[241x240]Силуэт в окне небоскреба города N. Моя прекрасная M., ты уже ждешь меня?:) Улыбающимся призраком я прихожу по ночам к ней, пугая белыми ладонями, скользящими по стеклам. Ты знаешь, те минуты, когда хотел убить себя из-за любви к тебе, мне очень дороги. Минуты страшного отчаяния – мгновения невозможного, натянутого как струна, пронзительного чувства. Минуты смерти вспыхивали, то и дело, безумной, необыкновенной, глючной влюбленностью в тебя. Светом полупогасших фонарей на зимней улице – в черноте задыхающегося скучного космоса. Влюбленность, скользящее чувство любви, ускользающее. Я помню прошлогодний декабрь, он был черного цвета. Блестящая и грустная зима. Пустота декабря. Он надвигался медленно, но так неумолимо… По капле, нитроглицерином, точечно нанося удары по нам с тобой.
/В этой песне нет ни слова про любовь, это всего лишь шепот холодом в уши, хотя я пытаюсь его не слушать. Холодно, холодно, холодно, холодно, холодно, холодно, холодно…мне./
[180x240]Камера в руках оператора. Скользит по комнате. Разбросаны вещи, открыты чемоданы. Дешевый отель. Камера скользит медленно, убийственно неторопливо. И все равно девочка не успевает. Лицо ее плывет в каком-то оцепенении, абрисом в темноте, словно мелом вырисовывая саму себя. Она чуть шепчет: «в этой песне нет ни слова про любовь». Символ Веры красивой старой песенки, в которой нет ни слова про любовь. Ритм укачивает. Камера скользит. Как во сне. Надышавшись марихуаны или чего-то такого. Фокус сбивается, его настраивают, он все равно сбивается… Девочка пытается догнать оператора, чтобы крикнуть что-то в камеру, она может даже биться в истерике, может даже разбить все линзы и стекла, расколотить объектив – ее все равно не услышат. Камера – рыбой из рук пожилого рыбака в ледяную прорубь – выскальзывает из комнаты в ночь. А она кричит вслед неизвестному камерамэну: «да пошел ты, пошел ты к черту, ни хрена ты меня больше донимать не будешь, сдохну и нарочно не вспомню о тебе, буду петь красивые песенки, в которых ни слова про любовь, ни слова, понял? К черту тебя! К чёр-ту!»
007, forward, черточка между, Огюст Дюпен, фьюить, она улыбается
[179x240]Блядь 2.0. Блядь 21 века. Сетевая шлюха. Web-girl по вызову. Каждый новый жених тебя создает. Каждый следующий трах – как новая запись в один и тот же одряхлевший и обрюзгший от бесконечной моторики секса и «красивого» блог. Лицо-душа меняются перчатками от встреч на стороне и отвратительных тебе самой же ночей с нелюбимым мужчиной. Блядь 2.0. Новая веха в искусстве любви. Жить на поверхности. Любить на суше, не ныряя в глубину. Беспорядочное удовлетворение болезненных желаний. Постоянно. Снова, снова, снова….Фасеточный секс. Разом включены сотни тысяч мониторов с переплетениями ног и рук. В наушниках сладостный развязный голос. Всегда согласный. Вечно это «да». «Как скажешь, милый. Дорогой, чудесный, нелюбимый. Будущий муж мой, лицо чье вызывает омерзение. Я сбрасываю новое платье как старую шкуру мудрый Каа. Как кроткая, но ядовитая змея. Еженощно. Еженощно. Еженощно»…. Твори еженощную, замаливай ее грехи, горячо и страстно! Дари ей и Ему свою жалость, боль за них обоих, любовь и всю душу. Тебе она уже не зачем, ни к чему. Господи, смиренно молю я, неверующий в Тебя, коленопреклоненно: УБЕЙ НАС ВСЕХ, мы ОМЕРЗИТЕЛЬНЫ!
[159x240]Everything in its right place. Выезжаю из этого города брошенный. Дорога золотой дугой выгибается как сука под кобелем. Улыбкой бляди. Деревья кладбищенской оградой за грязным автобусным стеклом. Все так, как надо. Все на своих местах, брат. Все так, как надо, да. Всегда это сладостное «да, да». Everything in its right place. Все так, как надо, да, все слишком о’кей. [Как горячо внутри – это кипит молитва]. В глазах мириады картинок. Гребанный калейдоскоп: горе, мертвые, смех, улыбки, фанаты, хохот, сигареты, дым, и ты у гроба, и носовой платок, и не фига не выплаканные слезы. Словно бляди хоронят Бога. Бляди хоронят Бога. Осенний «золотой укол». С размаху в висок. Дави на шприц. Дай мне забыться. В церквях разгул, засада, черти. Бесы танцуют менуэт в убогих храмах. Everything OK, браза. Мутные окна-стразы. Рассвет за рассветом – сумрак. Она, эта сука, стояла у гроба отца и плакала, беззвучно и невидимо. В платке. Ей, кстати, очень даже шел платок-косынка. Упеките ее в монастырь куда-нибудь в глушь леса, чтобы я ее больше не видел. Ей больше идет платок на голове, невыплаканные слезы и горе у гроба отца, чем развеселое блядство, чтобы забыться. Она не хочет впадать в кому, браза. Она не хочет больше впадать в кому. Погоревала, мол, и хватит. Харэ, друзья, мы будем веселиться! Сука во время течки, звонки на завтрак, обед и ужин. Сигарета за сигаретой. Смехом в телефонную трубку «да! да!» - такое ее кокетство, такие ответы.
