Трансгендерные персоналии – это сексуальные куклы, даже биотехнологические приспособления, будущего (или настоящего…в статусе провокативных акторов дигитального пространства). В их телах доподлинно актуализуется некая эйдетическая мешанина из наиболее возбуждающих (сексуально акцентированных) органов, артикулирующая единственную функцию – функцию сексуального. Это – как классический НФ-дроид – заточенный под одно действие: функционально обитать в вязкой среде сексуального. Так и транссексуалы, фактически перешагнувшие ступень «человечности», и устроившись в пока еще аморфной нише «постчеловеческого», вызвались пестрыми профетасами грядущего одномерного Функционализма. Выбрав свою судьбу – находится в перманентном состоянии возбуждения, или, по крайней мере, демонстрировать это – транссексуалы стали цивилизационным симптомом грядущих трансформаций человечества. Мысль – совершенна, тело – убого. Плоть Реального просто не соответствует драконовским требованиям универсального давления Сексуального, предписывающего Больше, Длиннее, Дольше, Разнообразнее. Так вот «тело транссексуальное», пусть пока и без помощи совершенного инструментария (еще не время?!), пытается соответствовать этим преференциям, полностью погружаясь в достижение «мракобесной» цели – оптимума Сексуальности. Концентрируясь на сепарированных деталях и выделяя выдающиеся части тела обоих полов, постсовременность выдвинула свои предпочтения в отношении некоей комплексной эйдетической Красоты, изобретя эклектичного Монстра, идеального раба любви (андрогинного Эрота). Громадные груди, здоровый член, атлетичный торс, женское (женственное) лицо и предельно густая шевелюра, отсутствие волосяного покрова на остальных частях тела... Все эти отдельные самозамкнутые медиа-преференции, доминирующие в пространстве масс-культуры, продуцируемые многократной образной рецитацией, пытаются над-биологически и анти-генетически соединиться, став гармоничными компонентами грядущего «тела без органов», андрогинного Франкенштейна сексуальности. А нынешние транссексуалы являются лишь в меру неумелой инкарнацией этого медийного микста фетишизированных органов (недостатки настоящих недо-транссексуалов заретушированы пластической хирургией и цифровыми фильтрами, но вскоре они будут нивелированы развивающейся индустрией биотехнологией, трансформирующей Судьбу как анатомию). Выбор оптимума Сексуального – максимальное разнообразие при сформированном трансгендерном идеале супер-Андрогина, - это уже что-то за пределами архаичных «Содома и Гоморры»…
Философия «опопсела»? Еще в воинственные времена кровожадного модернизма культовый статус философемы, как некоей регулятивной и прогностической системы, способной навязать образ поведения или быть правдоподобной провидицей, был нивелирован. За философией признали лишь концептуализацию интеллектуальных сред. Она, дескать, всё время занималась абстрагированием неоднородного массива гуманитаристских суждений. В замещении референциального инструмента эйдетических миров (вековечный платонизм) оказалось снобистское вычленение тонких интеллектуалистских пропозиций и аристократических стереотипов (любая модернистская концептуальная система). Очередной сдвиг в глобальном вытеснении «трансцендентального» параллельно сопровождался абсолютизацией конкретно-исторического феномена, вырождался новым концептуальным «уродцем» (ни то чтобы не-эстетичным, но чрезмерно односторонним, обедняюще функциональным). «Класс», «рессентимент», «либидо» вряд ли кто-то обвинит в неправомерной локализации на вершинах культуры. Но у этих и прочих доминантных концептов чудовищно «прозрачное» (известное массам) происхождение, обезоруживающе непотаенный генезис. Таковой завязан на одном-двух конкретно-исторических изобретателях и их культурологическом аппарате воображения. Вероятно, «либидо» - правильно и действительно; но, к сожалению, оно проникло в наши дискурсивные последовательности не из светоносных широт всеобщего разума, а из меонических фантазмов гениев-одиночек, эйдетически одурманенных утонченными «вонями» аристократизма, элитаризма, интеллектуализма. Так, современная философия стала отражением многочисленных высоколобых дискурсов, что, конечно, не принижало ее особой семиотической ценности, но лишь предрекало скорую массированную трансформацию. Философия никогда не падет до статуса семиотической «грязи» бытовой артикуляции, хотя она и вынуждена была пойти на диалог с Массой, попытаться слепить воедино это категориально разнородное скопление знаков, идей, лиц. Далеко не став популярной по форме, не приобретя однозначную (лицеприятную публике) артикулирующую «одежку», она стала предельно конформистской с точки зрения содержания. Вот теперь философию доподлинно интересует «Всё»; концептуализация достигла каких-то вне-категориальных колоссальных размеров, а философы стали эрудированными транстекстуальными богами рефлексии, могущими генетически скрестить дискурсивность с селедкой. Высококлассные компилятивные нагромождения Бодрийяра с Жижеком с радикалистским высвобождением любой мало-мальски значимой тематикой симптоматично репрезентируют статус постсовременной (массовой) Философемы. Умозрения, не чурающегося семиотических низин конкретно-исторического, но, наоборот, набирающего популярность, приобретающего значимость у масс через новый ход концептуализации. Здесь не так важен концепт, закономерность, силлогизм, как освежающая провокативностью «метафора», миллионы раз продуцированное Имя, поглощающее мириады интерпретаций и трактовок Событие. Постсовременная философская артикуляция в наиболее успешных своих проявлениях механистично (не с точки зрения ее негибкости, но с позиции формальной однонаправленности) настроена на «злободневность», событийность, валидность, медийность Реального. Век свободных «анонимных» (не апеллирующих к устоявшимся авторитетам) дискуссий окончательно заключен в музейной репродукции настоящей Культуры, либо асценично прозябает в тесных полужреческих помещениях. Так, мы все-таки дошли до того примечательного момента, когда искренний инфантилизм неофитской умозрительной рефлексии дружески сплотился с традиционным философским дискурсом периода позднеакадемической стагнации. «Философски» в его классическом понимании мыслят только невинные школьники, переизобретающие в гормональном порыве «субъективный идеализм», либо старые представители профессорско-преподавательского «пердачья», тысячи лекционных часов не менявшие собственные суждения; все остальные просто не способны пройти соблазн массовой культуры с его чудотворными Именами и услаждающими Аллюзиями. С искушением «критики» и «компиляции» также трудно бороться как со стояком…
