"Жалуются мне старики на лета свои, говоря: от многих лет состарилось сердце наше.
На самом же деле, старцы, не от многих лет состарилось сердце ваше, а от многих желаний.
И я советую сердцу своему в одиночестве: оторвись от вчерашнего дня, ибо и он уже оторвался от тебя. Все те вещи, к которым тебя желания привязывали, сегодня уже не существуют: одни изменились, других болезнь изуродовала, третьи умерли. Не существуют также и предметы завтрашних твоих желаний...
Триединый Боже, ..дай мне сердце Иисусово, вокруг которого тьма напрасно толкалась, пытаясь войти, да не могла войти.
О, Царица небесной красоты, огради сердце мое заботою материнской.
Душе Святый и Всемогущий, оплодотвори сердце мое любовию небесной. Дабы все то, что рождается и возрастает в нем, не было от плоти и крови, но от Тебя, душе Святый и Господи мой."
Я пытаюсь открыть глаза, но не могу этого сделать. Как будто кто-то положил свинцовые блинчики на веки. Откуда-то издалека, с небес или с земли, слышу голос:"Он, кажется, приходит в себя." Через некоторое время удается разлепить ресницы. Сначала смутно проявляются разноцветные огоньки, потом навожу резкость на вечернее окно, которое напротив. Надо мной склонились лица врача и медсестры, они что-то говорят, но я не могу уловить смысл. Я лежу в реанимации, привязанный к кровати по рукам и ногам, а вокруг стоят капельницы: желтые, красные, прозрачные. Потом-то я узнаю, что я был в коме четыре недели после остановки сердца, которая случилась во время операции. Где я странствовал в эти дни? - не знаю, помню только свое возвращение в эту жизнь.
Рядом стонет старик, которому отрезали желудок. Через пару часов он смолкнет. Навсегда. Крепкие санитары увезут его на бесшумной каталке туда, откуда не возвращаются.
Я вернулся, но это было только начало мытарств. Какой-то практикант занес мне в рану инфекцию во время перевязки, началось воспаление. Температура не падала ниже 40, боль была нестерпимой, как будто пытали электрошоком. Я задыхался от смрада собственной гниющей плоти. Так продолжалось недели три.
Приехал дед с Дальнего Востока, который только что отошел от инсульта, мама. Я не помню их лиц, вспоминаю только колючую небритость дедушки на моей щеке и соленые слезы матери на моих губах. Потом она скажет: "Ты был не жилец." Еще расскажет, что деду после свидания стало плохо, его едва не разбил повторный паралич.
Потом был консилиум. Главврач - Лазарь Львович Роднянский, старый еврей-фронтовик, ругался матом на моего лечащего врача, очень красивую женщину Луизу Ивановну, грозился отдать ее под суд. Потом поставил вопрос ребром: срочно нужна вторая операция, иначе начнется гангрена, а это в моем положении - смерть. Нужно минимум наркоза, иначе я не выдержу, а значит, минимум времени. В воздухе повис вопрос: кто? Пауза была долгой, заслуженные врачи тупили взгляд. Никто не хотел рисковать. И тогда из задних рядов вышел маленький, толстенький человек в очках, чем-то похожий на патера Брауна, аспирант Владимир Николаевич Шубкин. Он-то меня и спас.
Я пришел в себя уже в другой палате; с глаз как будто сняли кровавую пленку, а меня самого вынули из огня. Мой новый сосед сказал другому соседу:"Мальчишка-то, который все время кричал в четырнадцатой, замолк. Помер, наверное."
А потом как в сказке пришла мама, принесла рыжих апельсинов и сок манго в жестяной банке. Есть и пить мне ничего было нельзя, но это все равно было чудо.
Потом будут семь месяцев лежания на спине в пространстве, где все белое: стены, халаты, простыни, даже небо за окном. Будут пролежни, будут девять смертей рядом, попытки заново ходить, улыбаться, жить.
Я слег маленьким мальчишкой, смотревшим на медсестер снизу вверх, как на "тетенек", а через семь месяцев встал юношей, вырос на пятнадцать сантиметров. Точнее сказать, я поднялся стариком, пережившим такое, что некоторые не переживают за всю свою жизнь.