блевать, перламутровые образа, Из-Под, выключите все, пых-пых, любви и смерти
[250x323]
Ты только не убивай себя, девочка – скоро будет красиво.
Скоро, вот уже совсем скоро, скоро будет очень красиво.
С дерева будут падать в ритме три четверти листья [вальсируя]
Дождь, отбивая им каплями такт, просыплется с неба
Героиновой крошкой…Ты моя крошка! Джаст литтл бэби.
Это моя тебе колыбельная. Мой сонный реквием. Viennas Waltz.
Песня-молитва. Грезы и бред. В полудреме гляжу в окно:
Перевернутые бензоколонки тонут в лужах, неоновый свет пробивается со дна болот,
Дорога-дорога-дорога….[А я так к тебе и не приехал на Новый год.]
Туман стелится саваном, бросаясь своими облаками под колеса авто.
/Так я буду вечно возвращаться к девочке, которой больше нет./
В поле, там, за деревней стоит амбар. Крыши давно уже нет. Стены рухнули лет 20 назад. Остался только «вход». И «выход». Очертаниями треугольными охраняют пустой асфальт под ярко-синим небом. «Вход» кадрирует дорожный знак, брошенный в поле. «Поворот». А чуть поодаль, на заднем плане «кадра»….Кладбище. Святое место. Фотография от Бога. Тебе – в стол. Мы забираемся по гнилым доскам на полуразвалившуюся крышу «выхода». Сидим, допивая пиво, в почти полнейшей тишине. Лишь слышится ее тяжелое дыхание. «Ты тоже можешь дотронуться». До ее волос. До золота локонов. Она молчит.. Ей нравятся мои прикосновения. Волосы, как воздух, невесомы. Пьяная, сонная, она закрывает в блаженстве глаза….
"Жить своей жизнью" / "Vivre sa vie: Film en douze tableaux" (1962) Жана-Люка Годара
[320x240]Годар – вор. Он ворует частички, кусочки, микрофильмы движений, поступков и мыслей своей женщины. И под конец, когда у Анны Карины, его жены, ничего уже больше не остается – она умирает. Раздав всю себя, свою жизнь (пусть даже экранную). Годар взял от нее, что хотел, нарисовав портрет, изучив «повадки» - и убил ее. Или она умерла сама от бессилия? Что же еще остается делать в фильме, если ты все равно в плену, и если каждый шаг, вздох, взгляд – украден собственным мужем. Умереть. Но даже смерть принадлежит кино, а значит Годару. Карина, играющая здесь шлюху, принадлежащую всем и каждому, на самом деле всецело и полностью принадлежит ему одному. Мне кажется, за сочувствующе-интимными касаниями камеры я слышу его злой смех. Сочувствующе-интимными…Графика лица на фоне белой стены, когда она слушает историю художника из «Овального портрета» Эдгара По. Молчаливо смотрящая в кинокамеру, когда Рауль еще размышляет, «леди она или блядь». У Годара точно перехватывает дыхание в такие моменты. Карина говорит с сутенером. И камера явно дрожит, ее водит из стороны в сторону. Лицо Карины то скрывается за темной фигурой Рауля, то снова появляется из-за нее. Влево – вправо, влево – вправо…Как колыбель качается его кинокамера, и тут Годара нельзя обвинить в изнасиловании собственной жены. Но в остальном… Он еще хуже героя рассказа По, который написав портрет своей жены, убил ее. Он маньяк, который знает, что ему принадлежит не только тело ее или образ, но вся ее жизнь, все поползновения души ее, которые он, ничуть не смущаясь дарит всем нам, жаждущим до самого святого, зрителям – кидает свою женщину в толпу, пускает ее по кругу…
[320x240]Но это кино – еще и признание в любви. Годара к Карине. Мужа к жене. Художника к музе. Режиссера к актрисе. Представьте себе длинный коридор кривых зеркал. Белые потолки, стены из черного бархата. Зеркала перемежаются экранами, по которым скользит кино. Кадры несколько раз отражаются в посеребренных стеклах, их становится слишком много, кадры стреляют своими отражениями друг в друга. В геометрической прогрессии они убегают вдоль этого коридора (или маленькой Парижской улочки), утекают, множась и множась, где-то в бесконечности заражая собой все вокруг. Инфицируя собой еще чистую и невинную, нетронутую пока кинематографом реальность. [Этакая кинематографическая инфляция образов]. По правую сторону мириады экранов, на которых в сотнях и тысячах сцен запечатлена твоя женщина. По левую сторону тоже она. Но нельзя разобрать, где «право», где «лево», где бархат, а где стекло. Зеркала или экраны, кинокамеры или киноаппараты, персонаж или живой человек, женщина или актриса, проститутка или жена, смерть или конец фильма. Годару явно снилось что-то подобное. Чистое, настоящее кино, какое может привидеться только раз в жизни. И осколок, зеркальный, четкий, фотографической иногда ясности, но со сбитой часто глубиной резкости Годар вынес в реальность. Он любит Карину – любите ее и вы, ему, мол, не жалко.