Почему в меру амбициозная представительница вида «голых обезьян» может быть недовольна торжествующим экстазом коммуникации? Лишь потому, что «гребанная» коммуникативность, фиксированная на собственной функциональности (некоей примитивной инструментальности), доподлинно не дает проявить свойственные Персоне альфа-претензии, продемонстрировать натренированную знаковую мощь. Коммуникация – это ж молоток с проржавевшими гвоздями, забитыми в головы миллиардов несчастных особей. Коммуникативный примитивизм «Сколько стоит молоко?» или «Может по второй палочке?» низводит нас до минималистского статуса адресата-адресанта. А за сей красочной поверхностью ничего не обретается. Коммуникация была ритуальным «испарением», она казалась той приятной (призрачной) оболочкой, перманентно появляющейся и исчезающей. Но одномоментно произошел слом (вызванный как всегда это бывает элементарной техногенной новинкой информационных носителей), который легкую испарину овеществил, сделал ее куском дерьма, - не уничтожимым, самовоспроизводящимся. Коммуникация стала сохраняющимся Остатком, неизменным отходом разговорных сношений. Репрезентированный «слом» по факту трансформировал сам статус культуры, сделал из «культурных» компонентов странного разрастающегося Монстра. Монструозное существо, не могущее функционально воспользоваться хотя бы одним из своих органов, гипертрофированно растянутых, растущих, ревущих. Цивилизация «привет!» сделала из нас коммуникативных уродов, не по той простой причине, что мы много стали «пиздеть», но потому что мы ничего не забываем и каждую бытовую коммуникативную деталь сохраняем. Коммуникативная память – вот наш фатальный порок – как евангельская злопамятность. «Отсюда разгул бинарного кода доминантной Коммуникации», - предельно пустая фраза. «Да забудь» - это не про нас, ибо каждый «шаг» уже потенциально зафиксирован; вот здесь и произошла утрата пресловутых принципов, стерт последний след Дифференциации. Ну, и где в подобном обезвоженном пространстве пристыженной альфа-обезьянке помахать своим красным «членяком» и «отнаказать» Подруг (реальное) и Врагов (символическое).
Прощай Эми? А знали ли мы вообще тебя? Уж не любили – это точно. Жанр культурологических некрологов получил неплохой повод для очередных натянутых размышлений о пресловутой скоротечности рок-н-ролльных алко-нарко-звезд. Но вот стоит ли ставить несчастную Эми в ряд с культовыми смертниками, нонконформистскими самоубийцами, роковыми прожигателями жизни? Вроде здоровье подрывалось тем же «коксом», печень доводилась до трухлявой субстанции таким же дорогущим «пойлом», мозг разрушался посредством попурри из разнообразных стимуляторов. В действительности был важен не сам факт телесной деструкции, остающийся «здесь-и-сейчас» идентичным и неизменным, но сама реакция на это повседневное Событие. Нейротическое разрушение Эго, крайняя степень алкогольной или наркотической аддикции, будучи ярчайшим симптомом (контрастной инструментальной демонстрацией публичного нонконформизма) культовости рок-н-ролл героики, стали «таблоидной» самоцелью, образчиком поведения самой конформистской части культурного сообщества. В ставшей уже архаичной «роковой» идентичности за пьянством стояло Понимание, некая модернистская Поза, интерпретация реального, в мире информационного домината «реалити»-действительности – это сама жизнь, само реальное, пусть экстенсивное и завлекательное, но единственное, без двойного дна, задней створки, стандартного бинаризма. Эми просто пила и нюхала, оставляя для дигитального пространства целый спектр интерпретативных возможностей и информационного наслаждения самим процессом Пьянки. И суть не в том, что Эми – кардинально коммерциализованный компонент мейнстрима в отличие от культовых бунтарей, сущностно не терявших связей с кормящим шоу-бизнесом. Все эти славные маркированные фигуры все-таки фиктивно олицетворяли молодежный бунт, социопатичную неуправляемость и культурологический хаос, чем являлись непосредственными агентами этих маргинальных действ. Суть в текущем восприятии масс «героев времени». И, оказывается, что для человека «эпохи Реалити» достаточно того, чтобы восторгаться случайным актором – пьющим, и не пытающимся «выпить море» или оправдать свою житейскую праздность авторитетным Означающим. Необходимы – случай, заинтересованность СМИ, далее имплозия… Затем мы вспоминаем в течение продолжительного времени странную еврейку, не обделенную талантами, тем не менее совершенно «сырую», ничем не примечательную, ту, кого должен поминать сплоченный кагал родственников, но не половина цивилизованного мира Покойся с миром, Царство тебе Небесное… страшная бабища
Если сообразовываться с контекстом иудейской междузаветной религиозной культуры, то Иисус Христос безусловно воспринимался как «рабби» (учитель). Подобным образом к нему обращаются в Евангелиях ученики Иоанна Предтечи, апостол Нафанаил, фарисей Никодим (Ин. 3:2)., Петр на горе Фавор (Мк. 9:2), Иуда в момент предательства (Мф. 26:25). Ученики называли Иисуса «учителем» и "господом", и Христос принимал это как должное (Ин. 13:13). Задачу для учеников Он определял как подражание Ему. Христос Сам набирал Себе учеников, причем набирал их, так сказать, без "вступительных экзаменов» (Мф.4:18-22). Естественно, что евангелисты дают образ исключительного «Рабби», - уникального, неподзаконного, не включенного в традицию классического школьного преемства, учащего «как власть имеющий, а не как книжники и фарисеи» (Ин. 7:15). Харизматическое учительство не подчиняется традиционным устоям и школьным формам, но предполагает нечто инновационное, - благодатную деятельность новейшей «школы». Но в любом случае речь идет об учительстве. Священное Писание Нового Завета представляет Иисуса Христа учащим «слову истины»: «ходил Иисус, уча в синагогах» (Мф. 4:23), «вошел Иисус в храм и учил» (Ин. 7:14), «по обычаю своему, он учил их» (Мк. 10:1). Как известно, синагоги и притворы Иерусалимского храма и есть нормальная «площадка» для деятельности учителя.
