Смотрите, какую хрупкую прелесть создал японец Иссей Мияке для Эвиан! Хотела бы я себе такую)))
Canadian | Italian | English | French | Brazilian | Australian | Russian | Polish |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
models | models | models | models | models | models | models | models |
Травы одеты Перлами. Где-то приветы Грустные Слышу, — приветы Милые… Милая, где ты, — Милая?.. Вечера светы Ясные, — Вечера светы Красные… Руки воздеты: Жду тебя… Милая, где ты, — Милая? Руки воздеты: Жду тебя В струях Леты, Смытую Бледными Леты Струями… Милая, где ты, — Милая? Апрель1908
внимание!!!!
открылся новый пост посвященный русским моделям
П.П. Потемкину принадлежит счастливая мысль собрать за товарищеским обедом членов и посетителей «покойной «Бродячей собаки». Предполагается, кажется, возродить популярный в предвоенное время «подвал», помещавшийся на углу Михайловской площади и Итальянской улицы, рядом с Михайловским театром.
Несколько слов воспоминаний хочется мне сказать здесь для тех из знавших «покойницу», кому приятно будет воскресить в памяти ее своеобразные черты, а также и для тех, кто не знал уютного подвала «Бродячей собаки», чтобы дать некоторое понятие об этом своеобразном и интересном начинании, отошедшем уже в историю.
Случайно мне пришлось играть хотя и пассивную, но все же некоторую роль при самом возникновении «Бродячей собаки», а потом быть усердным ее посетителем, особенно первого времени ее существования, и мои воспоминания дополнят некоторые из тех заметок и описаний, которые появились уже в печати.
В один из ненастных вечеров осени 191… — точно не помню года, знаю лишь, что это было после 1910 года, — ко мне вихрем ворвался мой земляк, которого я знал еще гимназистом в родном городе Чернигове, Борис Константинович Пронин, проще Борис Пронин, а для близких и просто Борис, как всегда, розовый, с взъерошенными каштановыми кудрями, возбужденный, как всегда, с несвязной, прерывистой речью и оборванными фразами.
— Понимаешь! Гениальная идея! Все готово! Замечательно! Это будет замечательно! Только вот беда — нет денег! Ну я думаю, у тебя найдется рублей двадцать пять. Тогда все будет в шляпе! Наверное! То есть это, я тебе говорю, будет замечательно.
Я был завален спешной работой, и мне давно были известны всякие проекты, планы и «замечательные» предприятия Бориса Пронина. Но сразу мелькнула мысль: за 25 рублей можно моментально прекратить беседу, которая грозила стать очень длинной, ибо Борис уже снял барашковую серую шапку и длиннейший белый шарф, но второпях забыл снять пальто — до такой степени был во власти своей блестящей идеи.
— Денег, рублей двадцать пять, я тебе дам, но скажи же в двух словах, что ты еще изобрели что затеваешь. Только в двух словах, ясно?
— Мы откроем здесь «подвал» — «Бродячую собаку», только для себя, для своих, для друзей, для знакомых. Это будет и не кабаре, и не клуб. Ни карт, ни программы! Все это будет замечательно — уверяю тебя. Интимно, понимаешь… Интимно прежде всего.
Я вынул деньги и, вручая их Пронину, сказал:
— Выбирайте меня в члены «Собаки», но я прошу лишь одного: пусть это будет по соседству со мной, иначе не буду ходить.
— Ты уже избран, ты будешь членом-учредителем, ты будешь больше — крестным отцом «Бродячей собаки». Дело в шляпе! — И он уже бросился со всех ног в переднюю и засеменил быстро по ступенькам лестницы вниз.
Б. Пронин исчез. «Еще одно мертворожденное предприятие!» — подумал я.
Вспоминаю о Пронине потому, что без Пронина какая же могла быть «Бродячая собака»! Говорю это серьезно, и даже думаю: ну если, в самом деле, возродится на берегах Сены, вместо берегов Невы, такой «подвал» опять, то так же будет с Прониным при этой новорожденной «Собаке»? И может ли вообще быть «Бродячая собака» без Пронина? Сомневаюсь.
Беспутный он был человек. Работу по театру он начал в студии у Станиславского. Одно время казалось: вот-вот в люди выйдет — приняли помощником режиссера в Александринский театр в Петербурге. Увы! недолго продолжалось режиссерство Бориса на казенной сцене — удалили за политическую неблагонадежность!