окрошка слов,тошнота образами, кино-бордель, Pulp Сinema Fiction
[350x271]Да, господи, Ингмар, да! Картина, которую мог снять самоубийца, перед тем как засунуть дуло в рот. Проникнутая не смехом, не улыбками летней ночи. А истеричным хохотом человека, которого вытащили из петли, или напротив, перед самым моментом, когда лезвие одним касанием вскрывает вены, и полосы нежно голубого цвета брызгают красным наружу …. Это не черный юмор, ни в коем случае. Это чистой воды истерика. Не улыбка ночи, а хохот ее, злой саркастический смех. Черный смех. Разбитое зеркало, собранное и склеенное кое-как в идиотскую посеребренную панораму сельской и аристократической жизни 19–20 веков. Все кривит: штампы и заезженные моменты, шаблонный фарсовый салонный юморок - рвутся старенькой пленкой и бьют по щекам усталого зрителя. Бьют так не больно, фривольно, как девушка в постели своего любовника. Прелюдия. Не секс. Ни в коем случае не секс. Эротизм. Натянутая до последнего предела шелковая ленточка, обвязанная в круг девичьей невинной талии = натянутый, почти звенящий от напряжения, шелковый шнурок, сдавивший шейку семинариста-девственника. И все это к херам собачьим рвется в белую летнюю кинематографическую ночь. Потому что, ну сколько же можно терпеть, в самом-то деле? Чопорные манеры, светские условности, киношные правила игры – в огонь и пламя страсти…
[239x240]Чем больше красоты, тем меньше хочется писать. Она становится только твоей, интровертная девочка, замыкающая все твои электроды друг на друга. Превращение глаз в стереокинокамеры. Из жизни кино вливается по ним [drive-in] inside you. Не хочется уже стрелять потоком кадров обратно: на бумагу/на экран, все равно. По лестнице, по винтовой, уходи вниз. Шаги будут сначала пронзительно и истерично отдаваться эхом, тебе захочется вернуться, выбежать наверх: любите, мол, меня! Все ложь. Down Down Down... - Единственный голос, шепот снизу, который хочется слушать. Он увлекает в безумие тишины дрянной киношки. В зал, где открыт кинопоказ especially for you. «Отключите, пожалуйста, ваши сотовые телефоны. Заморозьте воспоминания о первой/последней любви. Откиньтесь в кресле. Устраивайтесь поудобней. Мы рады вам представить…Welcome!».
[320x225][Зеленоватый дождь. Пересыпающийся между ноток черно-белых клавиш. Графика неторопливо, а то и ввергаясь в неудержимый свинг, лихо отплясывая фортепьянными каблучками, расплывается в пастельные тона. В акварель.Шопен, Лист, Эванс, Монк… Всех четверых можно легко перекидать – в воображении – по ту или иную сторону стены. Шопена и Эванса в нюансы, в Пруста, в зеленое, в майский дождь, в осеннюю старую комнату с пыльным фоно и тоскующей любовной парой (медленное расставание, легкий флирт любви со своим финалом, «уже не то, совсем не то!…»). Над пропастью во ржи…]
The movie will begin in five moments. Я думаю, тот, кто при жизни начинает видеть это кино-для-себя, становится святым. Все остальные в такие минуты просто умирают.
«Ящик Пандоры» / «Die Büchse der Pandora» (1929) Георга Вильгельма Пабста
[318x240]Убитый текст: [Пьеса о девочке, шокирующей поначалу бесстыдством и разнузданностью, а затем трогающей до глубины души отчаянием и обреченностью в глазах. Несмелая доброта и детскость практически идеального лица. Игрушечное самосознание фарфоровой куколки. Приносящей с красотой и смерть, и мерзость, и доброту. Нежность, мелькающая тут и там лишь по касательной сюжета – в конце концов пропитывает эту ленту как бисквит сиропом. Кино нанесло мне несколько проникающих ножевых ранений в самое сердце финальными 15 минутами. Причем сделало это изощренно, хитро, исподтишка. «Ящик Пандоры» - зияющая пропасть, внезапно разверзнувшаяся в 100 минут кинематографической похоти, разнузданной свистопляски и столпотворение эпизодических персонажей. Процесс превращения маленькой смертоносной бабочки во взрослую, зрелую особь. Ее имаго – смерть. Кончина бабочки, наколотой на сверкающую иглу в чьей-то коллекции. Красота, распятая не на всеобщее обозрение, а только для него одного – удачливого ловца. Ее сатори – достижение абсолютного нуля. Персональная нирвана имперсональной (не мужской, не женской) красоты.
