теперь я бессмертный,
но ненастоящий.
я прячусь от света,
и даже ночами
несчастен в угаре
сомнительных оргий,
когда наступает
безудержный голод,
и новая жертва,
почувствовав силу,
возносится к небу
крылатым посыльным.
ещё не обсохнув
от собственной крови,
рисует на окнах
случайных построек
обман силуэтов.
и, видимо, скоро
появится где-то
потерянный город.
Мы, - робкие, - во власти всех мгновений.
Мы, - гордые, - рабы самих себя.
Мы веруем, - стыдясь своих прозрений,
И любим мы, - как будто не любя.
Мы, - скромные, - бесстыдно молчаливы.
Мы, в радости боимся быть смешны, -
И жалобно всегда самолюбивы,
И низменно всегда разделены!
Мы, думаем, что новый храм построим
Для новой, нам обещанной, земли…
Но каждый дорожит своим покоем
И одиночеством своей щели.
Мы, - тихие, - в себе стыдимся Бога,
Надменные, - мы тлеем, не горя…
О, страшная и рабская дорога!
О, мутная последняя заря.
Она терлась об меня вот уже битых полчаса, и это начинало здорово раздражать. Но послать ее куда подальше я не мог. У нас же как-бы роман. Объясняй потом всем, почему все «вдруг» закончилось. Ха. Кто бы мне объяснил, почему все началось. Откидываюсь на спинку дивана, закрываю глаза. Я не вижу - меня не видят. Это была моя любимая игра в детстве. Родители притворялись, что я, в самом деле, исчез, звали меня, а я, зажав ладонями рот, чтобы не рассмеяться, в невероятном восторге от сознания собственной силы и значимости, стоял, зажмурившись, посреди комнаты и предвкушал момент, когда я вдруг появлюсь перед ними из ниоткуда. Если бы кто-то так подыграл мне сейчас…
А ведь я помню. Притворяюсь, что забыл, и даже самого себя почти убедил в этом, но все-таки помню. Отворачиваюсь от нее и окидываю комнату быстрым взглядом. Что-то не так. Она, как бы безразлична она мне ни была, истеричка, но все же не монстр. В умеренных количествах с ней можно вполне нормально общаться. Но что-то определенно не так. Я просто кожей ощущаю напряжение, повисшее в пронизанной лучами софитов комнате. Просторная гостиная сжимается вокруг меня так, что кровь начинает бешено стучать в голове. Наверно, у меня начинается самая тяжелая стадия клаустрофобии, когда весь мир вдруг становится тесным и удушающим.
Совсем как в ту ночь, когда я выбежал в сад, хватая ртом холодный осенний воздух, с украденным поцелуем, клеймом горевшим на губах, и одним вопросом к безмолвным небесам. Но вместо ответа небо ледяной глыбой обрушилось на меня. Набухшее и тяжелое, оно придавило меня к земле, и я уже не понимал, что застилает взгляд: мелкая изморось, сыпавшаяся из обрывков серых туч, или… Холодно. Было так холодно. И такой горький привкус безнадежности в воздухе. И острые иголочки тоски в каплях дождя. Прямо у меня под ногами расползалась грязная лужа, в которой дрожало мое расплывчатое отражение. Он, неплохой мечтатель и хороший актер. Может быть, слишком хороший. Иначе не стоял бы тогда столбом, стискивая зубы и впиваясь ногтями в ладони, а бился бы в истерике в той самой луже. А началось все из-за клубники…
Сильный толчок под ребра прерывает мои воспоминания. Она сидит рядом со мной на диване и смотрит с упреком:
- эй, ну ты слышишь или нет?
- Нет, - машинально отзываюсь я, но тут же спохватываюсь. - А, да-да. Что?
- Да я говорю…
Да, началось все из-за замороженной клубники, которую мы, не помню по какому поводу, заказали им. Ели все, но заболела почему-то только Она. Скорее всего, потому, что все так и норовили покормить Ее в кадре ждановского фотоаппарата. В общем, к вечеру Она слегла с температурой, и я полночи провозился с Ней как наседка какая-нибудь, ворча, что я мог бы уже десятый сон видеть вместо того, чтобы пичкать Ее лекарствами. Но когда Она, наконец, заснула, я не торопился возвращаться на свою кровать.
Мне всегда нравилось смотреть на Нее. Это был мой большой секрет, который давно уже ни для кого, кроме Ее самой, не был секретом: от людей, с которыми проводишь двадцать пять часов в сутки не утаишь, от этого я их ненавидел. Поэтому хоть в этом я могу себе признаться. Да, я любил на Нее смотреть. Когда Она танцевала, я ловил взглядом каждое Ее движение. Когда Она пел, я наблюдал, как меняется выражение Ее лица: как сходятся на переносице брови, как часто-часто опускаются и взлетают ресницы, как пальцы выписывают в воздухе невидимые линии. Даже когда Она апатично валялась на диване, заткнув уши плеером, я замечал, как, повторяя слова песни, чуть
Я - нахал для которого высшее удовольствие ввалиться напялив на себя экстравагантное «нечто»,в сборище людей благородно берегущих под чинными сюртуками, фраками и пиджаками скромность и приличие.
