В Риме под Новый год не бывает снега.
Сверху город похож на конструктор «лего»,
Сверху всё выглядит как-то совсем по-детски.
Вот мы сидим на площади, словно нэцке –
Миниатюрные гипсовые изваянья.
Вот мы стоим под сводами Сан-Джованни -
О, как мы живы здесь до изнеможенья!
Вот мы в кондитерской выбираем печенье,
Сверху печенье вовсе неразличимо,
Но различим автобус, ползущий мимо –
Группа туристов экскурсоводу внемлет.
Вот эскалатор утаскивает нас под землю –
Вместе с печеньем, с разноязыкой толпою,
С глупой тоскою, забившейся под ребро,
С этой дурацкой, треклятой моей любовью…
А время блокирует выходы из метро.
* * *
Небо вытряхнет медленный снег - разлинует, как лист.
Время нас аккуратно разложит по нотному стану,
и склонится над каждым послушать:
«звучит? не звучит?»
и мы будем звучать в унисон неустанно,
и выплывем вверх!..
И до самого неба достанем.
И когда я очнусь ото сна в этом странном «нигде»,
совершенно одна в этом космосе и запределье,
мне в глаза хлынет холод и свет,
словно в стылой воде
я качаюсь, как рыба в прозрачной постели,
и тверди мне нет.
Даже окна в дому запотели…
Подожди, подожди, всё равно я теперь не усну,
Завтра утром война, мы уходим с тобой на войну,
Мы обнимемся крепко, мы станем с тобою снаряд,
Нас с тобою снесут до траншеи, и там зарядят…
Будут целиться долго - держи меня крепче, держи -
Посмотри, как тела не касаются больше души.
Мы с тобою снаряд, нас по первому снегу снесут,
До короткого «пли!» только пара недолгих минут.
Мы теперь никогда не уснём - завтра утром война,
Видишь, цель белым мелом на будущем нанесена.
В это узкое горло, Тэйми, из этих тонких ладоней вливался свет,
Как потом получилось, что всё вдруг сошло на нет?
Пела подруга о дудочке из тростника - я плакала и умирала.
Эта песенка без конца и начала –
вынула всю душу, выдула тонким телом, и душа упала.
Я купила такую же дудочку – девочку, тростниковую палочку.
Я целую её, как родную, лелею и пестую.
Тишина по дому ходит вразвалочку, обживает квартиру, чужая, не местная.
Да и мы с дудочкой, Тэйми, та ещё парочка…
Нам давно не завозят музыки, только память о ней – в пальцах и на губах.
Кто-то вновь напивается, чтобы поплакать и выкричать весь свой страх.
А такие, как ты, Тэйми, маршируют с лентами в волосах,
со своим пластилиновым войском,
заливают трещины воском на своей невесомой лодке,
и плывут по реке, посерёдке, по кайме голубой,
по густому небесному соку,
и они обязательно к сроку
причалят домой.
Здесь внизу всё не так –
мою спальню штормит, и качает пустую кровать,
У меня не хватает музыки, посмотри, мне нечем тебя обнять.
Если слово пребудет во мне, то пусть это будет лишь звук.
Потому что нам больше не нужно, Тэйми, ни глаз, ни коленей, ни рук.
О, смертельнейшая из мук!..
Мы готовы к ответу, мы так обустроили быт,
что нам незачем быть здесь. Нам здесь больше незачем быть.
И трёхмерной любовью никак это не оправдать.
Если не на чем плыть, я к чертям разломаю на доски кровать,
Я возьму эту дудочку, девочку, тросточку – и пережму ей рот!
В мои лёгкие хлынет музыка, всю меня вглубь протечёт.
И одной этой дудочки мне бы хватило сполна…
Но если ты её хочешь, Тэйми, то на!
Я рисую принцессу, и почти уже дорисовала. И спрашиваю маму:
- Красивая?
Мама говорит:
- Красивая, красивая… Ты не видела мою записную книжку? Куда же я её…
Мама говорит:
- Что ты тут свои карандаши по всей комнате разбросала?.. Да где ж эта чёртова книжка?
А у принцессы пышное розовое платье с оборкой, и она стоит такая на траве, и вокруг цветочки растут, и солнце круглое сбоку. Только солнце немножко криво получилось, ну и ничего страшного. И у принцессы тоненькая корона, распущенные волосы и рукава фонариками.
- А платье красивое получилось? – спрашиваю. [показать]Мама говорит:
- Красивое, красивое… Умница!
