И я буду глядеть через ночь сутки прочь,
Чтобы взгляд мой мог ночь целиком превозмочь,
Чтобы рот мой мог ночь целиком поглотить,
Чтоб в кишечнике ночь потеряла пути,
Но чтоб вышла под вечер, и чтобы могла
Охватить мир всё та же извечная мгла.
В этом смысл деревьев и суть бытия,
В этом жизни и смерти тугая струя,
Пропустив сквозь себя неизбежное всё,
Всё равно не удастся мне стать карасём,
Но карась станет мной и не мной в тот же миг,
Если выйдет он прочь из меня напрямик.
Поплывёт. А быть может, заляжет на дно.
Только явно опять толком ясно одно.
И не важно, был прав или всё-таки нет.
Безразлично. Любой будет верным ответ.
Так скептично, что этим гордился б Пиррон,
Из меня одинаково выйдет всё вон.
Слышал я, человек мир способен познать,
То есть просто сожрать, а людей в мире рать,
И различий во входе и выходе нет,
Раз на выходе вход пребывал столько лет,
Раз уж столько прошёл лабиринтов-кишок
Наш вселенский ковчег в бесконечный свой срок.
На сером красное словно красный флаг,
И сразу видно, кто пролетарию друг, кто – враг.
На покрытых желанием угодить всем
Намажем сверх этого как на торт крем
Отборный простонародный мат,
И синяк под глаз поставим,
Ведь человек человеку хоть и брат,
Хоть человек человеку и равен,
Но в такой день гори ярким пламенем
Всё, что не несёт на себе алого знамени,
Что включает в свою круговерть
Пустословная гнилость кровавых буржуйских солюций.
Поджигайте, товарищи, столетний огонь революций.
Революция – это лучшее, с чем можно проснуться,
Не считая, конечно же, смерть.
Справа друг сидит из Мьянмы.
Эх, его на вертел нам бы.
Всё равно не понимает
Он ни Ома с Баттервордом,
Ни ум Теслы Николая.
В математике ноль твёрдый
Этот сочный азиатик.
Съесть его б науки ради.
Всё ж полезней, чем так просто
Стал бы жить он не по ГОСТу,
Да и нам немного роста
Дал бы гость своею массой.
Килограмм под девяносто
Плоти в нём и крови красной.
Ведь обидно, что напрасно
Ходит он, к нам не причастный.
Чёрт возьми, да их тут восемь!
Заходите, очень просим.
Вот вам хлебный мякиш в брюхо.
Перцем с чесноком натритесь,
Чтоб от гриппа вам порукой
Послужили в общем виде
Силы пряностей нехитрых.
Изнутри духовку вытри
Ты, который самый пухлый.
Остальные, помогите,
Чтобы свечка не потухла,
Залезайте. Кто тут лидер?..
Мьянма, Бирма – всё едино.
Мясо нам необходимо.
Потому приятно очень,
Что мы ближе станем, братья,
Ведь вы сами, между прочим,
Нас бы съели пищи ради,
Если б были нынче дома.
Здрасьте, будемте знакомы.
Нет основания надёжней,
Чем глупость вечная людей.
Везде сажать идеи можно,
Но лучше в глупость их посей.
Над мудростью полжизни надо
Корпеть, чтоб заслужить ответ,
А с глупости всех благ громады
Получишь хоть на сотню лет
За день умеренных расчётов
Приложенных тобою сил,
И дальше можно без заботы
В веках идее той цвести.
Водою ум течёт сквозь пальцы,
Нельзя его кому-то дать,
А глупость множится как зайцы,
Её невероятна рать,
И можно подарить любому
Кусочек глупости всегда,
Но мудрость – это только слово
Для тех, в чьих душах пустота.
И честь, и доблесть переменны.
Подует страсть, а может, лень –
И превращается мгновенно
Во тьму их самый яркий день.