А весной за мной приехал отец. Он как бы стыдился меня, чувствовал вину и все время прятал глаза.
Когда мы вышли на крыльцо, я едва не упал в обморок: после белой, белой боли увидел синее небо, желтое солнце на нем, а самое главное, у больничного забора на припеке - пучок зеленой травы. Цвет! Запах! Диньканье городских синиц! Жизнь!..
С тех пор ценю каждый день, каждую травинку, каждое мгновение, прожитое на этой земле...
Накрыла голову волна давления, который день живу как в тумане. Но через этот туман особенно ясно встают и проходят перед глазами дни моей жизни - точнее жизней - настолько они разные.
Вот жизнь первая. Просыпаюсь в доме, в котором родился, рано утром. Окно открыто, на занавесках играет солнце, птицы сходят с ума, заливаются таким переливом, который бывает только в раю. А еще лают собаки, мычат коровы, поют петухи, гудят пчелы и шмели, и тревожно трубят гуси. Каждый звук запечатлевается ярко и выпукло, чтобы жить во мне во все оставшиеся дни. Но это еще не все: за перегородкой у русской печи гремит чугунами и ухватами бабушка, что-то напевая под нос. Она печет хлеб. Наша деревня приютилась среди тайги и гор, отрезана от всего мира быстрой чистой рекой, так что там нет ни электричества, ни магазина, ни пекарни, ни каких других благ цивилизации. Я даже помню ткацкий станок, который занимал половину нашей горницы. На нем бабушка ткала льняные полотнища, которые ранней весной расстилали на косогорах, на таявший снег, чтобы они стали белыми. Двор полон всякой живности и почему-то все птицы и звери начинали рождаться и выводиться в одно время. На улице еще было холодно, а посему всех новорожденных приносили в дом, как в Ноев ковчег. Я помню первое ощущение, еще без картинки: на моем лбу - нежный каракуль ягненка, с которым мы зачем-то бодались. Или просыпаешься с утра, смотришь на пол, а там гусыня с важным видом прогуливает своих желтых, пушистых гусят. В прихожей брыкается теленок, ягнята по хозяйски бродят по всему дому. Это не считая кошек и котят, которых всегда было много.
Итак, пробудившись, я слушаю некоторое время музыку утра, а потом бегу к бабушке. Она еще не старая, стройная, с большими крепкими руками, в ситцевом фартуке и таком же платке месит тесто, вылепливает какие-то пироги, плюшки, шанежки. Мне, конечно, не терпится, я прошу свою любимую лепешку. Бабушка берет сковородку, протирает ее маслом, бросает на нее кусок теста и ставит все это под огонь. Русская печь большая, дрова горят где-то у задней стенки, а пламя стелется по потолку ее, потом заворачиваясь в трубу. Вот под этим пламенем и оказывается моя лепешка. Через пять минут все готово. Обжигаюсь, перекидываю ее с ладони на ладонь, пока немного не остынет, а потом наливаю себе теплого парного молока и иду на крыльцо завтракать. Что может быть вкуснее домашнего хлеба с молоком?
Дни как-то меньше запомнились. Одно только помнится: все время проводили в тайге, на реке, на косогорах, которые были красными от земляники. Воля вольная!
Но я всегда ждал вечера, когда бабушка засветит керосиновую лампу с круглым отражателем, возьмет свою прялку, закрутит веретено и будет долго рассказывать разные истории и сказки, где быль и выдумка переплетались дивно, и рождалось какое-то несказанное полотно. Это я не у Пушкина взял, а из жизни...
Если есть во мне малый дар слова, то он от бабушки, которая не умела ни читать, ни писать, но хранила в памяти своей древние предания и владела живым, потрясающе красивым северным языком.
Жаль, что мало его помню...
хочешь слово сказать - подбираешь камень,
и бросаешь вверх, и не ждёшь ответа...
спит ли солнце моё за семью горами,
за семью ветрами, за краем света?
и темнее ночь, и острее грани,
и ясней окна глубина колодца.
спит ли солнце моё за семью горами?
и давно ли спит? и когда проснётся?
хочешь слово сказать, а выходит лепет -
ненадёжный шелест, бездарный шорох
за семью ветрами, за краем света,
но рассвет всё ближе, и путь недолог.
за семью ветрами, за краем света
моя тень длиннее, а жизнь - короче...
это ночь; и я, чтобы вспомнить лето,
развожу костры у пустых обочин.
Время вздохнёт... только с места не тронется,
А ночь перестелется траурной скатертью.
Я проведу тебя через бессоницы,
Как если бы ты приходилась мне матерью.
Не обвиняй мироздание в скупости,
Когда все билеты до детства просрочены.
Я сочиняю волшебные глупости,
Как если бы ты приходилась мне дочерью.
В небо дорога мостится не плитами.
И мне говорили, что даже не лестница.
Я твоё имя целую молитвами,
Как если бы ты приходилась мне крестницей.
Горечь - она добавляется с опытом
И при переходе с простого на сложное.
Губы на губы неистовым шёпотом...
Родная. Единственная. Невозможная...
Елена Хоролец "Что нам стоит дом построить, нарисуем... будем жить."
Я помню свои акварели
из детства... Кисточку грели
пальцы... Теперь иначе.
Дождь акварельно плачет,
растворяя прозрачность в синем...
Давай все радости вынем
И сделаем акварели.
Так, как хотели...
И будет летняя радость зелёной,
а осенняя - как листья у клёнов -
красной-красной,
а жёлтый кружочек ясный
станет соломенным жарким огнём,
а белый - снежным метельным днём...
Чёрный - весенней землёю талой...
Коричневый - веткой, что я держала
В руках... А потом разломила на части...
Ну вот и дожил я до возраста Христа.
Не знаю даже, много это или мало.
Жизнь удивительна, прожить бы лет до ста
и не состариться и не брюзжать устало...
Что там еще, за дальним рубежом,
где ветер времени столетья подгоняет
пока еще не ведомо, о том
никто из нас живущих, нет, не знает...
Надеюсь, верю, радуюсь, - я здесь,
и сколько мне отмеряно - все в жилу...
Спасибо всем кто рядом был и есть
и дай вам Бог, чтоб дольше были живы
Что было, пропето давно по куплетам
из сердца и памяти - вон...
Вальсирует осень,и воды уносят
листву на притихший затон...
Что сказано было, пожухло, остыло,
окрасилось в алую медь...
Сорваться бы птицей и в небо столицы,
да жалко, нет крыльев взлететь...
А небо так хмуро, возьмет да и с дуру
прольется дремотным дождем...
Рука к телефону потянется сонно...
Зачем?...
Мы же вместе давно не живем...
Проходит усталость, и все, что осталось,
принять легкий душ и заснуть...
И видеть сюжеты из жизни не этой,
которой назад не вернуть...
Там память иную картину рисует -
веселую юную блажь -
о чувствах ушедших изрядно поблекший,
но самый любимый мираж...
А небо так хмуро, возьмет да и с дуру
прольется дремотным дождем...
Рука к телефону потянется сонно...
Зачем?...
Мы же вместе давно не живем...
Что было, пропето давно по куплетам
из сердца и памяти - вон...
Вальсирует осень, и воды уносят
листву на притихший затон...
Любовь и жизнь, это синонимы?
Почему одни всю жизнб гоняются за этим призрачным чувством, а другие не ценят его, когда оно есть?... Сколько людей думаю, что любят... но обманываются. И как мало тех, кто любит искренне и взаимно..
Расскажи о том,
куда торопятся под вечер облака,
и почему бессонницы холодная рука
уснуть порой так долго не дает…
Просто по душам
открыться незнакомому,
нам день еще в пути – как далеко до дома мне
хоть кажется порой, что вовсе у меня и дома нет…
Двери на замке, и носит ветром по свету
меня, как желтый лист, дождливой этой осенью
и нет моей душе покоя, и она болит…
Только серый дождь с ночного неба струнами
в оконное стекло мелодию понурую
стучит, стучит…
В бездне за окном
в огнях мелькают станции,
и в тамбуре пустом навеки мне остаться бы,
поговорить с тобой, услышать хоть какой-нибудь ответ…
Может, как и я,
ты от себя скрываешься за пеленой дождя
и по миру скитаешься, и тоже у тебя
пристанища на этом свете нет…
А двери на замке, и носит ветром по свету
меня, как желтый лист, дождливой этой осенью
и нет моей душе покоя, и она болит…
Только серый дождь с ночного неба струнами
в оконное стекло мелодию понурую
стучит, стучит…
Откаты в прошлое, бывают ли они...