А сама даже не смотрит. Она всегда так – отвечает мне, а сама думает о чём-то своём. И ещё всё время что-то теряет дома, и мы потом вместе ищем.
Растеряша моя…
У Данки и Каси завтра день рождения. И я думаю – это хорошо или плохо, когда день рождения в один день? И не знаю.
Они всё равно одинаковых гостей приглашают.
И пани Ядзя всегда печёт одинаковый торт.
Поэтому - какая разница?
Мама говорит, что лучший подарок – это сделанный своими руками. Но Данка с Касей считают, что лучший подарок – это большая говорящая кукла из универмага (две!), или велосипед, как у Ромки (два!), или хотя бы одна маленькая собачка.
Я беру чистый лист бумаги и рисую ещё одну принцессу. Главное, чтобы они ничем не отличались. А то девочки опять будут спорить, у кого принцесса красивее, и кому я больше старалась. Они всегда так. Сами со мной дружат, а сами меня всё время делят.
Я спрашиваю у мамы:
- Посмотри, какая принцесса получилась красивее?
Мама говорит:
- Первая!..
Я говорю:
- А вторая?
Мама говорит:
- И вторая!
Я говорю:
- Мам, ну какая самая красивая-прекрасивая?
А мама говорит:
- Господибожемой, да обе красивые! Я записную книжку потеряла, а ты тут со своими принцессами!..
И опять перетряхивает свою сумку, перекладывает бумаги на полке, заглядывает под этажерку.
Потом мама убегает к тёте Тамиле «на часок».
- Дверь никому не открывай, я скоро… поправь колготы… карандаши собери…
Я собираю карандаши, иду на кухню и наливаю себе компот из кастрюли большим половником. А на подоконнике лежит мамина записная книжка! Я беру её и перелистываю страницы со всякими адресами и телефонами.
А там на букву «в» нарисована принцесса! Шариковой ручкой.
И на букву «ч» ещё! И потом ещё в самом конце!
Красивые такие принцессы – в пышных платьях с оборкой, в тоненьких коронах, рукава фонариками. Стоят себе такие на траве, вокруг цветочки…
Я беру жёлтый карандаш и раскрашиваю смешные кривые солнышки. И думаю, что обязательно скажу маме, какие красивые у неё получились принцессы! Почти такие же красивые, как у меня… Умница моя!
_________________________________________________________
(рисунок - L. Hurwitz )
Так смола стекает из развёрстой кожи дерева, так густо втекает небо в мои глаза, так наполняет меня синью и тяжестью. [показать]Так готовится внутри тайное зелье, аква-тофана, новый состав крови… неспешно, безмолвно.
Ночь прикладывает к нам стетоскопы, а внутри темнота и тишь.
Молчи, молчи, это совсем не больно.
«Я так больше не могу, заверни меня в фольгу…»
В каждой подкожной клетке взрывается маленький атом. Микробиологи сломают себе головы, разглядывая наши изменённые ДНК.
Кто мы будем теперь?
Нежные беспомощные существа, эволюционирующие в неизвестном направлении.
Мы застынем в этой осени, как в янтаре, и сквозь прозрачные мембраны будем наблюдать, как иных неразлучных растаскивают по углам…
Через сотни лет нас извлекут из седьмого неба, уложат срезами под микроскоп и найдут одни только сердечные мышцы. Ничего, кроме сердечных мышц.
Тихонько выбираешься из-под одеяла, чтобы не потревожить сладко спящего Баку… Баку-то не жалко. Просто эта сволочь сейчас процокает коготками на кухню и начнёт орать матом, что его не кормят, не холят, не лелеют, и всякое такое. А я болею головой (из неё всё время текут сопли, она чихает и покашливает), и мне очень хочется в туалет, а потом вернуться в постель и поболеть ещё немножко.
Я иду и возвращаюсь. А на моей подушке уже растянулась во весь рост эта лысая сволочь, косит глазом и сладко втыкает когти в одеяло. Ну ни грамма совести.
Я ничего не имею против котиков. Но сегодня я проснулась в половине пятого от того, что кто-то меня душит. Дурной сон, думаете? Щасс! Это лысая сволочь улеглась на шее, свесив башку мне на плечо. Почти пять кило – шутка ли? (А если б острым, а если б в глаз?)
Я аккуратно двигаю котика, чтобы, опять же, не сильно потревожить (так дала бы, блин!), быстро ложусь, укрываюсь и делаю вид, что всё так и было.