[320x240]Фильм раскручивается по спирали: из «выгребной ямы духовной нищеты» в слишком реальную выгребную яму. От этого контраст прекрасного и мерзостного еще болезненней. Словно катапультой девочка, приносящая со страстью вместе смерть и беды, выбрасывается в сферы небес, которые лишь по какому-то недоразумению оформлены в обитель лондонских туманов, проституции и кабаков. Полное искупление вины, превращение из моли-мотылька сначала в бабочку, чуть позже в махаона, который почти продали в рабство, а затем крылья прелестного создания лишаются пыльцы и, хрупкие, ломаются. Даже по ощущению атмосфера финала полна музыки горних сфер. Иначе дышится, фарс выливается в трагедию, толпы народа словно отпрянули от отверженной особы, скучковавшись к Рождеству по пабам. И когда ее окончательно не стало – люди, наконец, хлынули на улицу, абсолютно равнодушные теперь к красоте и ее адептам, которые после смерти злой феи могут теперь смело лететь на все четыре стороны. Только вряд ли захотят.]
Пишет тебе Лапа Растяпа.
Здраррвствруррйрй, зрарстуй, драрстуй, драстуй, драстуй, дорогая...
[198x240]Я люблю свою двоюродную сестренку. Любовью нежной, хоть застрелись. Но ты не стреляйся, Фрэнни, это я тебе говорю, Лапа Растяпа. Читай молитву Фрэнни, гспд пмлй и проч. Читай про себя. Лучше не станет, но отвлечешься. Но не стреляйся. Мне сестра вчера два часа (с половиной)... Для меня сестра как Эсме, такая же вся из себя иногда правильная. Особенно когда грустная. Вот. Мне вчера два часа подряд сестренка говорила и говорила свои чувства. И говорила, почему не будет стреляться. Потому что, говорит, вот мой папа совершенно не подумал о нас с Ваней, о своих детях. А плохо не ему, а нам. Ты, Сереж, говорит мне моя Эсме, не стреляйся никогда. Подумай о тех, кто рядом. Им же плохо будет. И вот я, Лапа Растяпа, пишу тебе письмо, чтобы ты знала, Фрэнни/Холденколфилд, если ты застрелишься, мне больно будет. А сестра жалеет вот, что так и не вышла замуж и не родила ребенка папе. А теперь говорит его больше нет.
[190x240]Она мне вчера рассказывала - в два часа ночи, под "Песни об умерших детях" Малера - фоном из левого угла моей комнаты, трубка телефона в левой крепкосжатой руке и я изо всех сил стараюсь не расплакаться прямо в трубку - она мне вчера рассказывала о том, как два месяца назад, 31 января - она помнит дату - видела в последний раз его, и как он по ее просьбе поцеловал ее в щечку в шутку. Хотя они друг с другом не общались почти. Вот он теперь такой в ее памяти. А еще, Фрэнни, а еще - это просто чудо, что такое, ты послушай! - она собрала пачки сигарет, целых две штуки, и оставшиеся в них сигареты, числом тоже целых две штуки, и положила на свою полку. Он курил какие-то дешевые сигареты, "Арктика" называются. Вот, а она их собрала и оставила...Она плачет в трубку, а я, я не знаю, что ей сказать, как утешить, потому что, бля, вот такие дела они совершенно безутешные. Стоишь и слушаешь, как тебе говорят и говорят всю свою жизнь. И все свои мысли. И все свои чувства. Такие банальные и такие простые. Но про них знает только она и только я. Она, моя Эсме, очень сдержанная девочка. Она не плачет на людях. Злилась, говорит, на всех во время всех этих страшных дней, убиралась по дому, пыталась шутить с братом. А хотелось, говорит она, только лечь куда-нибудь и закричать. И кричать долго и просто так. Кричать...
[168x240]Но она не кричала, Эсме. Она девочка умная. Если, говорит мне она, и я бы тоже лежала пластом и кричала, то что бы с нами вообще было? А, Фрэнни? Что бы с ними вообще было? Мама лежит. Куличи печь на пасху не хочет. Брат отремонтировал машину и тоже лежит. И разговаривать не хочет. За что, говорит мне моя Эсме, Большая Тетя покарала ее, ей, Эсме понятно. У нее, у Эсме, очень много грехов. Но за что она, эта Большая Толстая Тетя покарала братика ее, она, Эсме, не очень хорошо понимает. И брат тоже совсем-совсем не понимает. Она то плачет, то смеется в трубку, и ей как будто становится легче. Моя Эсме человек развращенный, но добрый. Она девочка славная, но страшная. Ее брат сейчас - знаешь, тот, который "его зовут Чарлз" - весь в себе, один как птица, для него отец был лучшим другом, всему научил. Она за него переживает и за маму. Говорит, что самоубийц отпевают только в одной какой-то церквушке какого-то городка в 20-х числах мая. Поэтому она стреляться не будет и из чисто эгоистических соображений, моя Эсме. Моя Эсме все смеется и говорит, что не любит зеленый цвет, а весь гардероб у нее бордовых оттенков. Моя Эсме боится заниматься сексом, потому что ей кажется, папа на нее смотрит. И вот я ей звоню и мы долго-долго разговариваем обо всем. Обо всем-обо всем. О любви и даже о всяческой мерзости. Поэтому ты не стреляйся, Фрэнни, а подумай о тех, кто рядом, и улыбнись.