Каждый христианин – не только «почитатель» Христа, не только Его «мист» (посвященный в таинства), или даже Его «верный» и «воин», но прежде всего «ученик» Христа, питомец Его «школы». Апостольская община во главе с Господом нашим Иисусом Христом была первой новозаветной школой, в которой ученики усваивали Божественное откровение из уст воплощенного Логоса. Именно в усвоении этого опыта и состояло ученичество апостолов Христовых. В сообщении ученикам этого опыта и заключатся основной смысл земного служения Логоса (Ин. 1:16 – 18). Воплотившийся Сын Божий «изъяснил» людям Отца, стал первым «экзегетом» Бога. Во время Своего земного служения Христос учил апостолов и весь народ искусству быть «сынами света» (Лк. 16:8, Ин. 12:36).
Для традиционного иудея, не приемлющего христианства, этот «Рабби» остается лжеучителем, либо одним из многих харизматичных проповедников, «учителей в Израиле». Некоторые из авторитетных учителей дискутируют с Ним, но как с коллегой или конкурентом (Мф. 22:23 – 45). Стоит вспомнить, о моменте оспаривания между учениками, кто же из них лучше. Для воцерковленного христианина Господь Иисус Христос представляет Собой единственного Учителя, к содружеству (школе) Которого должно соединиться: «Не называйтесь учителями, ибо один у вас Учитель – Христос; вы же все – братья» (Мф. 23:8). Такая школа обладает Вселенским характером «священного училища богопознания, явленного всей вселенной» (Св. Афанасий Великий, «О воплощении Слова») . А священная боговдохновенная история может рассматриваться как продолжительный педагогический процесс: «Бог учит тебя, как человек» (Втор. 8:5). Эта ветхозаветная мысль далее позаимствована ранними восточными отцами и учителями Церкви. К примеру, Декалог для св. Григория Нисского суть «божественные уроки» (Св. Григорий Нисский, «Жизнь Моисея», 45) . По блаж. Феодориту Киррскому, проповедь (общественную деятельность) Иисуса Христа стоит рассматривать как «владычные уроки».
Явственно соотношение Ветхого и Нового Завета как иерархической параллели между «детоводителем» (с греческого дословно «педагог», раб, приводивший ребенка в школу) и учителем Христовой школы (Гал. 3:24 – 25). То есть ветхий Завет как античный «дядька» приводит воспитуемое человечество к школе христианского богомыслия, к религиозному совершеннолетию. То есть целевое назначение религиозного воспитания может рассматривать через достижение совершеннолетия. Универсум во времени и пространстве поставлен под знак школы. Историческое время и биографическое время (время отдельной человеческой жизни), имеют смысл, так как являют собой время педагогической перестройки людей. Пространство цивилизованной, «обжитой» вселенной есть место для всемирной школы.
Христос для христиан – авторитетный глава школьного предания, наподобие именитых античных философов древности. Когда-то языческий мыслитель Лукиан Самосатский заметил интересную черту древних церковных людей: ранние христиане поклонялись некоему «распятому софисту». В дальнейшем этот фразеологизм почти буквально был повторен христианским аскетическим писателем Палладием Еленопольским: «Иисус Христос, этот
«Скрытое» М. Ханеке предстало некоей кинематографически статичной иллюстрацией раритетного феномена «двойного бытового Террора». Непрезентабельную публику, взращенную на лаконичности и примитивизме мейнстрима (нарративной однозначности голливудских продуктов), обязательно разочарует интеллектуальный «саспенс» австрийского провокатора. Минимум – крови, насилия, сюжетных острот, но максимум – хитроумной демонстрации функционирования Власти (безличные силы господства и подчинения). Невидимая мощь, бытийствующая в сетке социальных отношений, флиртует с парадигмально привлекательными доминантными «самцами», чтобы предельно унизить маргинализируемых пролетариев в самый неожиданный момент для последних. Сюжетная канва и выведена из того инверсивного положения, что предполагаемый жертвенный статус удачливого интеллигентского буржуа, терроризируемого безличными акторами, трансформируется в иную роль, более присущую социокультурному инсайдеру. Это – локус общественного Палача, невольного истребителя маргинального элемента. Мастерство кинокартины и заключено в отображении того, как фиктивно (?) терроризируемый обыватель оказывается терроризирующим агентом Социума, пытающимся освободиться от либидинального давления детского травмирующего События. Фактически это – история кровожадной самостийной «терапии» (в общих канонах психоаналитического дискурса), вырывающей сгусток Вины не из собственного Бессознательного, но из реального Другого, из самого что ни на есть материализованного Субъекта. Вина выходит наружу вместе с артериальным кровотоком бедняги-несчастного-араба. В действительности этот центрирующий момент режиссерской хитростью проскакивает как очередная провоцирующая деталь по дороге к разгадке вымученного вопрошания «кто отправлял кассеты?». Главным оказывается регрессивная травматичность главного героя, который в силу экстраординарных обстоятельств (присылаемые странные кассеты) и эссенциальной расколотости семьи (изменяющая жена, замкнутый сын-подросток). Вся история с кассетами является божественной оберткой, обволакивающей истинное невротическое ядро морализирующего и семейственного истеблишмента, - предельно асценичного, худосочного, но не обделенного легитимирующей силой, аморфного класса. И примечательна здесь стилевая составляющая фильма: визуальный ряд из нарочито статичных кадров создает впечатление общей анонимности киноповествования, будто бы сам фильм скроен из десятка-другого отснятых безличной камерой мизансцен. Визуализация без эмоций, обезоруживающее реалити-шоу, съехавшее в утонченную психоаналитическую проблематику. Собственно говоря, в бытовых отсветах фильма проиллюстрирован образец глобалистской ситуации, когда «золотой миллиард» белой расы, будучи на самом деле не столь сильным, но весьма авторитетным (и главное – легитимным в отправлении власти), бездумно гоняется за фантазмами Вины и Страха. Но эта гонка за иллюзиями в глубинном смысле имеет своей целью «нечаянно» дискредитировать Другого – унизить, поставить на колени, довести до самоубийства «мир Большинства». И всё это – не по причине садистских наклонностей успешного счастливчика, но сконцентрировано в параноидальных желаниях, в жажде просчитываемой и рациональной безопасности. В своем гуманитарном лицемерии мировой инсайдер не уничтожает непосредственно полуголодного доходягу, но, используя всю энергетическую мощь параноидальной фиксированности на Выживании, доводит терроризируемого субъекта до богомерзкого «самопожертвования». Здесь и кроется многозначительность с виду неторопливой и скромной кинонаррации австрийского провокатора М. Ханеке. И правы нынешние ведущие мыслители вроде С. Жижека, усматривающие суровую провокативность не в натуралистичных картинах реализованного насилия и эмансипированного Эроса, но в контекстуальной игре, в комплексно сконструированных коннотативных сломах Системы, неуязвимых для прямолинейной отповеди Системы…
На Реформацию не стоит смотреть как на единичное событие, хронологически ограниченное исключительно XVI веком. Она является разомкнутым движением и первичный замысел ее именно в том, чтобы оставаться открытой, чтобы быть неизменно внимательной к Слову Божию и исправлять саму себя в соответствии с волей Божией. То есть первоначальный замысел церковных реформ довольно оптимистичен, идеалистичен, даже «романтизирован», не склонен сообразовываться со сложными реалиями бытия видимой Церкви. К тому же судить о германской Реформации только по тому, что говорил М. Лютер, было бы неверно ни исторически, ни богословски. Чтобы вполне понять лютеранство, нужно анализировать то, чем была в целом Западная Церковь в XVI веке, что было основным теологическим требованием реформаторов и во что превратилось впоследствии лютеранство как целое.