Ага! Дураков нет!
Вот знаете, что он делает по утрам, когда всё не так, как ему хочется?. Он идёт жевать целлофановые пакеты! Да, такие вот мы оригиналы. Где он их находит, уму непостижимо! Но звук жёванных шуршащих пакетов меня выводит из себя на раз!
Ещё он может в сердцах что-нибудь порвать. Вот занавески, например – милое же дело! У меня все занавески в дырах, кстати, стыдно сказать…
А, я же вам не рассказывала про грелку! Когда меня нет дома, котику не с кем спать. Остальные домочадцы не внушают ему доверия (и правильно, мне и самой-то…) Поэтому котик спит в гостиной на стуле.
И вот, пока я была в отъезде, Дражайший прикупил Баке электрическую грелку! Дрогнуло сердце, да…
Котик, в принципе счастлив (но ночью спит, сука, со мной).
А грелка ещё такая подлая… Каждый час автоматически отключается. И тогда Бака начинает её ожесточённо грызть. И всем сразу понятно – раз рвут грелку, надо переключить тумблер. Бака уже почти отзывается на кличку Тузик.
Стул с грелкой стоит рядом со мной. Это чтобы я спасала котика от удара током. Мы идиоты, да. (Ворд подчёркивает слово «идиоты» красным. Нет такого слова, что ли? Господи, нас даже нет!)
Пойду ещё немножко поболею.
Расскажите, какие у вас звери дома?
В осени всегда есть что-то трагичное. В любой красоте увядания есть этот трагизм. В любой красоте, вообще.
Но этот мягкий свет, но эти ранние сумерки, но эта интимность мира по отношению к тебе - так ощутима именно теперь.
Осень впитывает тебя аккуратно, внимательно, неспешно. Как сырой материал, как зыбкую субстанцию. Замешивает тебя очень чутко – до густоты и пластичности. И только потом, зимой, в тебе начнут кристаллизоваться новые формы, застывать изразцами, заостряться гранями…
Одиночество ведёт себя почти так же.
* * *
Любовь, как смысловое предприятие, ценна тем, что проворачивает в человеке всю его целесообразность, как клепсидру. И обнаруживает тот вечный двигатель, который не только генерирует энергии, но и вырабатывает свет сам из себя.
И в моменты этого наивысшего свечения ты становишься виден там, наверху.
И когда ты перестаёшь светиться, то там, наверху, к тебе теряют интерес…
Предварительно по концертам.
Чтобы не отвечать каждому персонально:
9-10 октября – Сумы
15 октября – Гомель
17 октября – Гродно
19 октября – Минск (квартирник)
23-25 октября – Днепропетровск (фестиваль)
13 ноября – Кишинёв
14 ноября – Тирасполь
15 ноября – Одесса
3-6 декабря – Запорожье (фестиваль)
Нет времени писать, нет времени… посыпаю голову пеплом…
Собираю рюкзак.
2-4 октября – «Осенняя Ялта».
* * *
Когда я снова с контуром сольюсь,
Когда мне будет нечего терять,
Я из картины выпаду опять,
И тем спасусь…
Когда меня вкопают в этот свод,
Где лишь глазами трогать облака,
Я распадусь на буквы языка,
И плоть стечёт…
Живёшь и знаешь, что кого-то нет (пусть даже только для тебя нет). Но всё время убеждаешь себя, что есть.
То ли ты обманываешь время, то ли оно тебя…
Я прохожу мимо прилавка и вижу стопку тетрадок, и останавливаюсь от неожиданности, ещё даже не вполне осознанной в первый момент. Обычные тетрадки, тонкие - на 12 листов, в зеленоватых таких обложках, как давным-давно в начальной школе (по три копейки). Сто лет таких не видела!
И у меня огромный соблазн открыть одну из них и убедиться, что там есть промокашка (ну глупо так, да), серо-розовая промокашка, сразу между обложкой и первой страницей.
И я уже заношу руку над этой стопкой. Но внутри меня вдруг что-то такое делают с сердцем (что они там с ним делают, господи?)… и пространство становится жидким и вязким.
Живёшь и знаешь, что кого-то нет... как нет промокашки между обложкой и первой страницей.
Но вдруг она там есть?
И я ничего не трогаю - я прохожу мимо.
Когда кого-то нет, представь, что он где-то между. Между прошлым и настоящим, настоящим и будущим. Просто знай, что он где-то есть. И не надо себе ничего доказывать…
Слушай, слушай, это же глупо – вот так надраться, чтоб всё посметь.