И есть ли смысл в подобных возвращеньях...
Когда в цепь памяти закованные дни
с железным лязгом разрываются на звенья
И ты себя как будто с высоты
вдруг видишь где-то на краю обрыва...
Куда упали все твои мечты,
куда ты сам путь держишь торопливо...
Что в прошлом нам такого - что за блажь
таят в себе несбывшиися грезы?..
Какой такой особенный багаж -
тоску, переживания и слезы?..
Иль сладость тех времен, когда ты сам
был просто более наивным и веселым..
И несся на поднятых парусах
любовью к жизни этой окрыленный
Тот, кто в течении дня Активен, как пчела, Силен как бык, Вкалывает, как лошадь И приходит вечером домой уставшим как собака, Должен проконсультироваться с ветеринаром, Есть большая вероятность, что он осел!!!:)
Мудры как змеи... (Елене Павловской)20-06-2007 01:34
На первый взгляд очень странно читать в Священном Писании призыв:"Будьте мудры как змеи..." Мы боимся змей, их яда и злобы, мы помним Эдемский сад и того, кто искусил Еву, и что за этим последовало. И все же апостол призывает нас к мудрости змеи.
Святые отцы трактуют это так: змея всегда ведет жизнь сокровенную, скрытую от посторонних глаз. Так и христианин не должен выставлять свои добродетели напоказ, а хранить их глубоко, недоступно для других.
Змея, когда меняет старую ороговевшую шкуру, ищет места неудобные, тесные, чтобы с болью содрать с себя то, что уже отмерло. Так и человек, вступивший на путь духовного перерождения, не должен искать удобных и широких дорог, но должен ползти среди острых камней скорби, чтобы совлечь с себя ветхого человека и одеться в новые одежды.
Змея из всех тварей Божиих ниже всего к земле. Так и христианин должен смирять себя "до зела", почитать себя прахом и пеплом, чтобы обрести богоподобную высоту в жизни будущего века.
И еще: змея никогда не применяет свой яд, если на нее не наступить или вызвать угрозу смерти. Так и человек должен уклоняться от врага до последнего и жалить его только тогда, когда есть угроза гибели души.
Все почему-то считают, что змея злобна и хитра. Они, наверное, путают змия лукавого и обычную змейку. Зло и лукавство - свойство человеческой души, а "всякая тварь стенает и мучается доныне, падения ради человеческого", - так говорил апостол Павел.
Не нужно бояться зверя, нужно бояться человека, - так говорила моя бабушка. Зверь сам никогда не нападет, если ему не угрожают, а человек жалит даже тогда, когда его любят.
Когда человек праведен, ему ничто не страшно: "на аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия..."
Когда у человека совесть не чиста, то ему страшна даже собственная тень.
Я так разумею...
«Начало ложной религии - неумение радоваться, вернее - отказ от радости. Между тем радость потому так абсолютно важна, что она есть несомненный плод ощущения Божьего присутствия. Нельзя знать, что Бог есть, и не радоваться. И только по отношению к ней - правильны, подлинны, плодотворны и страх Божий, и раскаяние, и смирение. Вне этой радости - они легко становятся «демоническими», извращением на глубине самого религиозного опыта. Религия страха. Религия псевдосмирения. Религия вины: всё это соблазны, всё это «прелесть». Но до чего же она сильна не только в мире, но и внутри Церкви... И почему-то у «религиозных» людей радость всегда под подозрением. Первое, главное, источник всего: «Да возрадуется душа моя о Господе...». Страх греха не спасает от греха. Радость о Господе спасает. Чувство вины, морализм не «освобождают» от мира и его соблазнов. Радость - основа свободы, в которой мы призваны «стоять»
Прежде всего надо удостовериться в том, что все люди, без исключения, пока они живут на земле, соучаствуют во всеобщей мировой вине, желанием и нежеланием, но также и безволием, и трусливым уклонением от волевого решения; деланием и неделанием, но также и полуделанием или пилатовским “умовением рук”; чувствами и мыслями, но также и деревянным бесчувствием и тупым бессмыслием.