И вот затеял наш Борис «Бродячую собаку».
Я и думать, конечно, забыл и о «Собаке», и о Борисе. Ведь не в первый раз затевал он разные затеи, выдумки и предприятия, ничем не кончавшиеся.
Но вот, о удивление! получаю повестку: «собака лает» тогда-то, и адрес приложен. Борис все исполнил честно и точно. «Собаку» открыл, и открыл ее ровно по диагонали через площадь от моей квартиры.
Иду еще раньше назначенного открытия. Сам Борис, без пиджака, носится, что-то прибивает, что-то мастерит в темном, сыром
Оригинальная запись. Архив 1925 года. (отрывок)
Я нарочно иду нечесаным,
С головой, как керосиновая лампа, на плечах.
Ваших душ безлиственную осень
Мне нравится в потемках освещать.
Мне нравится, когда каменья брани
Летят в меня, как град рыгающей грозы,
Я только крепче жму тогда руками
Моих волос качнувшийся пузырь.
Так хорошо тогда мне вспоминать
Заросший пруд и хриплый звон ольхи,
Что где-то у меня живут отец и мать,
Которым наплевать на все мои стихи,
Которым дорог я, как поле и как плоть,
Как дождик, что весной взрыхляет зеленя.
Они бы вилами пришли вас заколоть
За каждый крик ваш, брошенный в меня.
Вехи опустошения:
1928 год:
1930 год:
1933 год:
Блок был только внешне прав, сказав, что Северянин - поэт БЕЗ ТЕМЫ. Северянин - поэт без пристанища, без социальной и психологической прописки, и эта неприкаянность есть его ТЕМА. Можно сказать, что Северянин - жертва "всемирное", "космичности", "всесветное " и прочих аналогичных поветрий, охвативших на переломе к XX веку русскую (и мировую) поэзию. Самая беззащитная жертва и самая - по наивности - невинная.
В сущности, он изначально чувствует себя - "никем" (то есть "всем"). Он жалуется, что ему "скучно в иностранах", но где бы он ни приземлился "от Бергена и до Каира" (в мыслях) или "в смрадной Керчи" (реально),- внутренне он все равно пребывает "в иностранах", и, кажется, счастлив: "Весь я в чем-то норвежском! Весь я в чем-то испанском!".
Не дает ему судьба ни Норвегии, ни Испании. А Германию дает. Первый раз прихлопывают его немцы в марте 1918 года в дачной Тойле и отправляют в Таллин по этапу, на пару недель. Второй раз они его прихлопывают - двадцать три года спустя там же, в Таллине.
Что пишет умирающий Северянин в 1941 году в оккупированной гитлеровцами Эстонии, мы не знаем; возможно, ему уже не до стихов. В 1918 он пишет:
История вынуждает поэта, прятавшегося в "луны плерезах", спуститься на землю.
Он спускается и пробует сориентироваться. С Германией - "не по пути". С Францией - тоже: "суха грядущая Россия для офранцуженных гостей". Вообще с Европой "русскому сыну природы", "варвару, азиату" делать нечего: "Всех соловьев практичная Европа дожаривает на сковороде". И Америка тоже: "Америка! злой край, в котором машина вытеснила дух."
Эти инвективы выглядят довольно умозрительно: в них нет ни ярости, с которой клеймит Европу-Америку Маяковский, ни горечи, с которой вживается в западную жизнь Ходасевич. Что делать в этих декорациях соловью, который привык обитать "нигде"? "Что делать в разбойное время поэту, поэту, чья лира нежна?" Куда податься - "мы так неуместны, мы так невпопадны среди озверелых людей..."
В зрители, только в зрители:
Но поскольку виноваты "все", и одновременно все "правы", Антихрист неотличим от Христа. "Гангрена" ползет по всему телу. "Партер" оказывается продолжением "сцены". Мертвецы-актеры открывают в зрителе то, что прежде было прикрыто иронией.
Где - "там"? Куда - "уйти"? Ведь УЖЕ УШЕЛ - из дому, из проклятой, варварской, азиатской страны. Ведь ее как бы и не было - ни в стихе, ни в реальности...