Знаменитый славянофил А. С. Хомяков задавался вопросом о природе происхождения лютеранства: «По какой причине протестантство, оторвав у папизма половину... его последователей, замерло у пределов мира православного». И сам же он отвечал: «Мы не можем иметь ничего общего с Реформою, ибо стоим на совершенно иной почве...». Священномученик Иларион (Троицкий) так оценивал событие Реформации: «Протестантизм... не восстановил древнего христианства, а одно искажение христианства заменил другим, и была новая ложь горше первой». Менее категоричную точку зрения выражает архиепископ Михаил (Мудьюгин), ктотрый писал в связи с этим: «Если сопоставить распущенность и падение, характерные для католицизма предреформационного периода, со сравнительно благопристойным состоянием Римской Церкви в конце 16 века и в последующие века, то можно без преувеличения утверждать, что Реформация явилась орудием обновления и укрепления той самой Церкви, которую она отрицала и против которой ожесточенно боролась. Все это дает верующему христианину, в частности православному, основания для усмотрения действия Промысла Божьего в Реформации, как и во всех исторических явлениях и процессах, где наряду с человеческими заблуждениями и страстями имеет место и непреоборимо действует воля Отца Небесного, направленная к тому, чтобы всякий верующий в Сына Его Единородного, не погиб, но имел жизнь вечную».
Среди основных предпосылок, обусловивших Реформацию, необходимо выделить следующий аспект. Нравственная порочность и теологические недостатки Римской Церкви вызывали этически легитимную критику со стороны «реформаторов до Реформации» и стали решающими причинами, поспособствовавшими радикальным переменам в церковной жизни.
Так, одной из основных идей, представлявшихся сознанию большинства церковно-мыслящих западных христиан предреформационного периода, была необходимость прекращения имевших место и неуклонно развивавшихся злоупотреблений Римской Церкви во всех ее звеньях, от святого престола до мирян включительно. Распущенность духовенства, достигшие чудовищных размеров поборы в пользу римской казны, общее обрядоверие и секуляризация общества при сохранении традиционных форм, все более терявших под собою духовную, евангельскую основу, – все эти явления постепенной деградации продолжали развиваться и к исходу XV века стала очевидна неспособность Церкви справиться со своими болезнями путем мероприятий проводимых «сверху», прежде всего потому, что именно верхушка церковной иерархии была в наибольшей степени поражена язвами, разъедавшими церковный организм. Например, М. Лютер, посетив Рим в 1510 – 11 годах, был шокирован поведением столичных клириков, то, как кощунственно многие служители обращались с причастными элементами и сосудами.
Можно с уверенностью утверждать, что разложение Римской Церкви явилось хотя и негативной, но одной из основных причин Реформации, как движения протеста «снизу», то есть исходящего от рядовых членов Церкви. Это положение подтверждается как самим термином «протестантство», так и тем обстоятельством, что ликвидация наиболее ярких и возмутительных для христианского самосознания злоупотреблений позволила Католической Церкви оказать протестантству мощное сопротивление, а во многих странах даже подавить его окончательно.
Первичный толчок, данный Мартином Лютером (1483 – 1546) в 1517 году его 95 тезисами, прибитыми к дверям Виттенбергского Собора, также носил характер протеста против одного из наиболее ярких злоупотреблений, возмущавших христианскую совесть многих – против продажи индульгенций. На возникновение основных идей Мартина Лютера оказала немалое влияние средневековая мистика. Лозунг Реформации «Каждый христианин – священник» ограничивается особым образом: «да, но только в рамках единой религии, реформирующей всю территориальную целостность». Немецкая революция беспощадно уничтожила вождей местных реформ, анабаптистов и крестьян, потому что в противном
Кроненберг – визуализированный одописец «буквалистски первертивного траха» (новой мутагенной сексуальности, обусловленной измененными антропологическими взаимосвязями человека и техники), «говорящего шматка мяса» (новой техногенной телесности, связанной с утратой анатомической целостности человека), «клокочущей человеческой органики» (то бишь разверзающейся экспансии автономной плоти). В древнегреческом бинаризме «саркс» и «сома» (русский перевод «тело» и «плоть» не передает необходимого смыслового различия), великий канадский кинематографист – сугубый поклонник грубого, натуралистичного, чрезмерно материализованного Тела («саркс»). У него нет гностического сарказма и брезгливости в отношении к разгневанному Персонажу - «телу, бранящемуся с органами». Напротив, всплывают смешанные чувства страха и заинтересованности в сварливой, независимой, деколонизированной (освобожденной от уз всеохватного разума) плоти. Последняя существует вне контроля повседневного разума (либо современного логоцентризма). Здесь чувствуется некая усовершенствованная интеллигентская версия зомби-тематики. Верховенство постмодернистских интуиций, где компоненты некогда целостного человеческого организма вдруг зазвучали вразнобой, устроив кошмарную какофонию. Телесные органы стали разлетаться и уползать в разные стороны, демонстрируя жизнестойкую автаркию. А это уже скорее ситуация «органов без тела»! Локальная деколонизация, полный разрыв связей с «центрирующей» ЦНС и устрашающая картинка примитивно бихевиористского бытия «стимул – реакция». Частная революция в организме: афидрон попытался освободиться от диктаторского режима мозга, в стихийном порыве сотрясая соседствующие части Тела к эмансипирующему восстанию.