[273x208]Бессердечные пули, со смещенным центром тяжести, больнее ранят. В грудь и по кровеносным сосудам осколками льда прямо в голову. Останавливая время. Замораживая детство. Сделав память слишком яркой – до боли, леденящей разум. Я пишу, безнадежно пытаясь втиснуть в строчки бешенных текстов часть настоящего, хоть капельку жизни, хоть горсть отчаяния, хотя бы даже чужое счастье. Пытаясь вколотить в гроб бытия серебряный гвоздик, или кол в сердце, чтобы взорвалось оно, наконец, страстью, а не остыло...
Весна наступила. Сезон охоты на фей в зеленых платьях. Рассылаю письма (тут больно было, и я потерял нить смысла – линию текста)….Рассылаю письма из одного конца страны в другие. В чужие города, в чужие семьи. Смотрюсь сам в зеркала и вижу августы.
[320x197]От них пахнет клубникой и сеном. Я вижу улыбки на лицах и лес за полем. Пытаюсь разобрать на терции и доли музыку смеха. Но память осталась, а времени нет. Ушло, взлетело, на облака вскарабкалось и отправилось в путь. Время забрало с собой тех, кого знал я. А отец одной феи отправился в небо сам. Пешком. Налегке. В три-четыре минуты. И не попрощавшись. Слышишь шёпот? - Голос из прошлого. Из золотой ядовитой осени. Воспоминание. Полное нежностью моё дыхание. Целующее тебя влюблённо в сердце. Осторожно. Настороженно. Едва касаясь холодной кожи. Рябь по воде, по глазам – по озеру плывут облака. Как упали на землю, так и остались. Закрыли солнце. И тело выносят…
[179x240]Прости меня за алчность. За желание править жизнью твоей как колесницей. Качать колыбель. Дарить цветы. Давать пощёчины. Смахивать слёзы с обеих щёк. Расчёсывать тебя. Обнимать. Отталкивать. Ссориться и тут же забывать обиды. Прости меня за желание дышать только тобой, когда в кайф, что ты ещё, родная, дышишь. За мою нежность эгоиста. За доброту – я все тебе простил – и за боль, что ты мне причинила. Прости меня за меня самого. За пытку любовью. За ревность. За секс. За прощальную отповедь. За истерику. И за попытку вернуться.
[200x204]Прости меня за то, что ты сегодня так печальна. Молча сидишь сложа руки в оцепенении. Поминутно перекрещивая взглядом темноту. Прости за то, что прошлой ночью мой звонок насмерть раздавил твою надежду. За то, что не способен разделить с тобой горе. Потому что не общее оно, Таня, не наше. А только твоё.
Тебе очень плохо, да? Попытайся закрыть глаза. Засни. Исчезни. Мир уже на грани. На краю. Закрутился юлой, расплескал волшебство, разбрызгался. И скоро полностью растает в облака. Он ни в чём не виноват перед тобою. Как и ты передо мной не виновата. Прости за то, что всё ещё пишу. Что продолжаю пить свой горько-сладкий кофе. За «прости» и за просто слова, которые я никогда не произнесу. И за то, что не сможешь простить меня. Прости меня, Таня. Прости меня.
[показать]Я влюблён в этот мир. И его доброту. Неожиданную. Такую «вдруг» и «нечаянно». Я его ненавижу – но это все от того, что слишком люблю. Как же он бесит меня иногда. Но бесят так только те, кого очень любишь. /Я помню с детства свою соседку снизу. Олю. Она меня старше лет на пять. Красивая девочка. Которая выросла в красивую женщину. Мы ненавидели с ней друг друга. У меня был друг. Он сегодня в тюрьме. За убийство. Забил насмерть какого-то парня на пустыре. Цена – трубка сотового телефона. Мы были вместе. И плюс мой брат. А она была той, кого мы не терпели. Другая. Чужая. Стерва. Дура. Злая. Плохая. Противник. Враг.
Я помню, как умерла ее мать. Болела раком. Долго. Я даже помню, как высохшая женщина заходила к нам звонить в больницу. Вызвать скорую помощь. Руки дрожали. Несчастное лицо человека, у которого все постоянно болит, я видел отражением в зеркале. Незабываемое лицо умирающей. И слабый голос, сообщающий прямо в трубку, что вчера…. Ребёнку это нипочем не забыть. Первый лик смерти. Глубоко запавшие глаза. И рёв ребёнка-девочки, оставшейся «вдруг» сиротой. И рёв ребенка…. Девочки…. Слёзы, слёзы, слёзы. Слёзы дочери, которая боится посмотреть на мать, которой больше нет. Мне даже больно это писать сегодня. Но я не боюсь. Не надо бояться смерти. И нельзя забывать о ней.
Потом Оля очень изменилась. В литературе есть такой штамп – «зачерствела душой». Обозлилась на весь мир, наверное. Я ее не виню. Она имела право. 12-летняя девочка, потерявшая так рано свою маму. Но мы все равно ее не любили. Да. Не любили…. Этот странный мир….Странный, странный, странный….Когда понимаешь причины своих поступков. Прощаешь их. Но не согласен с ними. Чертов, fucking, тысячу раз fucking-fucking….мир. О, как она материлась! Я такого мата в жизни больше не слышал. Нет более грязного, жесткого, мощного мата, чем тот, что вылетает, оформляясь в слова, из уст красивой девочки.