Уйдёт и страх, и состраданье,
И долг, и ненависть, и боль,
Любовь исчезнет как преданье –
Лишь дурость навсегда с тобой.
Так не гоняйся за химерой:
Нам мудрость мало что даёт,
Ведь Бог отвёл всем людям меру
И глупостью нарёк её.
И никогда не забываю,
Что разноликий мир един.
Вокруг без страха погляди:
Бессмысленна здесь жизнь любая
И позади, и впереди,
И в настоящем, прорывая
Поток сознанья посреди
Глухого и слепого рая,
Мы в скорбном поиске пути
Или найдём одно и то же,
Или себя лишь растревожим,
Но даже так не отличить
Нам тьму от пламени свечи.
Завтра у нас праздник.
Завтра день рождения совести.
Романтика сахарной пудрой
Падает с потолка
И пеплом на волосы оседает:
Голова – это торт,
В который свечки воткнёт
И благодушно съедает
Именинница.
Ведь на то и праздник,
Чтобы веселиться
Завтра.
Ликуйте, ветры и дожди,
Покуда есть в стране вожди.
Пук од для них, пустой для них,
Пуст тот, кто тоже ради них
И против них, пудовый стих,
И Фрунзе впереди на тракторе
Ведёт торжественные гвардии
На праздник в завтра,
Пусть даже бесконечно долго
В согласии с веленьем долга,
Пусть даже бесконечно страшно,
Но без возврата в день вчерашний.
Вот такой замечательный будет день,
Когда с первыми лучами солнца
Чистая совесть проснётся
И, отбросив поздравительную лень,
Взлетит над полями
И над сахарными головами,
Из которых будут торчать свечи
И зажигаться под вечер.
Нанометрически зависим
От окружающей среды.
Душа моя стремилась в выси,
К снегам заоблачной гряды,
Но упиралась в разрешенье
И не умела превозмочь
Различья в видах притяженья,
Ум падал от изнеможенья
В густую, без просвета, ночь.
Но тут как взрыв пришёл Обама
И всем нам сделал карантин.
В степях широких Казахстана,
Среди полярной толщи льдин
И в джунглях, и в горах Кавказа,
В полях афганской конопли –
Везде он храбро бьёт заразу.
Повсюду вирус сгинет сразу,
Настолько президент велик.
И эта осень золотая,
Летя стремительно к концу,
Мне красоту напоминает
Дождём по хмурому лицу,
По хрупкостенному пороку.
Но почему? Не в этом суть
Невероятного потока,
И потому опять до срока
Во тьме продолжу цикла путь.
Упрусь в ангстрем. Он тёмный, мягкий,
Зелёный, хитрый, как покой.
Не нужно возлежать на плахе,
Когда предел у нас такой.
И расточились нанометры,
И грипп позорно убежал.
Пусть осень не даёт ответов,
Но всё ж она превыше лета
Холодным острием ножа.
Стоял, светился столб ночной
Неодолимою тоской,
Непостижимою, иной,
И оголял своей рукой
Несчастий строй, сомнений рой.
Его рука как огонёк,
Как острие, как пароход,
Кому-то перст сей не в упрёк,
Иным совсем наоборот:
Пожмёт он взгляд и обожжёт.
И пёс стоит под фонарём,
И наслаждается огнём,
И след свой оставляет в нём,
На нём, и рядом с ним кругом.
Ах, этот пёс, прекрасен он.
Как откровенно и свежо,
Как будто по сердцу ножом,
Как будто по небу дождём.
Жест пониманьем окружён,
И оттого всем хорошо.
И льётся жидкость как вода,
И лампой светится звезда,
И собираются волхвы
С дарами светлой пахлавы,
С кишмишем, и идут туда,
Где гор Кавказская гряда,
Где подфонарный чудо-пёс
Поёт на свет, задравши нос,
И освящает тьму и свет,
Их пропитав собой насквозь.
