-- Сэр Горацио Хорнблауэр, -- объявил дворецкий, распахивая перед ним
дверь.
Он не ждал увидеть леди Барбару в черном и немного оторопел -- она
всегда представлялась ему в голубом платье, как при последней встрече, в
серовато-голубом, под цвет глаз. Конечно же, она в трауре, ведь со смерти
Лейтона не минуло и года. Но и черное ей шло, оттеняя сливочную белизну
лица. Хорнблауэр со странной тоской вспомнил золотистый загар на этих щеках
в невозвратные дни "Лидии".
-- Здравствуйте, -- сказала она, протягивая ему руки. Они были гладкие,
прохладные и нежные -- он еще помнил их прикосновение. -- Кормилица сейчас
принесет Ричарда. Пока же позвольте сердечно поздравить вас с вашим успехом.
-- Спасибо, -- Я исключительно удачлив, мэм. -- сказал Хорнблауэр.
-- Удачлив, как правило, тот, -- сказала леди Барбара, -- кто верно
оценивает случай.
Пытаясь переварить услышанное, Хорнблауэр неловко смотрел на нее. Он
позабыл, как она божественно-величава, как уверена в себе и неизменно добра,
забыл, что рядом с ней чувствуешь себя неотесанным мальчишкой. Что ей его
рыцарство -- ей, дочери графа, сестре маркиза и виконта, который не
сегодня-завтра станет герцогом. Он вдруг понял, что не знает, куда девать
руки.
От замешательства его спасло появление кормилицы, дородной,
розовощекой, в чепце с лентами и с ребенком на руках. Она сделала книксен.
-- Привет, сын, -- сказал Хорнблауэр ласково.
Волосиков под чепчиком, похоже, еще совсем не наросло, но на отца
глядели два пронзительных карих глаза; нос, подбородок и лоб по-младенчески
неопределенные, но глаза -- глаза, безусловно, его.
-- Привет, малыш, -- ласково повторил Хорнблауэр. Он не знал, что в
словах его сквозит нежность. Он обращался к Ричарду, как прежде обращался к
маленьким Горацио и Марии. Он протянул к ребенку руки.
-- Иди к отцу, -- сказал он.
Ричард не возражал. Хорнблауэр никак не думал, что этот комочек
окажется таким крошечным и невесомым -- он помнил своих детей уже постарше.
Однако ощущение быстро прошло.
-- Ну, малыш, ну, -- сказал Хорнблауэр.
Ричард выворачивался, тянулся ручонкой к сияющему золотому эполету.
-- Красиво? -- спросил Хорнблауэр.
-- Па! -- сказал Ричард, трогая золотой шнур.
-- Настоящий мужчина! -- сказал Хорнблауэр. Он не забыл, как играть с
маленькими детьми. Ричард радостно гукал у него в руках, ангельски улыбался,
брыкался крошечными, скрытыми под платьицем ножками. Добрый старый прием --
наклонить голову и притвориться, будто сейчас укусит Ричарда в живот -- не
подвел и на этот раз. Ричард самозабвенно булькал и махал ручонками.
-- Как нам смешно! -- говорил Хорнблауэр. -- Ой, как нам смешно!
Он вдруг вспомнил про леди Барбару. Она смотрела на ребенка
просветленно и улыбалась. Он подумал, что она любит Ричарда и растрогана.
Ричард тоже ее заметил.
-- Гу! -- сказал он, показывая на нее. Она подошла. Ричард,
вывернувшись, через плечо отца потрогал ее лицо.
-- Чудный малыш, -- сказал Хорнблауэр.
-- Конечно, чудный, -- вмешалась кормилица, забирая у него ребенка. Она
привыкла, что богоподобные отцы в сверкающих мундирах снисходят до своих
детей не больше чем на десять секунд кряду, а затем их надлежит спешно
избавить от этой обузы.
-- И пухленький какой, -- добавила кормилица, заполучив ребенка
обратно. Он брыкался и переводил карие глазки с Хорнблауэра на леди Барбару.
-- Скажи "пока". -- Кормилица взяла пухленькую ручонку в свою и
помахала. -- "Пока".
-- Не правда ли, он на вас похож? -- спросила Барбара, когда дверь за
кормилицей затворилась.
-- Ну... -- с сомнением улыбнулся Хорнблауэр. Он был счастлив несколько
секунд с ребенком, так счастлив, как не был уже долгое, долгое время. До сей
минуты утро было одним сплошным отчаянием. Он получил все, чего желал. Он
напоминал себе об этом, а кто- то изнутри отвечал, что не желает ничего. В
утреннем свете лента и звезда предстали аляповатыми побрякушками. Он не умел
гордиться собой, он находил что-то нелепое в сочетании "сэр Горацио
Хорнблауэр", как всегда находил что-то нелепое в себе самом.
Он пытался успокоить себя мыслью о деньгах. Он богат, жизнь его
обеспечена. Ему не придется больше закладывать наградную шпагу или стыдится
в обществе бронзовых пряжек на башмаках. И все же будущая определенность его
пугала. В ней была какая-то несвобода, какая-то безысходность, что-то,
напоминавшее о томительных неделях в замке де Грасай -- он помнил, как
рвался оттуда на волю. Бедность, такая мучительная прежде, теперь, как ни
трудно в это поверить, представлялась почти желанной.
Он завидовал собратьям, о которых писали в газетах. Теперь он узнал,
как быстро приедается известность. Бушу или Брауну он не станет любезнее
Читать далее...