С вечера в сердце мерцает золото, утром в башке звенит только медь.
Если вечно с изнанки ноет, а с лицевой ещё можно терпеть -
Это не жизнь, Тэйми, это такая смерть.
Просто однажды от нас уезжают, уходят, и с кем-то живут далеко
самые наши любимые –
падают в прошлое, как в молоко.
И больше оттуда ни звука, ни строчки, ни слова - вообще, ничего!
Ты живёшь потом, а в тебе дыра – величиной с тебя самого.
Иногда ты в неё смотришь и думаешь: ого!..
Слушай, Тэйми, ведь мы потому так легко проживаем друг друга насквозь,
Что ныряем потом в эти дыры, и думаем: ладно, опять не срослось.
Не срослось, понимаешь…
А в сущности, что там срастётся, что?
Если мы изнутри простреляны в три обоймы, как решето.
Небеса нависают над нами, как анестезиологи, как врачи,
Хочешь – плачь или пой, или смейся,
хочешь - стиснув зубы, молчи.
Нас сошьют патефонными иглами, в нас проденут такие лучи,
Что за этой тонкой материей мир подмены не различит.
Ампутация прошлого, Тэйми, ампутация и - культя…
Знаешь, что самое странное?.. Что нас и таких хотят.
Золотые, бесценные люди к нам приходят, стучатся, звонят.
К нам бредут, как по минному полю, тянут руки сквозь наши печали
к нам - холодным, пустынным, выжженным…
Ну давай мы с тобой выживем!
Нас почти уже залатали.
Помнишь, как в один сентябрь, давным-давно, мы снялись с места и покатили на двух велосипедах к дальнему озеру. И полил дождь. И сразу развезло дорогу. Я поминутно увязала в болоте и валилась в него вместе с велосипедом. И ты валился рядом, чтобы мне не обидно…
А потом мы грязные и мокрые ехали по трассе наперегонки, хохотали и орали, как сумасшедшие.
И ты кричал: «Я повелитель дождя и велосипеда!»
А я кричала: «Я люблю тебя, повелитель!»
Вот так всегда – кто-то повелитель, а кто-то просто его любит. И это очень быстро кончается.
И остаётся только картинка. И в ней ни капли грусти. Только счастливые и мокрые мы, на двух велосипедах, до сих пор катим и катим по трассе…
Когда вечером в Алькину комнату на свет монитора влетает ночная бабочка, Алька вскакивает со стула и орёт так, что всем сразу понятно: ничего страшного, это, наверное, бабочка.
Только котик прижимает уши и медленно двигается в сторону коридора – от греха подальше. Он, вообще, крика не любит.
Иногда мне кажется, что бабочки, влетая к Альке в окно, делают большие глаза и говорят ей "Бу!" страшным сиплым голосом. И когда мы прибегаем детку спасать, то просто опаздываем на самую страшную часть.
Когда-то давно-давно, когда мы жили ещё во Львове (почти в прошлой жизни), мы с Алькой рассматривали макроснимки насекомых – всяких жуков, пауков, богомолов… (мы не извращенцы, нет, мы самообразовываемся). Так вот, в непосредственной близости, вовсе не муравьи самые страшные, как мне казалось ранее.
Алька кричала: "Убери, убери это!" - и махала руками в монитор, - "Посмотри, какие у неё страшные мохнатые лапы с когтями!"
А я говорила:
- Ну ты что? Ну посмотри, какие у неё красивые крылышки!
- Ага, - говорила Алька, - у летучих мышей тоже красивые крылышки! И что? И что?
Ночных бабочек у нас любит только котик. Впрочем, он и мух любит, и комаров, и даже мелкую серую моль (не говоря уже про нас). Если никто не мешает, он может бесконечно охотиться на всякую летучую живность, задрав морду к потолку, вставая на задние лапы, смешно чирикая и поскуливая от возбуждения.
Пишу-пишу, и что-то не понимаю сама, что же я хотела вам этим сказать…
Поэтому вот вам просто котик. Кстати, многие и его тоже считают страшненьким.
Вообще-то, у меня всё хорошо. Даже отлично! Я мало пишу, потому что много репетирую и думаю о всяком.
А ещё я стучу в бубен! Но об этом как-нибудь отдельно.