Тело натурально восстает, противостоя хозяину, - как евангельская исцеленная девица, как пробудившийся из мелкобуржуазного анабиоза пролетарий, как загнанный и обозленный зверь. Допустим, в картине «Выводок» (1979) элементы психопатологии прорываются наружу, явственно демонстрируя всю отвратительность внутреннего состояния пациентов: «Оно» бунтует против «Я» и этот локальный путч уже ни в силах остановить вроде бы властный хозяин. У Кроненберга классический парадокс, свидетельствующий, что мы обладаем телом и тождественны телу одновременно, жестко обрывается «нью-эйдж» главенством бессознательного и материализовавшегося. В фильмах Кроненберга тело обладает как бы двойной или тройной степенью материальности: первый уровень – нормализованное существование тела, без изысков, исключений, уродств и прочей эпатирующей шелухи; следующие же уровни предлагают широкий диапазон телесных симптомов – от инфицированных органов, совершающих убийственный моцион, до апокалиптических машинно-человеческого симбиоза.
У Кроненберга воспроизводится давняя тематика дуализма материи и духа в современной вариации, как взаимоотношений «софта» (программного обеспечения) и «железа» (аппаратного обеспечения). И гностическая ненависть к негибкому, ограниченному, устаревающему телу («харду») встречающаяся в фильмах канадца вполне понятна. Парадокс заключается в нестройном совмещении явственно несовершенного тела с его неизбежной смертностью и заведомым старением с идеальным, иллюзорно безупречным, нестареющим Духом (сознанием, призраком). Эссенциальное, целостное, поверхностное восприятие потока сознания наделяет его трансцендентными качествами, некими сверх-временными свойствами. Тезис прямолинеен до абсурдности: бессмертный Дух не желает подчиниться распадающейся, коллапсирующей плоти. Довольно знакомый публике античный мейнстрим у Кроненберга трансформируется в постсовременную визуализированную постановку (драматургия класс «B»). Здесь и платонизм, и ницшеанство, и психоанализ в престранных персонах кроненбергского сеттинга взывают к Новой Плоти. Вспомним, чем закончилась история Макса Ренна из «Видеодрома»? Торжеством тонкой видео-телесности, обретением нового «харда»! В христианской теологии существует старинная, и до сих пор нерешенная, дискуссия по поводу состава человека (антропологической структуры), по которой люди постулируются как двусоставные (душа и тело) или трехсоставные (дух, душа и тело) существа. И чаще всего проблематика заключалась в той неустроенности и не локализованности духа, который мог иметь различный концептуальный статус – либо высшей (разумной) компоненты души, либо некоей трансцендентной инстанции человеческой личности. Дух был неуловим и религиозен. Теперь же его концептуальное место занято некоей гибридной структурой Машины-Знака, которая попытается подмять под себя всего ветхого человека. Так, привычная для древности дихотомия идея-материя преобразовывается в постиндустриальную трихотомию сознание-тело-машина. Ужас и заключен в третьем элементе, в том неантропологическом продолжении целостного человека. Кроненберг своими раскадровками как бы говорит, что наполнение сознание видеообразами и обрастание тела техногенными компонентами оказывается нелицеприятным действом. Но можно ли приостановить этот морфогенез? По «Видеодрому» (1982) Кроненберга происходит двусторонняя экспансия на личность человека. Во-первых, коммуникация с видео перестает в исключительное поглощение видеообразов, завершаясь отождествлением с видеосигналом. Здесь просматривается техногенная иллюстрация к старой житейской присказке «мы – то, что мы едим». Только это – крайне буквалистское, пророческое, галлюциногенное прочтение. Хотя для постсовременного социума «бытие монитора» является более «реальным», чем приватное бытие в собственном теле. «Видеодром» предъявляет более простой способ становления видео-сущности, чем метафора Еды (вкушения как процесса продолжительного и постепенного), – это мутагенный телесигнал, вызывающий необратимые изменения в некогда незыблемой человеческой структуре. Назревающее давление галлюцинаций на тело обнажается полной трансформацией человечности. Эволюционистская утопия о переходе ограниченного людского рода на следующую ступень развития синтезируются с интеллектуалистским тезисом о приходе нового информационного Эона (века), где реальность тождественна видеосигналу, иллюзорному эффекту телевидения. Торжество солипсизма мутагенного одиночки, ограниченного миром собственного телевизионного восприятия.
Результаты долговременных опросов, личностных интервью, группового тестирования позволяют с наибольшей степенью достоверности судить о социально-психологических характеристиках последователей наиболее значительной российской конфессий – Православия. Они дают возможность проследить особенности социально-психологического воздействия религиозных практик православия.
Классическими по вопросу воздействия религиозности на социально-психологическое состояние личности стали работы Г. Оллпорта. Особенно выделяется его работа «Предрассудки и личность», где воздействие религиозности дифференцируется по широте, глубине влияния на личность, с позиций сущности и образа функционирования. Религиозность и религиозные практики оказывают неоднородное воздействие на личность, поэтому социально-психологический облик верующего приобретает уникальную форму, хотя параллельно формируется определенный поведенческий паттерн. Оллпорт предлагает два типа религиозности: 1) представляющая только инструментальную или внешнюю значимость; 2) чувство, само по себе являющееся базовым мотивом, имеющее внутреннюю ценность, являющееся первичным и не подчиненным другому мотиву. Люди с внешней поверхностной религиозностью используют религию для собственных целей. Поэтому ни религиозные установки, ни религиозный праксис ни могут оказать на таких людей сколь-нибудь весомого воздействия. Для этого типа людей религиозные ценности в действительности располагаются внизу ценностной шкалы, имея второстепенное значение. Люди с такой ориентацией могут находить разные причины, чтобы считать религию полезной: она обеспечивает уверенность и утешение, социальные контакты и развлечения, статус и самооправдание. Как и все прочие защиты, внешняя религиозность подвержена риску разрушения в том случае, если жизненные обстоятельства станут чересчур противоречивыми. Для людей с внутренней религиозностью религиозные установки и праксис являют собой приоритетную мотивировку. Иные потребности, несмотря на свою физиологическую или психологическую интенсивность, отходят на второй план в сравнении с компонентами религиозного праксиса. Человек с такой системой взглядов, старается интериоризировать религиозность и всецело следовать ей. Это сильное желание достичь идеального жизненного единства, которое всегда определяется целостной концепцией природы всего сущего. Оллпортом был разработан опросник «Шкала Религиозной Ориентации» (Religion Orientation Inventory), включающий в себя 20 утверждений, относящихся к одному из двух указанных типов религиозных ориентаций: внешней и внутренней.
