Кривая моего подсознания обнимает, обвивает, обволакивает и делает так безумно больно своими ложными воспоминаниями. Этого никогда не было, вернее, может быть, это было в параллельном мире, бело-голубом. А это черно-желтый мир, в следующий раз я нарисую черно-желтое, черный с желтыми вкраплениями, черный, черный, черный, черный...
Оказывается, есть такое понятие - истинный полдень (его еще называют "солнечный"). У одного таджикского режиссера даже есть драма с таким названием. Это момент верхней кульминации Солнца (его прохождения через небесный меридиан). 12:00 в большинстве точек Земли - как бы мнимый полдень. В Москве, например, истинный полдень наступает примерно в 13.30. В Оренбурге - в 14:18. В это время Солнце находится в самой высокой точке. "По причине того, что орбита Земли не является круговой и ось ее вращения отклонена от оси мира, момент времени астрономического полудня относительно среднего времени колеблется в течение года" - добавляют на "Википедии". Мы живем в каких-то безумных параллельных мирах, где все пересекается со всем и все взаимоисключено. Ты думаешь, что прожил полдень, а потом наступает истинный полдень, и тебя постигает истинный солнечный удар. Это сумасшедшая пытка временем. Это просто нельзя понять.
Я не хочу, чтобы кого-то били, чтобы было больно, холодно, страшно и кто-то не знал, куда ему бежать и надо ли бежать. Я хочу, чтобы мы все лежали на теплой земле, на хрустящих листьях, теребили травинки в зубах и смотрели, как шастают по небу ветки разлапистых сосен. Чтобы это никогда не заканчивалось, чтобы не нужно было думать о смерти, заказывать себе гроб, заказывать другому гроб, искать, куда приткнуться, в чью грудь зарыться. Не хочу, сжимаясь в клубок, дрожать о завтрашней боли, выгадывать время, чтобы можно было просто закрыть глаза и отдаться ощущению счастья как его понимали эпикурейцы. Если бы солнце грело нас вечно, а не сокращалось, как червяк, если бы мы записывали на флешку все воспоминания, чтобы потом воткнуть ее в новое тело, скачать данные и продолжить жить, то я не знаю даже, уместилось бы такое счастье в границы вселенной или закольцевалось в себе. Я не завидую тысячелетним камням, невысыхающим океанам, всезнающим баобабам, молодым звездам и спиральным галактикам, потому что мы с ними в одной упряжке. Имя ей время, и впряжены в нее дьявольские взбесившиеся кони с огненной гривой, которые несутся, задыхаясь, прямо в пропасть и в ужасе от происходящего ускоряют галоп. Трава не будет расти, собаки не будут лаять, ветер не будет хлестать по лицу, но никто этого не чувствует, как не чувствует движения планеты и течения времени. Мы несемся даже когда лежим, как это несправедливо - мы не вольны остановиться ни на миллисекунду. Население, отупленное голодом, революциями и ремонтами, не осознает масштаба катастрофы, а если бы вдруг осознало, то на земле началась бы такая паника, что люди в результате адской давки и сбоя в движении элементарных частиц попадали бы с планеты, улетели в открытый космос и хоть на долю секунды увидели, что за ужас являет собой весь этот мир. Последняя мысль каждого была бы при этом настолько неважна, насколько может быть неважно падение листа на землю в контексте абсолютного равнодушия времени.
Самый добрый писатель - Курт Воннегут. Самый злой писатель - Иван Бунин. Самый грустный писатель - Уильям Фолкнер. Самый веселый писатель - Даниил Хармс. Самый сложный писатель - Андрей Белый. Самый простой писатель - Антон Чехов. Самый активный писатель - Альбер Камю. Самый пассивный писатель - Гайто Газданов. Все это совсем разные люди, но у них есть общее-главное: жажда продуцировать вовне. К сожалению, это не вырабатывается как привычка.
Дом полнился отчаянием.
Печаль срослась с подушкой,
Чем тише становилось за окном, тем глуше
Скрипел во мне защитный механизм.
Охота к перемене мест
Слилась с охотой раствориться
В соленой вязкой белой гуще
И переждать, пока не станет лучше.
Шипение соленого песка на дне,
Прыжок с вагона ради снимка рельс
Без вспышки, похороны слов в огне,
Обратное течение минут во сне,
Серебряная рябь ночной реки -
Движения сродни хлопку одной руки.
Морской прибой живет внутри ракушки,
И воплощенье моего Fernweh -
Так далеко, так близко, так во мне.
Моя зима еще только начинается, а я уже видела равнодушные заснеженные Альпы, свежие пятиметровые ели в волшебно пахнущем католическом соборе и гигантские красные шары, подвешенные за веревочки на центральной улице Вены - почти что съедобные. Мы тут привыкли думать, что ощущение комфорта - приятное чувство теплого, мягкого пледа на плечах, безмятежные, но вдохновляющие разговоры посреди безветренной тишины, возможность просто пожить в свое удовольствие, съесть вкусный томатный суп со взбитыми сливками, из окна наблюдать, как по улицам проплывают красивые, лучащиеся самодостаточным счастьем люди - что все это как-то неправильно, плохо, безнравственно в конце концов, потому что лишено страдания. По-моему, мы жестоко обмануты всем нашим социокультурным фоном. По крайней мере, мне больше нравится улыбаться и вертеть головой, чем скрежетать зубами при виде очередного апокалипсиса за окном.