[Самое раннее сексуальное мое воспоминание, кстати, связано с девочкой Катей. Девочка Катя из детского сада. 5 лет. Мой «единокровный враг». Я помню даже, как я, желая показаться умудренным, старше – соврал, что мне уже 6. Но она просто спросила у моей мамы, сколько мне, и мама честно сказала. Мне было обидно. Очень. Правда. Она материлась еще лучше Оли. От нее впервые, от 5-летней, я услышал волшебное слово «пиздюк». Я даже тогда не сразу понял, что оно означает. По чести говоря, я понял его смысл годами позже. Но она заслужила уважение наших мальчишек. Умела материться так, как не умели мы. Шел год 1987 от РХ. Потом нас вместе с ней – вдвоем и одновременно – переводили в подготовительную группу. И в один короткий миг мы «вдруг» стали друзьями. Бегали от ненавистных подлых взрослых вокруг стола, не желая расставаться со своими. Не желая! И, мать вашу, кто это придумал, наносить такие травмы в раннем детстве?! Раз тебе 6 (вот-вот, не так уж и желаешь этого возраста, когда он наступает…), так положи на всех и ступай наверх. На третий этаж. За ручку с ней. Она кусалась. И я. С ней вместе. Мы отбивались как львы. Хотя и были детьми. Она была моей первой любовью. Я даже сегодня вспоминаю о ней с нежностью….]
[125x240]Люблю гулять. Пить пиво. В левой руке бутылка. В правой сигарета. Или наоборот. По фигу, на самом-то деле. Когда вот так, ближе к полуночи, сделаешь круг. Сидишь на скамейке. Думаешь. (О вечном. О ней. О себе. О будущем. О прошлом. О бычке. О проститутках. Да, впрочем, не важно, о чем.). В арку въезжает автомобиль. Такси, не такси. Оттуда выпрыгивает 3-4 летняя девочка. И следом выходит мать. Оля. Двадцати-сколько-то лет….В черном пальто. Филигранно-оформленная красота. Вылепленная мастером. Точено. Точно. Почти безупречно. Холодная. Ровная. Бьющая в упор. Фотография прекрасного, заложенная просто в женщину. Редкий миг красоты. Мгновение. Длится всего секунду. В полусумраке ночи. Я обожаю такие минуты. Я
[240x240]Зимней ночью, хрупкой и снежной, мы слушаем старую-старую песню. Улицы тонут под тоннами хлопьев. Которые небо без устали щедрой хозяйкой бросает снова и снова. В воздух. В блюзовых нотках скрипа и хруста слышится что-то очень знакомое. Из прошлого тянется ленточкой память. Грустно. В груди становится мигом пусто. Чу! Кажется, исчезает сердце…. Ворота распахнуты настежь в вечность. Туда и падают мои Алисы. Спящие. С рукодельем. Девочки.
«В груди заныло». «Засосало под ложечкой». Страх. Восхищение. Ужас. Влюбленность. Нюансы чувств - орнамент сеточки. Снежинками по которым в пропасть летят стремительно мои Алисы. Из жизни простой и ясной – в вязкую глубину волшебного мира. В сказку. Мысли в разброс. Комьями снежными, каплями – падают. Снегопад образов, как он прекрасен! Алису можно схватить любую. А рассмотрев и погладив нежно - отпустить на волю. Падать снова. Пока не растает. От раздумий.
[238x240]Становится холодно. Алисы роняют свое рукоделье. И, обнаженные, прозрачно-призрачные, дружно поёживаются.
Достигнув дна они - стайками, группками, по двое, по трое, по одиночке, такие милые в своей грациозности - просыпаются. А рассыпаясь и разбегаясь - сверкая, мерцая отовсюду точками - играют во мне в свои игры. В салочки. «В каждом из нас вечный ребенок - девочка, которая так никогда и не вырастет»…. Фраза, проговорённая шёпотом. Заговорённая. Заклинание. Невпопад в тишине беззвёздной взлетевшее из разговоров Алис ни о чём. Смешных и детских. Снегопад множит картины, слова и образы. Калейдоскопом даруя несвязное. Аккордом, под конец распадающимся на тональности. Высыхающим в ноты и в атомы их. В т-с-с-с! Т-ш-ш-ш…. Проигрыватель выключили. Осторожно сняли иглу. Пластинку убрали на полку. Высокую. Не достать. Допевать эту песню приходится нам без музыки. Не хором. Нестройно. Но красиво. По возможности. А потом – спать….