Религиозные вера и праксис довольно часто дают верующим смысл жизни, надежду, крепкие общинные связи. Это подтверждается опросом «Насколько вы счастливы?», по которому были получены примечательные результаты: «очень счастливыми» назвали себя 27% тех респондентов, которые никогда не посещают церковь или посещают ее редко; среди тех, кто регулярно бывает в церкви, «очень счастливых» оказалось 47%.
Многочисленные интервью продемонстрировали одну важную закономерность: основываясь на целостном отношении людей к религии трудно предсказать, пойдут ли они в церковь на следующей неделе (поскольку на данное действие влияет множество сторонних факторов). Однако религиозные установки достаточно хорошо могут предсказать общее количество религиозных отправлений за определенный промежуток времени. Подобные наблюдения и помогли сформулировать «принцип совокупности»: влияние установки на поведение становится более очевидным, если мы принимаем во внимание не отдельные поступки человека, а его совокупное, или обычное, поведение.
Известна социально-психологическая закономерность: люди усваивают то, с чем они соглашаются добровольно, публично и неоднократно. Такая закономерность хорошо очерчена в активных действиях «неофитов» (новообращенных членов церкви) после события обращения. Момент обращения рассматривается как не простая формальность, но как призыв к действию. Отправление религиозных ритуалов, социальная деятельность, публичная демонстрация своей веры, закрепляют религиозную самоидентификацию, сказываясь на морально-этических установках и социальном поведении. Как испытуемые в социально-психологических экспериментах начинают верить в то, в чем они заверяют других, так и новые члены секты становятся ее верными защитниками. Чем больше личная преданность, тем сильнее потребность оправдать ее.
Во многих исследованиях и психологических экспериментах, прорабатывающих феномен альтруизма, в основном концентрируются на произвольных, незапланированных, спонтанных проявлениях этого качества. Анализ сторонних новостных данных показывает, что в экстремальных ситуациях (вопрос жизни и смерти, общественной безопасности) воцерковленные люди чуть более отзывчивы и кардинальных отличий не наблюдается. Но вот если обратиться к плановой, долговременной помощи
Можно посчитать, что «Бездельник» (Slacker, 1991) - это кино о чудиках. Дескать, энциклопедия американских лузеров, социо-психологический срез консюмеристского аутсайдерства, внеочередная похоронка маргинальных слоев, злобное издевательство в духе «айн рэнд» над леностью и одномерностью люмпенов. Но, кажется, ранний фильм Р. Линклейтера (автор замечательного «Помутнения») вещал не о том.
Это – бессюжетный видеоряд, иллюстрирующий завороженность автокоммуникацией. В фильме практически отсутствуют моменты за исключением сюжетных периферических склеек, где бы сценарный герой оставался в одиночестве и полном молчании – вне перманентной знаковой работы, вне озабоченности некоим символическим дискурсом. Или говорливые компании, или щебечущие парочки, или молчаливая автокоммуникация, интенсивный монолог с самим собой. Даже обыкновенные повседневные действа, вроде похода за кофе или газетой, обрастают текущей коммуникацией, становятся ее придатком. Здесь живет, царствует, доминирует коммуникативность. А странные, искусно и остро подобранные, фиктивные диалоги лишь уводят от этой фундаментальной вовлеченности в сам процесс коммуникации. Включенность… даже не в сами процедуры передачи информации, эмоционального поглаживания собеседника, а в процесс говорения, - повседневно «магического», предельно эгоцентричного, артикулирующего некую «самость», личностную подлинность. Ведь при всей внешней диалогичности фильма (повсюду трёп лузеров Остина), по сути, мы видим беспрерывный поток мета-сознания, скроенного из десятка монологов, рефлексии, рассуждений, односторонних бесед.
В каждой отдельной сцене говорит лишь Один-единственный герой. Существует единый центр, подминающий под себя весь контекст. Окружению этого центрирующего дискурса остается быть невольным слушателем, скупым комментатором, конформистским соглашателем. Ярчайшая иллюстрация предельного, доведенного до абсурдного пограничья, индивидуализированной коммуникативности. Когда человек одномоментно может быть или адресатом, или адресантом (как в одной из космически христианизирующих повестей К. С. Льюиса, где первый Адам еще не умел коммуницировать, и разговор представлял собой сцепления монологов). Герои не способны пребывать в состоянии нормализующей коммуникации, стандартного диалога с его незыблемыми правилами: дискуссии не существует, есть лишь склейка из бытовых (этнометодологических) фраз, секулярных заклятиях, плавно переносящих из одного монолога в иную плоскость автокоммуникативной «горячки». Здесь поистине, перефразируя старые этические проформы кантианства, артикуляция Иного рассматривается не как цель, но как средство.
Каждый пятиминутный герой целостно затянут в свой речевой поток. Суждения же Иного рассматриваются как угодно (бред, ерунда, «не так важно», во дает»), но с должной мерой дистанции, глухой незаинтересованности, совершенно не грубого или саркастического игнорирования. Это демонстрация некоего программного, даже физиологического, Игнорирования. Интереснейшая трансформация (вернее, реализация) старой евангельской максимы «поступай так, как хочешь, чтобы поступали с тобой» - «Никак ни поступай с ними!». Глубинное игнорирование контекста, окружения, Другого, как бы и является той веской причиной, почему на поверхности кинопленки вызревают все эти бредовые, галлюциногенные, конспирологические, декаденствующие Дискурсы, призванные вроде как расшевелить стороннего, «близкого и дальнего», но… Диву дается только сама зрительская аудитория (мазок Мадонны или коллекционер старых телевизоров). Итак, фильм как «поток сознания», только без самого центрирующего Актора, без Лео Блума постиндустриальной Одиссеи, но с безличной, не-артикулирующей камерой, с соборной разноголосицей жаждущих быть услышанными аутсайдеров.