И вот еще что, эта самовлюбленная женственность, которую я прочувствовала в картинах нового для меня Шиле, тоже не вызвала отвращения - скорее нежность. Это странное открытие, над которым еще нужно будет подумать. [700x563]
Выбежала в магазин за обедом. Прохожу мимо парочки бывших интеллигентных людей. Они оказываются сзади, и один охрипшим от длительных страданий голосом рычит: "Что же ты стучишь своими ногами, и так голова раскалывается!" Второй, почувствовав неловкость за друга, оправдывается: "Вы, девушка, не обращайте на него внимания. Он просто в вас влюблен". Ах, как приятно быть музой непризнанного поэта.
А на обратном пути женщина в дизайнерском плаще накачивала шину своего внедорожника.
Где же мне найти силы, чтобы выполнить все задуманное - не мной.
Черно-белый, с металлическим отливом ветер заливался в горло и силился схватить за пятки, поднять над каналами и унести на башню Мюнторен. Птицы клевали хлебные крошки, но так и оставались голодными, потому что еду сносило порывами ветра. Здания из темно-коричневого кирпича молча кренились к воде, и кренились они так не одну сотню лет, считая излишними любые жалобы и причитания. Немногочисленные лодочки чувствовали себя чужими на одиноко металлической глади каналов. Взгляды прохожих изредка выхватывали яркие пятна вывесок и цветов в глиняных кадках. Стеклянные трамваи бесшумно проносились вдоль узких тротуаров. В их окнах не было видно людей.
Амстердам - город смирения с одиночеством. Там ты спустя день-два понимаешь, что скрыться от завывающей тоски некуда: сплошь открытые пространства, и ветер, как безумец, потерявший ребенка в толпе, кружится в замкнутом круге площадей Дам, Лейдсеплейн, Конигсплейн, Рембрандтплейн, Музеумплейн... Но - удивительное дело: стоит впустить в себя это кружево, как оно окутывает тебя не безысходным страхом, таким привычным в городах, где погода меняется своевольно, забыв предупредить постояльцев, а какой-то чистой, просветляющей насквозь печалью.
Это, может быть, не город уюта и не город душевного тепла. Это, скорее, такое место для жизни-созидания, каким стала бы пустая мансарда с белыми стенами, без мебели и электроприборов, для художника, который долгие годы скитался по запруженным улицам обязательств и условностей, чтобы наконец поймать вдохновение и запереться в одиночестве, отключив все средства связи, для воплощения великого замысла. Это город-чистота, город-невмешательство, город-воздух.
Это не Париж, где всё вокруг как будто знает, как тебе реагировать на кричащую о своем превосходстве готику, ухмыляющиеся эпатажем Центр Пампиду и Эйфелеву башню, пахнущие сном и уютом кондитерские. Если Амстердам - пансион для сильных духом и самодостаточных, то Париж - это такой аттракцион, симулякр романтики для новичков, которая - велит город - не должна, и еще раз не должна быть у каждого своя. Она должна быть общая, общественная. Париж знает, какую его обитателям и посетителям слушать музыку, по каким проспектам гулять, какой едой наслаждаться, какие слова произносить при виде той или иной достопримечательности. Никакой самодеятельности - предупреждает Париж человека. На непослушных он вываливает свою неприглядную изнанку.
Мне все равно, что ты будешь делать, - Амстердам отмахивается от человека ветром. Амстердам грустно улыбается уголками губ, и если ты заметил улыбку, то, обессиленный, сбитый с толку тягучим потоком навязанной романтики, ты благодарно падаешь ему на грудь.
Уехать нельзя, уезжать бесполезно, потому что преследование не внешнее, оно все равно будет добираться до нас, даже если мы будем загорать на пляже в Доминикане или медитировать в горах Непала. Даже если не получать новости "оттуда", все равно мы будем знать, что оно там, оно живет и ворочается, как огромный жирный червяк внутри больного организма. Говорят - "сегодня это он, завтра это будешь ты", но мне нестрашно, что это буду я, мне страшно только быть причастной к этим репрессиям. Нельзя ничего сделать, а бездействие делает причастным. Непорядочность достигает такого масштаба, что от нее кружится голова и тошнит так же, как когда думаешь о бесконечности и смерти. Если уехать, бессовестность никуда не денется, о ней не получится забыть. От этого щемит сердце, как от любой безысходности. Бездействие, бессовестность, безысходность. И вот настал момент, которого я боялась, - мне больше невозможно оставаться внутренне чистой, я тоже захлебнулась в грязи.