11-13 сентября еду на фестиваль "Эсхар" под Харьковом. Гала-концерт будет в городе в воскресенье (Университетская, 25). Ну, если вдруг кто…
И вообще, этой осенью как-то много буду ездить с выступлениями. Буду петь в Питере и Москве (как уже говорилось), в Ялте, Днепропетровске, Коростене, Сумах, Одессе, Кишинёве. И, наверное, в Тирасполе, Киеве, Львове. И, вероятно, в Минске и Гродно (или это зимой уже)… С ума сойти, сколько! только сейчас поняла.
Буду информировать по ходу, в общем.
* * *
А ещё – мне сегодня снилась Алиса, которая Кэррола. Как-будто она летит и летит сквозь нору, а я листаю и листаю книгу, и никак не могу это остановить.
И я просыпаюсь и думаю, что Алиса ведь совсем не растёт, никогда не вырастет уже. У неё хроническое детство во всю биографию. И я иду пить кофе, а она сворачивается калачиком и спит у меня в голове.
Кто мы, Тэйми, скажи, как нам себя назвать -
Каждый раз, как в последний, ложащиеся в кровать?
Не научены ничему, кроме петь, писать и страдать,
И разматывать сердце, как пластырь,
Чтобы вечно кого-то латать.
Мы не лекари и не пекари… мы даже не рыбаки.
Но порой нас вскрывает так, что свет пробивает кишки.
Тяжелы наши мысли, слёзы легки.
Отчего же нам плачется, Тэйми, какая у нас беда?
Просто стыдно признаться, как взрослым нам хочется иногда,
Чтобы мама и папа любили нас маленьких, там и тогда…
Ладно, не думай об этом… так, ерунда.
Ты замечаешь, Тэйми, как ночью взмывают над городом наши дома,
И летят всё выше и выше? И можно сойти с ума,
Понимая, что утром с нами случится не небо, не космос, а та же тюрьма,
И мы сходим с ума, но привычно выходим опять из своих квартир,
И идём покупать хлеб и кефир.
Из своих персональных пустынь шлём друг другу скупые звонки,
Из двухкомнатных поднебесий, из чумы, из пурги, из цинги -
Мы всё тянем незримые нити, словно пальцы одной руки,
Но по-прежнему так далеки…
Всё, за что нас полюбят, Тэйми, не сейчас, а когда-то потом,
Мы уместим в одной тетради всё целиком.
Если нам повезёт, наша музыка останется под потолком
колдовать, вынимая душу.
Посмотри, я ведь тоже трушу.
Но это же вовсе не повод молчать о чём-то таком…
Кто мы, Тэйми, скажи, если дарим то смерть, то любовь, то грусть,
Я смотрю на нас, слушаю, трогаю, и не разберусь.
Всё окажется просто однажды - я взлечу и на звонкие нити порвусь,
И рассыплюсь по небу, как ты.
Ну и пусть, моя радость… ведь пусть, пусть…
Что ты знаешь, Тэйми, о других, не таких, как мы,
У которых ни трещины нет в середине кормы,
У которых тела упруги, рубашки заправленные в штаны,
И всегда заточены сабли, и курки всегда взведены,
И ни капли чувства вины.
Как друг друга они целуют, Тэйми, и зубы у них блестят,
Они делают даже не то, что могут, а только то, что хотят,
Как идёт им любой цвет и всякий наряд,
Как их матери гладят им брюки,
а они изнывают от скуки и вечно на чём-то торчат,
как отцы их молчат.
Знаешь, Тэйми, как их женщины жарки и как легки,
как похожи они на тех, о которых ты пишешь стихи,
Но внутри у них что-то такое, что лучше тебе не знать,
и наутро у них на лбу проступают грехи,
и они накладывают мэйк-ап,
каждый раз, как только покинут кровать.
Если бы, Тэйми, они были такие же точно, как я и ты,
Их бы каждая тварь узнавала за три версты,
И за ними бы волочилась до самых ворот,
И заглядывала бы им в глаза и смотрела в рот,
Потому что легко отхватить от чужих щедрот,
Когда мясо с изнанки, и прямо вот…
Но к чему эти тонкости, если они вокруг,
беззаботно спят, не разнимая рук,
Голоса их хмельны, и податлива плоть у подруг,
И пускай они реагируют уже не на смысл, а на звук,
но у них не бывает никакого «вдруг»…
И ты думаешь, Тэйми, что мы их переживём,
Потому что мы верим, и знаем, куда идём,
Потому что любовь мы из каждой строки наскребём…
Но ты знаешь, Тэйми, несправедливость вся в том,
Что они изнутри сияют точно таким же огнём,
Как и мы, когда любят друг друга…
И мы никогда не поймём,
Как у них получилось не выпасть из круга.
