Поезд мчался сквозь бесконечную черноту, распугивая грохотом мерцающие огни, мятущиеся линии и редкие искры за окнами. Если посмотреть на поверхность стекол, то в них исковерканными прямоугольниками отражаются лампы дневного света под потолком вагона, делающие стены и лица сидящих по обеим сторонам людей мертвенно-бледными, сияющими изнутри полупрозрачными неоновыми лампами. Если не присматриваться, то кажется. что у них отсутствуют лица, вместо них - гладкие плафоны округлых ламп. Люди, похожие на пластмассовые манекены в ночной витрине, смотрят в пустоту глазами из мутного стекла, куда-то сквозь собственные отражения в стеклах напротив. Отчасти, для тех невидимых и призрачных форм жизни, проносящихся в черноте за поездом, они и были холодными, молчаливыми манекенами.
Людей в вагоне было мало, сидели они далеко друг от друга, каждый сам по себе, сложив на коленях спокойные ладони. Это не было усталостью, обреченностью или меланхолией, это было умиротворяющей кататонией, наркотическим сопором. Но один из пассажиров поезда не был человеком.
Он был бледнее парафиновых лиц, бледным до черноты во впадинах острых суставов, и холодность его хищного лица была не мертвой, а осознанной и жестокой. В складках его одежды из черного винила преломлялись жесткие контуры вагона, отражались, как в глубине внимательных глаз, огни и вспышки за окнами, отражения бледных лиц в стеклах вагона, блики на сгибах поручней, мятущиеся тени во тьме. Несмотря на обилие свободных мест в полупустом вагоне, он стоял, зацепившись за турник птицеподобными пальцами, продленными тонкими черными ногтями, легко постукивающими невесомый металл, как костяшки трупа, повешенные под ветром. Легко цеплялись за тюленьи уши теми же невесомыми черными изгибами наушники, в которых потрескивала белым шумом музыка пустоты. Разлет к кошачьим вискам раскосых рысьих глаз напоминал блеск тонкого скальпеля, спрятанного в руке - они казались задремавшими, но внимательно следили за каждым движением воздуха. Только люди, казалось, не интересовали существо; высокое, как растянутое движением вверх, с тонкими руками и ногами, покрытыми тонкой кожей, под которой были видны сухие мышечные волокна, оно покачивалось в такт почти бесшумному движению вагона.
Парень, сидевший ближе всего к Анхуману, поднял формалиновое лицо и оглядел суставчатую гибкую фигуру. Казалось, расслабленные кости постукивали друг об друга.
- Садись, чувак. Полно свободного места.
Анхуман улыбнулся трещиной безгубого рта. Прищур его металлических глаз сверкнул иронией. Он, казалось, впервые осознал существование парня.
- Зачем ты сидишь здесь? Куда ты едешь?
- А разве есть какой-то выбор?
- Что это за поезд? Как ты попал сюда? Ты можешь сказать, сколько ты здесь?
- Что за пурга, чувак. Садись и отдохни. Поезд - просто поезд. Разве метро - это не месть, где отдыхаем, именно потому, что нет никакого времени? Когда ты садишься в вагон, разве ты думаешь о том, когда ты выйдешь? Или это способ пережить момент вечности, погрузившись в это состояние, полусонное, трансовое или я не знаю как это назвать, просто смотреть за мельканием огней за окнами, поддаваться этому ритму, полностью отключиться без всякой наркоты, перестать существовать? Если нет, то что ты вообще здесь делаешь?
Анхуман смотрел на парня, словно изучая. На самом деле ни этот человек, ни все прочие не интересовали его.
- Вечность, ты всерьез называешь это вечностью? из-за цикличности, из-за повторяющихся действий? Но разве ты не видишь, как поезд выходит из тоннеля и проносится по поверхности, разве не видишь, как меняются огни, как колеса высекают новые искры из рельс. И эти существа, которые пролетают за окнами, эти тени, они тоже не одни и те же. и наблюдая за ними, я могу управлять временем.
- Что за чушь? Ды думаешь, что все, происходящее за стеклом - не иллюзия? Но никто даже не знает, что за область там лежит. Если это и вправду огни, что же тогда их зажигает? Разве это не дефекты нашей сетчатки? Там пустота, просто космос и холодная пустота, движение сквозь пустоту - все, что у нас есть. Выбор - закрыть глаза или держать их открытыми. Весь выбор в этом. и о каких существах ты говоришь? Какая жизнь возможна в космосе? Этот вагон абсолютно герметичная капсула с законсервированной жизнью.
Анхуман с шипением выпустил воздух - это было нечто вроде смеха. Он протянул руку к стеклу. Тонкими птичьими когтями, обмотанными проводами плеера, он отодвинул холодное стекло форточки. И в стерильную капсулу вагона с шипением, свистом, шепотом огоньков ворвался леденящий ветер. В его дыхании не было ни запахов, ни слов, но в нем была Ночь, и она была живая. Она поглощала и прибирала к рукам, она проникала в легкие, захватывала мозг в металлические когти, она несла с собой электрическую пыль и ощущения созданий, которые были лишь лоскутками ее разорванного плаща.