Я - циник от одного взгляда которого на платье у оглядываемых надолго остаются сальные пятна величиною приблизительно с десертную тарелку.
Я - рекламист, ежедневно, лихорадочно проглядывающий каждую газету надеясь найти своё имя.
Вл.Маяковский
- Расскажи мне историю..
- Историю? Ты ведь знаешь... знаешь что нужно сделать, чтобы встретить русалку?
- Нет.
- Нужно быть на самом дне моря, там где вода темная-темная, а голубые небеса - это лишь воспоминания. Ты должен там плавать в тишине, должен там остаться и решить, что ты готов умереть ради них. Тогда они появятся. Они появятся и тебя поприветствуют. Скажут, что они любят тебя. И ты им скажешь, что любишь их. И если эта любовь чистая, если эта любовь искреняя, они будут с тобой, возьмут тебя туда навсегда.
- Мне нравится эта история.
-Что ты при этом чувствуешь, когда ныряешь?
-Это чувство, что ты не падаешь, а паришь. Самое трудное - когда достигаешь дна.
-Почему?
-Потому что ты должен найти причину, чтобы вернуться назад.
Иногда мне очень трудно ее найти...
|c| к/ф "Голубая бездна"
Все дети будут прятаться, а ты прижмись к плечу,
Рискуй, как я – закрой глаза и сделай первый шаг.
Дорог полно и каждая приводит к палачу,
Но даже после гибели душе нужна душа.
Он часами молча сидел, уставившись в пол, в вестибюле нашего дома. Когда с ним здоровались, он нехотя поднимал голову и, тихо ответив, усталым и недолгим взглядом провожал поздоровавшегося. Иногда он выходил во двор и там на единственной с облупленной краской скамейке так же сидел часами, опустив голову. Видели его и сидящим в той же позе на низком парапете у одного из расположенных рядом с нами офисов.
Говорили о нем разное. Одни о том, что год назад он потерял жену и до сих пор не может прийти в себя. Другие, что он и раньше был таким нелюдимым. Третьи, что все дело в детях, которые навещают его раз в год, не чаще.
Однажды я видел, как он поманил бродячую, в чем-то перепачканную кошку, и она подошла к нему, недоверчиво поглядывая на него снизу вверх. Он потянулся к ней и погладил. И она лизнула ему руку и пошла, не оглядываясь, по своим делам. И тогда он сказал, искоса взглянув на меня:
- Скверно кошкам без людей.
- И не только кошкам! - подхватил я. - Разве не так?!
Он не ответил. Все мои попытки разговорить его так ни к чему и не привели. Вскоре он встал и, не глядя на меня, пошел к нашему общему дому...
Отличался он от всех от нас еще тем, что ему никто не писал письма. Когда приходила почта, все дружно бросались к своим почтовым ячейкам. А он... он даже не поднимал головы. И только когда все, довольные, что им есть и письма, и газеты, расходились, он подходил к своей почтовой ячейке и безнадежно заглядывал внутрь. Однажды, правда, там оказалось письмо. Но оно было не ему: просто почтальон перепутал ящички.
Впрочем, к тому, что он не такой, как все, в нашем доме привыкли. Но некоторых все-таки задело, когда он вдруг почему-то перестал отвечать на "Доброе утро!" и "Добрый день!". Нет, выражение лица у него по-прежнему было безучастным - никакой злобы, никакого раздражения. Так что оставалось только пожать плечами и уйти.
Но вот однажды в лифте все увидели приколотую к стенке записку: "Может, сыграем в шахматы?" И номер телефона... И мы подумали, что это, может быть, он: по слухам, он когда-то хорошо играл в шахматы. Но прочтя записку, все только пожимали плечами: больше делать нечего, как играть в шашки-шахматы... И висела эта записка целую неделю. А потом ее кто-то содрал, скоре всего, уборщица, строго следившая за тем, чтобы жильцы не пачкали стены всякой отсебятиной.
А он, так и сидел, понурив голову и свесив с колен кисти рук...
Здесь все как встарь, ужасно пошло,
Хотя, быть может, не нарочно:
Младенец судит мудреца,
Титана славят как глупца,
Дурак на шутку жутко злится
И страшную готовит месть...
О, если истина здесь есть,
То в чьем гробу она хранится?
Я нес боль, я давно не умею прощать,
Я нес ненависть, я не умею любить.
Мир, ты помнишь, как я пришел умирать,
Огляделся и понял, что остаюсь жить.
Постой, палач. Ты придержи топор.
Дай посмотреть в сияющее небо.
И не спеши исполнить приговор,
Который оглашен пока что не был.
Постой, палач. Не надо суеты.
Есть в жизни неприятные минуты.
Но, боже мой, они мне так нужны,
Тем более, последние по сути.
Постой, палач. Не милости прошу
И не прошу у судей милосердья.
Настанет час - на эшафот взойду
Я покаянен, но без сожаленья.
Постой, палач. Постой еще не много.
Дай я закончу трудный монолог.
Быть может я найду дорогу к богу,
Которую найти пока не в силах мог.
Пробила дробь. Чего ты ждешь, палач?
Заканчивай привычную работу.
Как о судьбе преступника не плачь,
Всегда один ты сходишь с эшафота.