Составитель Макс Фрай. Оглавление можно посмотреть на сайте ФРАМА:
том первый и том второй.
Там моих четыре рассказа - в отличной компании удивительных авторов. Горжусь и радуюсь. Всех поздравляю!
Теперь бы дождаться, когда можно будет подержать в руках…
Когда мне было неполных пять лет, я разучилась ходить.
После двух месяцев комы я разучилась ходить и разговаривать.
А до того мама ночами сидела на стуле в больничном коридоре, в реанимацию её не пускали, а лишь разрешали иногда заглянуть через щёлку в двери.
А бабушка непрестанно молилась и заказывала службы «во здравие» в большом польском костёле, и жгла жёлтые свечечки.
А я лежала худым бледным овощем, маленькой восковой фигуркой, в огромной кислородной барокамере, и консилиум профессоров путём открытого голосования решал, стоит ли резать или уже нет смысла. [показать]И резать не стали.
А тот, кто раздаёт смыслы… как он углядел меня, такую маленькую и ни о чём уже не просящую, сквозь узкое окошко палаты на седьмом этаже, сквозь все эти проводки, капельницы, катетеры?..
Так вот, я разучилась ходить и разговаривать.
Я прекрасно помню, как меня первый раз поставили рядом с больничной кроватью, я держалась за деревянную спинку одной рукой и за стенку другой, и не знала, что дальше делать. И садилась на пол и плакала, а меня всё поднимали и ставили, и ставили…
А потом, ещё через месяц, меня привезли домой.
И ещё не сошёл весь снег, и был почему-то зелёного цвета. Всё вокруг казалось ядовито-зелёного цвета, и от этого очень болели глаза.
И народу собралось половина улицы - всплёскивать руками, головами качать, смотреть на меня, неловко переставляющую худые ножки в больших войлочных сапогах.
И я помню Володьку, соседского пацана Володьку, с большими карими глазами и дыркой вместо передних зубов. У него мама была медсестрой в районной поликлинике.
Он подскочил ко мне и сказал:
- А моя мама будет теперь к вам ходить уколы делать!
И я хотела что-то ответить, но никак не могла вспомнить никаких правильных слов, и сразу смертельно устала от этого короткого напряжения. И меня вдруг стошнило прямо здесь же, на этот зелёный снег, на войлочные сапоги…
И бабушка подхватила меня на руки и унесла в дом.
Она несла меня через коридор, через гостиную, не разуваясь, в мою комнату…
А я смотрела в потолок, и он казался мне каким-то низким, и всё было каким-то узким, тесным, маленьким. Наш огромный, просторный дом вдруг сделался игрушечным и картонным, так, словно я давно отсюда уехала, а теперь выросла и вернулась лет через двадцать.
И больше никогда он уже не был прежним. И я никогда уже прежней не была.
Всё сложно.
Это какая-то подстава, ей-богу.
Вот силишься-силишься, обвыкаешься, присматриваешься, примеряешься…
Ну вот, вроде, определил себе кусочек пространства, промежуток времени, вроде притёрся… живёшь!
Живёшь-живёшь, проворачиваешь жернова, по сторонам поглядываешь, хвосты подбираешь, живот втягиваешь, башку пригибаешь. Ну, вот уже и полегче, вот и понятнее уже как-то.
И потихоньку выпрямляешься, улыбаешься. И всё просто!
Чёрт возьми, всё самое главное – просто! От этого понимания крышу рвёт. Практически взлетаешь. Летишь, чё! Всё, привет!..
Не, ну правда. Ну просто же? Как дверь.
А тут тебе - н-на! И дверью по башке – н-на!
И думаешь: «Ну ёлы-палы… ну ребята… ну вы чё, ну?»
Какие ребята, блин? Нет никого. Нигде никого никогда нет!
Один. И мельницы…
Вообще, непонятно опять, что и как происходит. И с кого спрашивать?
Поднимаешь голову и вопросительно вверх смотришь. Ну просто потому, что взрослые все большие должны быть, и сверху вниз на тебя сейчас глянут и всё объяснят.
И стоишь так… Ну и стой, как дурак. Потому что фиг. И сложно всё опять.
Всё сложно. Не, ну правда.