Парень не сказал ничего. Он просто
Почему бы не существовать музыкальной форме жизни?
Чему-то, что будет является музыкальной волной, испуская мелодии в процессе жизнедеятельности, дышать аккордами, пульсировать, передвигаться с октавы на октаву. По сути, такое существо должно будет являться чистой концентрированной эмоцией.
В блестящей холодным металлом лужице, покрытой тоненькой коркой льда, шуршали, изгибались черными танковыми гусеницами позвоночники. Шорох позвоночнико, беспокойно, волнообразно извивающихся, трущихся друг о друга, бился о ледяную корку лцжицы, заставляя ее вибрировать. Через вибрацию ледяной крышки, мутной, словно ванна, наполненная формалином, вибрации передавались дальше, огибая неровности затвердевшего снега, о бетонные, покрытые инем блоки, в беспорядке сложенные друг на друга. соприкасаясь своими трещинами. Unhuman сидел на бетонных блоках, поставив ногу на изогнутый кусок арматуры, задрав к небу худое колено, как стрелу подъемного крана. Склонив по-совиному кошачью голову, Unhuman наблюдал за позвоночниками, которые своим методичным звоном старались разбить лед на поверхности лужи. Колония позвоночников неуклонно росла, буквально с каждым часом, но пищи в молочно-белом дне лужицы явно не хватало. Unhuman поднял голову к зениту. Убийственный холод Циркуля дамокловым мечом стоял над миром. его занесенная над пустотой игла вот-вот, казлось, должна опуститься. Пока же только вечный туман стоял над пустотой, окутывая редкие стебли воды над простирающейся в отдалении трясиной. Голубоватая дымка витала над котлованом, где покров облачности был содран, и холод космоса окрашивал в цвет медного купороса снег и беспорядочно лежавшие плиты. Когда-нибудь тонкая игла циркуля упадет, и существование этого застывшего мира закончится. Игла проткнет пространство бесконечно-тонким острием, и материю всосет в микроскопическое холодное отверстие. Unhuman выдохнул облачко пара, колючего и едкого, как жидкий азот. Он не чувствовал страха перед будущим. Настоящее было слишком мертвым, чтобы позволять проявляться какому-то чувству. Да и самого настоящего не было, не было будущего, не было смерти, не было ничего; паучьи лапки циркуля, как стрелки часов, замерзли навсегда, вмерзли в космическое небо, в ось тверди, основанием упираясь, возможно, в устье воронки далекого и еще более глубокого карьера, как в центре паутины судьбы. Невесомые стрелы подъемных кранов, смотрели на ощетинившийся трубами горизонт безучастно и жестоко, как хищные звери, как позвоночники, шуршащие в стремительно замерзающей луже, пропитавшейся безвременьем насквозь.
Набухшие кровью врагов, которую ты пила за ужином, заедая сашими, и тонкие палочки из слоновой кости были продолжением твоих длинных ногтей, дополнительным суставом длинных пальцев, которые ты выламываешь в такт своим едким словам. Ты любишь легкий вкус японской еды, легкий, как твоя талия, легкий, как твои скулы, наполненные пустотой. у тебя птичьи кости, фарфорово-белые и прозрачные. Они видны под фиолетовой кожей, и твой портрет напоминает объемный рентгеновский снимок. Тебя можно поднять одним вздохом, но нет ничего тяжелее твоего взгляда, направленного в темноту.
Ты любишь говорить об убийстве за ужином, во тьме при свечах, когда кровь в твоем бокале и пьянящее вино в твоих венах становятся одним, когда фарфоровые скулы просвечивают насквозь от свечного света, и ты светишься изнутри, как наполненная медом ваза. Ты любишь говорить об убийстве ночью, и тогда твои японские пальцы поглаживают меня, вздрагивая, царапая, не то что-то закручивая, не то что-то вскрывая. Лунный свет неприятен - он делает тебя зернистой как призрака на фоне мелькающей сетки сломанного телека. Но зато как приятны твои крадущиеся волосы, ползущие по обеим сторонам твоей груди, обрамляя их в шевелящуюся змеиную рамку. Твоя кожа плотная, как корсет, и наши тела скользят друг по другу легко, как замерзшие. Ты шепчешь, распаляясь все больше, и я кусаю тебя, думая о том, как завтра мы прервем еще одну жизнь.
Ты любишь говорить об убийстве, гуляя со мной ночью среди вокзалов и фонарей, тогда голубоватый и лиловый неон впитывается твоими полыми костями, как крем, и ты наполняешься свечением газа, он плещется в трубчатых костях, изгибающихся буквами неведомого алфавита; эти сияющие знаки говорят теням случайного прохожего о приближающейся смерти.
Ты убиваешь не для удовольствия. Затушив о провонявший адом плащ вокзальной жертвы длинную сигариллу, ты знаешь, что так надо неоновому свету, пульсирующему в твоих голубых трубках-венах. Так сказали тебе собаки и ветер, гуляющий в рельсах твоей юбки-плиссе.
Твои красные губы, набухшие кровью врагов, наполняются горячим желанием, пока не приоткроются, воспаленные, как приоткрываются лепестки розы, когда она готова к цветению, когда по ее лепесткам бежит ароматный сок.