Идут волхвы, чтоб был обед,
Чтобы явилась шаурма
Для здравья тела и ума,
Чтобы напрасно не пропал
Собачий радостный запал.
Стоял, светился столб ночной
И пах безмерною тоской,
Но, миновав сомнений рой,
Прикрывшись пёсьей правотой,
Впервые смог он стать собой,
И расточилась темнота,
И набежала голота,
И мир от счастья клокотал.
И был эфир. И был портал.
И чудеса являлись им,
И пел сантехник Никадим
Про свет, про истину, про пса,
Про голубые небеса,
Про след, оставленный в ночи,
Про двери пел и про ключи.
Раскрылись вмиг души глаза,
И каждый сам на столб вписал
Себя торжественной струёй.
И мир был всем. Всем был покой.
1.
Евлампий неплохо умел складывать числа, и это его мастерство превосходило в нём все прочие. В буквосложении же он был явно не так хорош, и буквы он предпочитал не складывать, а просто пропускать мимо себя. Поэтому уже в три года врачи решили, что он глухонемой, хотя на самом деле он говорил и слышал не хуже многих, просто в сумме это ничего не давало его уму и фантазии. Хитрая арифметика его жизни так и текла бы, размеренно и неспешно, если бы не Дозидор. Дозидор был человеком совсем иного склада того, что вообще можно сложить. Он даже скорее был вычитанием, и он выкидывал из своей головы каждый день сотни томов, тысячи крылатых фраз, улетавших так далеко, что самому их прародителю не было видно, где свивали они гнёзда свои, но так как нигде, где он бывал, эти гнёзда не обнаруживались, можно было заключить, что мысль Дозидора ушла намного дальше, чем могли бы уйти его ноги. Вот так и жили два замечательных человека: Евлампий и Дозидор.
2.
Однажды Евлампий полюбил женщину, но не было в любви его ни тени порока, ибо любовь его была целочисленной и могла как делиться, так и умножаться без всяких ограничений со стороны и изнутри. Весною он собирал первоцвет, по вечерам играл на лютне, и каждый взгляд своей возлюбленной считал счастьем. Иногда у него от переизбытка наслаждений даже возникала мысль о самоубийстве, но он никак не мог подобрать подходящий его состоянию образ смерти: ему хотелось подавиться бабочками или исчахнуть от безобиднейшего недуга, например, от облысения. Но каждый раз ему мешал облик Дозидора, который не только сам не сумел бы как следует умереть, но и обязательно испортил бы какой-нибудь неуместной гримасой или позой даже чужую гибель. Дозидор же действительно не умел умирать. Даже больше, он и не думал о подходящем способе, словно того, что он никогда раньше не помирал, мало. Эта алчная душонка всегда была чужда высокого полёта и лишь по субботам посещала синагогу.
Ног практически пять,
Наг почти что опять,
И какой-то совсем подозрительной тенью
Пробирается вброд
Барабан-брюхо-кот,
Чтоб церковных мышей привести к подчиненью.
И стучит в барабан,
Чтобы страха мышам,
Ведь им некуда скрыться средь камня базилик.
Всюду писк, всюду плач,
И всё ближе палач,
Чтобы вновь мыши к небу мольбу возносили.
Так восславим разврат,
Деньги, страх и булат:
Как не стать средь такого вселенским святошей.
Пусть урчит живоглот,
Пусть погибель несёт –
Избавление он от посредственной ноши.
Наслаждайся изгибом таинственных фраз,
Тихим отблеском губ, мягким очерком глаз,
Помни: искренность мысли с собой унесёт
В пищевод ненасытный жиреющий кот.
Не цепляйся за логику близ алтаря,
Не на ней ты в кошачий порыв устоял,
Пусть украсит она, но не крась её ты:
Мрак – оправа прекрасная для пустоты.
В животе темнота,
На усах суета,
И от всякого смысла походка чиста,
Ног практически пять,
Бог не даст мне соврать…