Но это не описание эстетки болезненной, намеренно патологической, классово приниженной, коммуникативности. Нет, это буквалистская бескомпромиссная дескрипция Ее постсовременного состояния.
Одолевает розановская инкарнация. Гложет вновь развернуться крушащим молотом по столь генетически родимой и дорогой в виду неосознанных субституций Гадине. Круши, дави, рви эту несгибаемую, пустившую свои ризоматические отростки в социальное тело, институцию, чтобы унизительно, вне всяких приличий и чувства достоинства, припасть к ней, в очередной раз вернуться. Культ позлащенных хлебопоклонников как мистериальное настоящее, одна из странных компонент потаенной государственной идеологемы «куда нас поведет альфа-самец», мифопоэтическая действительность, оборотная сторона бушующего сциентизма. Чуть приоткрывающийся в хищническом благоговении оскал, взгляд исподлобья на подобие иконического кубриковского Алекса, отлаженные предельным ритуализмом движения самоуверенного «пророка Пустоты», - ах, вот вы где, мимо проносящиеся в мраке провинциального пустословия и ежедневной бытовой озабоченности, захожане: «получите порцию несносного, архаичного, нелицеприятного «духа пустоты», ощутите собственную никчемность перед не обремененном принципами производительности и эффективности метафорическим Ничто». Да, господа-прохожие, свершайте в угоду «рациональным» терапевтическим предписаниям абсурдистские действа на «заповедной» территории золоченого паноптикума. Все нормы подлежат необходимому осуществлению, - так заповедано аморфным растекающимся в обезличенных формах социальным божком. Теперь обитель многовековой сажи, сакральной смеси пыли и воска, монотонной и монохромной старины, - не одинока. Она разделяет трапезу с толпой безродных и бесхозных медиа-добытчиков, которые усматривают в седовласой старице неумирающую экзотику. Примитивным задавакам, ориентирующимся исключительно в границах бинаризма «спроса-и-предложения», весь этот интенсифицируемый сакральный континуум воспринимается с легкой долей издёвки («издержки-то какие гигантские? как поддерживать эту несусветную махину конвейерного культа?»), но несколько оттеняется присущим чувством завистливого заискивания пред старейшей мегакорпорацией. Не эффективны, не развиваемы, ретроградны – но абсолютно рентабельны. Ретроактивный бизнес, полулегальная лавочка истории, вековой артефакт современной медийности. Прими позу коленопреклоненную, как завзятая античная шлюшка, и соверши пренебесную фелляцию доминирующему Ничто, - как-то несовременно, двусмысленно, неудобно, но рентабельно, да-да. Василь Василич был прав. Вечная восторженная память этому мелочному фетишистскому задроту, «скандалисту повседневности и вагино-озабоченному баснописцу». Кто, как ни он, оптимально продемонстрировав родственность Культа своей склочной, занудливой, патологичной натуре, показал, что за дух скучает под титановыми куполами.
Чубакка крепко встряхнул свою «мохнорылую собачку» и вытер «углеводные» остатки своих миссионерских деяний о златые волосы вздрагивающей блонды. Кашиикски изощренный аналог неприметно моралистичным действиям некоего Иегошуа с Солнечной системы. После каждого энергичного миссионерства – печально; поэтому следует заняться лохматой рефлексией под мышечный тремор безволосого астеничного тела. Благостному носителю галактической революции скучно, уныло, томительно лишь последующие 5 – 10 минут после яростного прорыва и интеллигибельного инцидента – осеменения разума земной жертвы мутагенными идеями. Харизматическая интоксикация осуществлена. На очереди следующая жертва письменных соблазнов души и волосато фрикционных подкреплений тела. Так было всегда в бытии громадного шерстяного столпа – двусторонняя интенсивная обработка светловолосых «представителельниц», докучливых единиц пиздобратии. Снеси мозг сиськогрудой особи, а затем выеби ее белоснежную оболочку – истовая проекция психофизиологической атаки на расплодившийся феминный плебс. «Ебливая наука». «Этнос» эссенциальных грешниц, того древнего похотливого «рода», чей изъян субституций и эмоциональных недоразумений исправляется лишь… Письмом и Членом. Чубакка, как молчаливый профетический субъект, выведет из земных «поблядушек» всю фоноцентричную грязь, насытив ее свежей текстуальностью и преизбыточностью щекотливых касаний. Совратить письмом, знаковостью, дигитальностью, рыкающе презирая древнюю фонологичность и самовозвеличивший ораторский эстетизм, - далее закрепить это совращение крепчайшим коммуникативным актом телес, физиологическим диалогом. Поэтому рык стоит воспринимать не как чужеродный язык, а как нарративное отображение боеготовности, как эффект пре-уготовления. «Лучше не вступай со мной, принцесса Лея, в коммуникацию, иначе занятно получишь по мелким упругим орешкам под аккомпанемент дуконструктивистского дискурса! Всё будет так же изощренно, первертивно, замысловато, сучка накрашенная!». Здесь отсутствует презрение иль животное высокомерие экзотического монстра к здешней половинчатой «расе» - транжир, ленивых исполнительниц, давительниц прыщей на спинах супругов, ничтожных пергидрольных водителей по занесенным проспектам, и т.п. Нет-нет. Просто надо быть настороже при встрече с этим косматым чудовищем, разлетавшимся по медийным пространствам в поисках интеллектуальной пиздятинки и вооруженным двумя молотами (дискурсивным и пещеристым). Некогда в эпоху пушистой молодости, на пике обрастания опытом, когда блондинистые ягодицы в гедонистичной позе «doggy stile» были не только инструментом наслаждения, но и ученической партой, за которой были перечитаны сотни дискурсивных последовательностей, да и бульварных «палпов» тоже, Чубакка пришел к своей межпланетной гипотезе об универсальном бинаризме Письма и Члена. Душа и Тело – что за пошлость?! А вот грамматологическая фалличность – самое то. Вынеси мозг и крепко выеби – постсекулярное кредо нашего обросшего повстанца, ненавистника разнородных центризма и просто добродушного рык(г)ающего великана. Эта довольно странная для землян (с жуткой периодичностью корпящих над конструированием религий и отвариванием «моралина») концепция, к несчастью, усугубилось прискорбным прецедентом в жизни г-на Чубакки во времена запойной молодости – добропорядочного инженера гранат-мин-лимонок и прочих взрывоопасных устройств, жестко контузило. Контузия в свою очередь оказалась моментально цементирующей причиной его идеологических следствий. Контуженность в некотором роде стала параноидальным фактором в его мировоззренческой процессуальности и концептуальных построениях. Несчастная любовь к ионным гранатам (слава ролевой системе «KOTOR