«Шоковый коридор»/ "Shock Corridor" (1963) Сэмюеля Фуллера
[300x225]Пусти психа в психушку снимать фильм о психах и получится «Шоковый коридор». Ну это, конечно, я так. Играюсь в слова. Балуюсь. На самом деле, я от фильма малость в шоке. Как в эстетическом. Так и в психологическом. Если не сказать, духовном. Настолько кино сфотографировало мою ментальную реальность здесь и сейчас…Верь я в Бога, обязательно решил бы, что он, зная мое болезненное пристрастие к кинематографическим ненормальностям, заглянул через глаза «Шоковым коридором» в душу. И изрядно там покопался. Вправив заодно мозги. А что тут такого? В конце концов, если допустить, что одними из самых эрогенных зон человеческого организма являются глаза, то этот фильм, можно сказать, совершает со зрителем насильственный половой акт. Я уже давно обнаружил, что каждый талантливый режиссер обладает «даром эротического восприятия действительности». А благодаря зрачкам это дар ранит осколками твое сознание.
«Туманные звезды Большой Медведицы»/ «Vaghe Stelle Dell’ Orsa» (1965) Лукино Висконти
[300x210]Прошлое, которое затягивает, притягивает, не отпускает. Приторное детское счастье, при приближении которое отдающее вонью. Ностальгия, декаданс, античная драма. Камерная история, пафосное самоубийство, безвольные, почти древнегреческие персонажи. Графичные, нарочито эстетизированные кадры. Тени и полутени. Романтический ветер, развевающий шикарные волосы Кардинале в ночном саду «как в том стихотворении». Памятная плита, символичная с самого начала. Амур и Психея. Инцест и безумие. Дети, влюбленность, любовь и смерть. «Амаркорд». Невозможно вычленить одно единственное зерно истины из всей притчи. Чем более камерное произведение, тем свободнее его можно трактовать. Изумительно инкрустированная шкатулочка. Со множеством тайничков и замочных скважин. В котором извилистые коридоры, мысли и поступки героев не находят своего выхода. Странным образом сплетенный в прошлом клубок никогда уже не будет распутан. Разруби его, и окажется, что внутри клубка ниточки за долгое время слежались, сгнили и распались. Превратившись в бесформенный комок, только с виду еще обманывающий простотой своего ниточного лабиринта. Минотавр которого давно мертв. А Ариадне с Тесеем, нечаянно расставшимся давным-давно у поворота, никакими криками больше не вернуть друг друга. И не выкарабкаться наружу. Даже поодиночке.
«Запрещенные игры»/ «Jeux Interdits» (1952) Рене Клемана
[233x175]Я отчего-то знал, что один из любимых фильмов Бунюэля с таким названием может быть либо про секс, либо про смерть (эти две темы весьма интересовали испанца). Так, собственно, и получилось. На костяк «военного фильма без войны глазами ребенка» нарастили такое странное мясо, что мне пришлось просмотреть этот фильм дважды. Не то, чтобы я чего-либо там не понял. Скорее не настроился на нужную волну. С самого начала очень легко было сбиться на тему «выживания осиротевшего ребенка в чужой семье во Вторую мировую войну». То есть, так фильм и заявлялся, наверное, в свое время. Но к настоящему моменту кинолент с такой начинкой не мало (вот хотя бы «Жизнь прекрасна», которую снобы незаслуженно запинали, а фильм, собственно, был не таким уж и плохим). Поэтому меня в "Играх" заинтересовало другое. Две вещи:
[168x240]Город девочки. Стоящей одиноко в его центре. От холода родную бьет озноб. Платье моментально леденеет. Распущенные волосы ее проглатываются голодным небом. Снег, улицы, машины, фонари рассыпаны гирляндой в круг любимой. Я – на периферии. Захожусь в истошном лае. Бездомным псом. Психованным. С зубов, блестящих в свете звезд, капля за каплей падает слюна. Шерсть клочьями свисает. От ужаса перед потерей чувства оживают все мертвецы. Все призрачные грезы. Их легион! Магнитом манит прошлое. В любовь, в ее истоки, сегодня уже дохлые. По трупам…
Город стремительной воронкой засасывает в Нее. Он самопожирается любовью. Дома соскальзывают с моих глаз в ничто. В последних собачьих попытках вскарабкаться по «Лунному хайвею» и оглянуться в Ее поисках – сдираю лапы в кровь. Два выстрела в упор. Предсмертный кашель пса бьет в уши. Стенания и стоны. Сирены, хохот пьяных и шум авто. Пули прошили сердце. Швейной машинкой «Зингер», легким галопом-стрекотом. Строчка за строчкой. Голосом… Нежным знакомым голосом. Голосом прежде любящей. - Она ставит клеймо на сердце. Осторожно. Ей тоже больно. Необходим нашатырь. Красивые глаза несут печаль. Для тяжелобольных. Для безнадежных. В последний раз увидеть красоту, услышать смех, почувствоват
[показать]ь во вдруг немеющем от холода и страха теле живительную боль. Предсмертную. И после сдохнуть.
[250x264]Волшебное, безумное, смешное. Что обволакивает вдруг, всего и сразу. И кажется, что навсегда. Ты замолкаешь… И вслушиваешься. И вникаешь. В тот голос старика, который - «бла-бла-бла» - рассказывает энную историю. Мы падали с тобою в эту пропасть. Раскинув в эйфории наши руки. И головы от счастья запрокинув. Под шепот шин и шорох занавесок два человечка телефонами в руках сплетали кружево. Редкое, нежное, тонкое. Странного чувства. Слишком свежий ноябрь. Слишком настежь открыты окна! Пустота. И сквозняк в безнадежно мало доверчивом сердце… Хрупкость чья не измерима. Разве только слепотой и верой в поэтичность мира муз.
