пока что, друг Жениха,
меряй сухие русла.
Солнце праведное
не взошло еще на небосклон,
и луна еще не потускла.
Нет грозы и не помнится тишина.
Пей до дна.
6-7.7.09 Москва
+++
Пьеро ди Козимо. Молодой Иоанн Креститель (15 в.) [531x640]
Иона сидит под деревом и ждет конца Ниневвии
Смоковница стала тыквой, затем завяла под солнцем
оно прожигает ему воспаленные веки
И Голос милует город
и огорчает Иону -
жаль ему дерева жаль ему моря жаль Диогена
бродящего в винограднике среди пифосов, полных вина
в самый полдень теряющего фонарь
и Павла, теряющего фелонь, плывущего наугад
А Голос жалеет город
где много людей и скота
Иона не отличает где право где лево
он ждет свершенья воли Того, кто его послал
проповедовать непроходимому городу
Горадо лучше было бы одному воззвать из кита -
Объяли меня воды
до души моей
чем всем спастись всем
не зная даже зачем –
в пепле, в рёве младенцев, быков и ослов
лучше свяжите меня и снова бросьте в поющее море -
Когда возводили Стонхендж, я был там, и я не спорю.
Камни возили с Альбы – они шли сами в грязи.
Кромлех стоит, как охотник, открытый свету и горю,
Давно поисчезнул лес, скрывавший его вблизи.
Я гол, как сокол, менгир. И больше ничьим не буду.
Разодранных лабиринтов не любит теперь земля.
Я блуд не люблю и скорость, я больше не верю чуду –
Ведь я отдал свои волосы дочери короля.