Коммуникация отвратительна. Насколько непритязательной, необременительной, легковесной она выглядит, настолько становится отвратительно непристойной в своей необходимости и детерминанте для моего «я» и «его собственности». Некая драматургическая жуть злостно посвистывает за ее перманентным присутствием, очевиднейшим наличием в пограничье нашего быта, - той исконной «территории» любого человека. Разве проблема в бюрократическом иссушении «системной» коммуникации, либо в приближении этой схоластической засухи к рубежам «жизненного мира»? Многие боятся утраты этой искренности, спонтанности, пресловутой «жизненности», в конце концов, полюбившихся речевых актов повседневности. Но может эта словесная мелиорация, «рационализированная» канализация являются неуклюже инструментальной попыткой приостановить всемирный потоп буднично произвольной коммуникативности. Той коммуникации, которая под грозовыми облаками спонтанности и человечности утаивает примитивнейшую структуру бинаризмов и эмоциональностей. Разве не ужасна эта прилюдная, сковывающая нас при каждом обывательском движении, коммуникативность? Хитроумная стратагема по наращиванию «кожи» этнометодологическими символами, электризацией плоти постоянными касаниями из клишированных диалогов. Коммуникация стал чем-то неувядающе цикличным как естественные для нашего взора – восходы и закаты. Пугает ли это? Вряд ли… как может пугать престарелый ритуализм иль увядший экзотический обряд для ежедневной туристической потехи. Цикличность не приводит к овеществлению, натурализации, эссенциальности, она может на века оставаться обращением ритуального мгновения. Как любой неравновесный процесс – возникать, чтобы исчезнуть. А здесь что? Цикличность окаменения, продуцирование речевых актов, которые не умирают, а становятся информационным достоянием, тем централизующим событием, которое способно «свернуть шеи». Как «здрасте!» стало фундирующим принципом информационной цивилизации? Не понятно?! Может потому что это заглавное дискурсивное средство развертывания коммуникативного акта, Яхве ведает. Тем не менее, этот цементирующий инструментарий способен не столько скреплять наши «горланистые» сердца, но и обременять безнадежными тяготами наши когнитивные плечи. Как вытерпеть эти мегало-битные скорости и этот многолинейный поток разнонаправленных коммуникативных актов, и для чего необходимы прозрачность и беспрепятственность путей прохождения коммуникативности? Для чего скольжение по диалогической водной глади, даже если «енто» времяпрепровождение немое большинство относит к приоритетным потребностям «века сего». Вопрос стоит опять же не в понимании, вскрытии мотивационных курсов, либо в обретении смыслов и назначений. Поиск заключен в обобщении: что за инвариант скрыт за мириадами разно контекстуальных бесед и разговоров, за их колоссальной диссеминацией? Неужели ответ заключен в элементарном дигитальном «овеществлении» коммуникативности, то есть в фактуальности, без трактовок и подспудных объяснений. Тогда фактуальность (коммуникативный эссенциализм) оказывается не реалистичной объяснительной схемой, а причиной как таковой будущего погребения человечества под глыбой обожествленной Коммуникации. Смерть коммуникации, смерч…
Натренированной гневом рукой он двинулся в письменные чащобы. И не было же ощущения знаковой мобильности, чувства интеллектуального превосходство или горделивого благородства отстаиваемых редутов. Но пошел же. Потому что ничто есть предатель. Пустота и процессуальность, две полярных точки, меж которыми клокочут невротические гейзеры, брызжущие мнительностью да неуверенностью ренегата-долгожителя. В писательском вакууме могут происходить всяческие штуковины, выныривая ex nihil разнородными эмоциональными частицами, большей частью с полярностью «минус». Не написал – значит, нечего сказать?! Следовательно, девушки не любят – какой же ты, «познать» тот афидрон, к чертям, самец? Так знаково кастрированное существо, инерционно впадающее в релаксации коммуникативных актов. Хоть здесь своими атрофированными мускулами играть не надо, в этой ситуации стерилизованного познания – промаринованных Означающих, проторенных путей дигитального кода. «Тутошние» примут как родного и подключат к тематическому кластеру из нескольких тысяч произвольно подобранных знаков. Хотелось бы быть аскетичным, напитаться диетарными правилами и низкокалорийной бумагой на коммуникативной кухоньке; даже взращивал скупость «ученого рыцаря» на разменную монету общения. Но нет теперь простого знания, без тошнотворной коммуникативной ГМО, выходящей из информационного организма не переваренной и злобно витающей в пространствах «обратной связи», надсмехающейся над чистокровностью знаковой гравитации, - она же обязана по универсальным законом расположить всё по своим местам. Нет этих респектабельных, дышащих животным здоровьем, зверей-одиночек, без этого – курсирующей мегаломанской стаи свободных радикалов Знакового (уже и не инфантильного знакового, а безумного и бездомного – коммуникативного). «Сколько время?» - не может быть моим идолом. Я не хочу засохнуть в обездвиженной улыбке и средь трухи подорвавшегося от перегрузки сознания. Не хотел он для себя этого лабильного хронотопа, - там, где реален пуристский электромагнитный сигнал меж заерзанными аксонами. Механика вожделений не была подключена, энергия к ней подавалась, даже запрограммирована была в иную сторону, - и, тем не менее, он оказался Здесь. Страна коммуникативных чудес, где твои органы не дадут тебе заткнуться – умрешь или уменьшишься, что там еще может наличествовать в недобрых прогностических дискурсах. Мерзкие, гадостные рожи изгаляются над окоченевшим телом раба и душат, чтобы гортань выдавила еще несколько словоизвлечений для поддержания светской беседы. Аттракцион смертоносной коммуникации. Уж лучше сожгите, растворите в молекулярных наследников, но оставьте хоть каплю достоинства в какой-то крайне далекой, за запятой, минус степени. Дайте заткнуться – заткнувшись, тебе никто не даст.
Будь добр, не устраивай ретроградные сцены ревности. Заткнись и начинай уже вменяемо трандеть