"Главное горе портретной фотографии — это что люди стремятся изобразить собой, что они «снимаются». А в литературе этому точно соответствует, когда писатели «сочиняют». Пошлее этого сочинительства нет ничего на свете".
Давно я не писала...
Нас ждут Париж и Амстердам. Мы снова
С портфелями, стыковками и комнатой на чердаке.
Посадочный талон зажат в моей руке,
И это чувство: пристегнуть-ремни...
Уносится земля из-под шасси,
Застыли в ожидании безвременья поля,
Московские огни, дома и рельсы,
Я не боюсь, но крестики держу, как в детстве,
Давай, пилот, право руля
Или штурвала?
Мы без багажа, нас можно сразу к кофешопу
Или на улицу зазывно-красных фонарей...
Да, надо почитать путеводитель.
Вот черт, скорей, скорей, скорей!
«Так называемые противоестественные формы любви и полового соединения, приводящие к негодованию ограниченных моралистов, с высшей точки зрения нисколько не хуже, а иногда даже лучше так называемого естественного соединения. Ведь с религиозной точки зрения, да и с философской, вся природа противоестественна, ненормальна, испорченна. И послушание природе и ее законам необходимости не есть мерило добра. Я не знаю, что такое нормальное, естественное половое слияние, и утверждаю, что никто этого не знает. Гигиена очень полезная вещь, но в ней нельзя искать критериев добра и красоты. Нельзя искать этих критериев и в фикции естественности, сообразности с природой. Естественных норм нет. Нормы всегда сверхъестественны. Мистическая любовь всегда покажется этому миру противоестественной. Любовь в пределах одного и того же пола есть симптом глубокого кризиса рода, и критиковать ее можно лишь с той точки зрения, достигается ли этой любовью подлинное бытие, осуществляется ли смысл любви».
Мне надобно перемолоть себя на мельнице,
да так, чтоб хорошенько защемило сердце
и воздуха не поступало в легкие хотя бы несколько секунд.
Тогда мое сердцебиение, мой пульс так учащенно слышится в ушах
и звон колоколов фонтриеровских мне напоминает,
что я пока еще живу, но, может быть, когда-нибудь меня не станет.
Непостижимо льется светом облачная даль.
Чертовски больно, что тебя здесь нет, и нет
нигде уже и, несомненно, бессмысленно пытаться просыпаться.
В моем нутре застыл на неопределенное количество минут
весь столп отчаяния людского,
застыл, заснул, и я вот так живу и процветаю,
и свет на скорости сто двадцать в час меня лишь редко догоняет,
и зыбкость этого существования лишь брезжит в темноте.
Когда же я проснусь и из меня прольется свет,
и вся мирская мудрость осветит яростным прожектором нелепую планету?
Все жду и жду ответа от собственной души.
В комнате пыльно, душно и тускло.
Он скользит мутным взглядом по кухне,
Кряхтя поднимается с кресла,
Чтобы налить грамм двести,
Но забывает, зачем он встал,
И садится на место.
Вот уж прошли вечерние "Вести",
Сумрак в квартире сменяется ночью,
А он все решает в уме задачу:
Ботинки сносились, а надо ли
Брать новые, или уже ни к чему?
Эту весну я как-нибудь проживу,
А там - самая малость,
Прикидывает старик
И подсчитывает, сколько еще осталось.
Синоптики с непроницаемым спокойствием сообщают о том, что сильный порывистый ветер сегодня будет сносить к чертям линии электропередач, рекламные щиты и указатели на дорогах, что, вполне вероятно, приведет к ДТП и прочим неприятностям. Вряд ли это способно кого-то здесь испугать. Утром я долго смотрела в зеркало заднего вида, и мне казалось, что это экран телевизора, по которому показывают концептуального Триера. Но нет, это был московский двор, серый и безрадостный, как и то, что иногда охватывает меня и срывает похлеще, чем пресловутый ветер - рекламные щиты. В этом мире не хватает только оторванных конских голов, меланхолично проплывающих по унылым улицам. А луна пару дней назад была неожиданно гигантской, словно это случился сбой в системе, транслирующей людям фальшивый космос. Все слишком зыбко, и фатальное лобовое столкновение лишь вопрос времени. Мне кажется, что даже земное притяжение скоро кончится, и мне снятся странные имморальные сны. Не хватает сил вернуться к материализму, это временно, но это кажется пробуждением. Самое страшное - когда бьешься как карп об лед, чтобы кому-то объяснить свои чувства, и тебе говорят, что понимают, но все равно не понимают, и выясняется это не сразу, а со временем... И ты закручиваешься в спираль своих же неразделенных предчувствий, страхов, фантазий, обнаруживая себя все дальше и дальше от реального мира, а все остальные прощально машут ручками, пока ты уплываешь в небо, как Ремедиос Прекрасная, только ты не так уж прекрасна в этом своем одиночестве. Ничего в нем гордого нет. Те, кто боится так же, как я, сходят с ума, а я по ошибке еще пребываю в добром здравии, существую в социуме, даже надеюсь еще на соловьевское единение и какой-нибудь гештальт-прорыв. Но все меньше.