[300x198]Моя муза вчера умерла. Теперь она как старое кино хранится где-то далеко в подвалах. Спящей царевной. Мертвой принцессой. Бабочкой редкой в чьей-то коллекции. Фотографической карточкой, намертво впаянной в воображение. В память. Пыльцой феи-крестной, рассыпанной нечаянно дрожащими руками по хранилищу. Верните мне волшебную палочку, фея! Мне больно, мне хочется плакать! Взмахнув, я вернул бы себя и девочку свою обратно в начало. Подарив обоим наши чувства… Мои руки перелистывают старый фолиант. Разрывая страницы прошлого. Разрезая его края. В тупом самозабвении бумагой яростно вскрывая свои вены. «Она звалась Татьяной»… Так бесишься, оказывается, когда вдруг отбирают сказку.
Настроение сейчас - +5
[показать]В последние дни от безысходности я слушаю джаз. Особенно, сборник песен Арти Шоу (справа на снимке) 1938-1940 года. Все-таки люблю я этого великого кларнетиста (его в свое время прозвали «Королем Кларнета», так-то) и его джаз-банду: великое сборище музыкантов, умевших делать красивую музыку «второго века джаза» (Фицджеральд был не прав, завершив век его в 29-м, осмелюсь продлить). Музыку красивую и часто печальную в своем совершенстве. Песни, сыгранные с душой и от всего сердца. Собственно, только такие вещи и могут еще меня вылечить, когда рана особенно глубока. А вылечив, отправить в забытье. Слушал я Шоу, сделав себе горячую ванну. Безо всяких там пенок и ароматизаторов. Просто тупо набрал воду, включил музыку и стал слушать. Сначала Шоу, а потом Чета Бейкера. Двух совершенно разных музыкантов с абсолютно различными сборниками композиций.
[показать]Арти Шоу как-то говорил, что его «бедствием является серьезность мышления, но в противном случае я не мог бы играть и организовывать бэнды». Могу тоже заявить про себя, не считая «бэндов». Я всегда почему-то излишне серьезен. Пошутить - это завсегда пожалуйста, но взглянуть на неприятности с юмором – нет, на это я совершенно не способен. И если уж так есть – то пусть оно так и будет. А как оно будет? А оно теперь никак не будет… Все смешалось в доме облонских…Ага. 36 часов беспробудного сна; резанная свинья, истекающая кровью; пес, пробегавший мимо; собака, захлебывающаяся в лае; неизвестный парень Олег, отсидевший 18 лет, и вышедший на свободу, чтобы отравиться водкой; мой друг, которому дали 10 лет за убийство; и, наконец, любимая девушка, которая взяла, други мои верные, и изменила мне… Такой вот микс из разных открыток. И, как их не тасуй, а мир лучше от этого не сделается. Но мы попробуем, где наша не пропадала?Вспорхнув на середину танцпола бабочкой. Уставшей болтать своими тяжелыми крыльями. Томным и сонным взглядом повела беседу с небесно-голубым цветом софитов: танец бархата, пыльцы и Эроса. В пыльной взвеси мои частицы по диагонали убиты светом. Идеальным кругом свернула тело она свое вокруг оси. Ночным пеньюаром. Легким. Воздушным. Цвета индиго. Взлетая в высь, извиваясь вьюгой. Концерт для скрипки. Квартет в миноре. Из нот вороха. Забытых, утерянных. Стаями, гроздьями, каркая черными с нотного стана святыми плевочками – заполняют пустое пространство они холодного зала мелодией. Ради роскоши их появления лично открыл хрустальную клетку музыки. Выпустив на свободу торжество прекрасного одиночества: «Реквием». Для себя одного. В ускользающем ритме три четверти… Наблюдая прерывистую траекторию ее танца. Дискретный вальс умирающей. Одинокий. С самой собой. Красота эгоизма. Музыка гордости. Кармен любви. Под потолком сознания у огонька чуть тлеющего бьются другие бабочки. Шорох истертых в полете крыльев. Поедают подруг они в слепой ярости своих ошеломляющих танцев. В этот жар белый и ужас влетает муза. В последнем порнографическом своем па достигая апогея пошлости и любовной нежности. Фаталистическое саморазоблачение, дающее Богу ни с чем не сравнимый перформанс: эстетизм суицидов. Пронзительно-ломанный вздох и финал после смачного скерцо. Вой скрипки отбиваемый эхом о мрамор пошатнувшихся пьяных колонн. Я слышу, как трепещет от жара точка Его на волнующем конусе пламени старой свечи. Как софиты со скрипом транслируют тела агонию – в страстном перебирании бархатных лапок своих девочкабабочка вползает ко мне на колени… Внезапная тишина. Прерываемая только сбившимся нашим дыханием. И мелодичным скольжением пальцев моих по ее прекрасному телу.