Мы соучаствуем в вине всего мира — непосредственно и через посредство других, обиженных или зараженных нами, и через посредство третьих, неизвестных нам, но воспринявших наше дурное влияние. Ибо все человечество живет как бы в едином сплошном духовном эфире, который всех нас включает в себя и связует нас друг с другом. Мы как бы вдыхаем и выдыхаем этот общий духовный воздух бытия; и посылаем в него свои “волны” или “лучи”, даже и тогда, когда не думаем об этом и не хотим этого, и воспринимаем из него чужие лучи, даже тогда, когда ничего не знаем об этом. Каждая лукавая мысль, каждое ненавистное чувство, каждое злое желание — незримо отравляют этот духовный воздух мира и передаются через него дальше и дальше. И каждая искра чистой любви, каждое благое движение воли, каждая одинокая и бессловесная молитва, каждый сердечный и совестный помысл — излучается в эту общую жизненную среду и несет с собою свет, теплоту и очищение. Бессознательно и полусознательно читаем мы друг у друга в глазах и в чертах лица, слышим звук и вибрацию голоса, видим в жестах, в походке и в почерке многое сокровенное, несовершенное, несказанное и, восприняв, берем с собою и передаем другим.
Для того, чтобы научиться ценить радость и свет жизни, нам в той или иной мере необходимо познать боль, скорбь и оставленность. Иначе ум закоснеет в самодовольстве, а душа станет равнодушной, расслабленной и ленивой. Нам нужно прикоснуться к пустоте, чтобы возжелать полноту чувств и состояний. И Бог дает такую возможность. Вспомните старца Силуана Афонского: на какое-то мгновение он увидел светлейший лик Христа, вознесся в своем сердце, и потом на долгие четверть века лишился всякой благодати. Птицы небесные и всякие мелкие твари земные радовались жизни, весне и солнцу, а в душе подвижника был ад. И только воспоминание о божественном видении поддерживали его веру, заставляли усугублять свои молитвы и подвиги, выполнять обычные свои послушания. И свет вернулся к нему. "Держи ум свой во аде и не отчаивайся", - говорил после этого он.
Мы, конечно, не можем примерять на себя жизнь подвижника, иначе окажемся раздавленными от великой скорби и искушений. Но в жизни каждого человека случаются трудные времена, периоды полного опустошения и неверия. В эти минуты нужно помнить, что это дается нам не для погибели, а для того, чтобы мы наполнили свое сердце новым вином, новым содержанием; чтобы нашли путь более совершенный, чем прежде; чтобы в испытаниях окрепли духом и закалились в вере.
Так воины, прежде чем идти в бой, испытывают себя в чрезвычайных условиях. А жизнь человеческая - это поле брани, где свет всегда борется со мглой, вера с неверием, любовь с неприязнью. Это происходит не столько между людьми, сколько в сердце и душе каждого из нас. И в наших силах выйти из этой брани победителем...
И вновь дурман цветущей липы,
Птиц то ли вскрики, то ли всхлипы,
Конец июня, царство дня.
И в окнах слишком много света,
И посреди большой планеты
Тебе не миновать меня,
Не отступить, не отступиться.
Я здесь, едва сомкнёшь ресницы,
Проснёшься – снова рядом я,
Проснёшься – снова рядом я.
И снова липа, нависая,
Глядит, как я иду босая
По зыбкой грани бытия
Туда, где все мои заботы,
Все будни, праздники, субботы,
Дни отдыха и суеты.
Удачи все, и все печали,
И слёзы днём, и смех ночами –
Всё совместилось в слове "ты",
Всё совместилось в слове "ты".
И вновь дурман цветущей липы,
Птиц то ли вскрики, то ли всхлипы,
Конец июня, царство дня.
И в окнах слишком много света,
И посреди большой планеты
Тебе не миновать меня,
Тебе не миновать меня.