Тема России возникает внезапно - в ноябре 1917 года. С этого момента - непрерывный, неостановимый, захлебывающийся монолог:
- Я только что вернулся из Москвы, где мне рукоплескали люди-львы, кто за искусство жизнь отдать готовы! Какой шампанский, искристый экстаз! О, сколько
Любопытная подробность: некоторое время спустя Есенин, застав в Харькове обнищавшего и больного Хлебникова, устраивает тому публичную церемонию избрания "Председателем Правительства Земного Шара". Все участники представления (большею частью студенты) воспринимают это с юмором. Единственный, кто относится к церемонии всерьез,- сам "Председатель". Он очень горюет, узнав, что все это шутка.
Таинственная точка соприкосновения между Хлебниковым и Северянином - смычка по "детскости". Отсюда их пути ложатся в разные "края"; одному - скорая смерть в родном краю, другому - путь за его пределы.
Облачившись в "фиолетовый плащ", Северянин возвращается из Москвы в Питер, а потом отбывает за пределы России. Навсегда.
Это не изгнание, не бегство. Автора "грезо-фарсов" несет потоком обстоятельств: он отбывает в Эстонию на "дачу". Дача (вместе с Эстонией) отделяется в суверенитет. Впоследствии Северянин многократно заявляет, что он не эмигрант, а дачник. Что "дачник" - это серьезнейшая позиция и в пределах страны Советов, он не знает - чтобы это знать, надо серьезнее относиться к Пастернаку - принципиальному "дачнику" среди героев соцреализма.
Однако за пределами "королевства" король вскоре обнаруживает, что произошло непоправимое. Ему хватает года, чтобы осознать "фарс" осуществившейся "грезы", и в феврале 1919 года он от порфиры отрекается:
Оградившись "струнной изгородью лиры", он возвращается к проклятому вопросу: "что мне мир, раз в этом мире нет меня?"
Вернемся и мы: что такое Северянин, если не "король поэтов", не певец "ликеров" и "Creme de Violette", не "эгофутурист", "впрыгивающий лазурно в трам" и заказывающий: "Шампанского в лилию"?
Если он "совсем не это", то что же он?
Он - наследник тоскующей и стонущей русской музы, которая от Некрасова уже рухнула к Надсону и теперь ищет, куда выбраться. Очи усталые. Сны туманные. Чары томные. Хижины убогие.
Эти северянинские "хижины", конечно, мало похожи на реальные избы, как и его комфортабельные ландолеты - на реальные экипажи. Все смягчено, стушевано, высветлено, обестенено. Краски приглушены - сильные тона тут немыслимы. "Когда твердят, что солнце красно, что море - сине, что весна всегда зеленая, мне ясно, что пошлая звучит струна". Похоже, это отталкиванье от блоковской цветовой определенности. У Северянина цветопись пестрая, и цвета неакцентированы, неотделимы от предметов: коралл бузины, янтарь боярышника, лазоревая тальма, сиреневый взор... Иногда какие-нибудь топазы или опалы наводят на мысль о сходстве этого узорочья с клюевским, но Клюев писал заведомо нереальную фактуру - Северянин же описывает реальный мир, но он в этом мире видит не цвета и предметы, а смешенье их, дробленье: блестки, искры, арабески, брызги, узор - все пенное, искристое, кружевное, ажурное, пушистое, шелестящее, муаровое. Переливы черного и серебристого вобраны в общую гамму; черное почти не видно, серебро поблескивает в смесях и сплавах: серебро и сапфир, серебро и бриллианты, серебро и жемчуг. Лучистые сребро-струи...
Чарующий морок этой поэзии овевает и окутывает тебя прежде, чем ты начинаешь понимать, что именно спрятано в этом перламутровом мареве, но поэт, активно подключенный к интеллектуальным клеммам эпохи, предлагает нам определение. "Моя вселенская душа". Планетарный экстаз - общепринятый код того времени, особо близкий футуристам ("эго-футуризм", учрежденный Северянином, первоначально называется "вселенским"). Часто эти мотивы добавляются к поэзии от ума, однако внутри стиха все время бьется какая-то жилка, какой-то детский вопрос: зачем мир злой, когда хочется, чтобы он был добрый?
В знаменитой, пронзившей публику самохарактеристике: "Я, гений Игорь-Северянин, своей победой упоен"всех задевает "гений", между тем если прочесть окружающие стихи 1912 года,- там "гений" на каждом шагу, это - обозначение живого духа (как в ХVIII веке), а неколичественная характеристика; магия же четверостишия - в третьей и четвертой строках; там - гениальный лепет вселенского дитяти, осваивающего непонятный мир: