РАССКАЗ ОТ ЧИТАТЕЛЯ
27-11-2007 17:44
к комментариям - к полной версии
- понравилось!
РАССКАЗ
ПОЛЕТ ЛЕТУЧЕЙ МЫШИ
Два раз в жизни я видел слезы и смех одновременно.
В январскую стужу – луч палящего июльского солнца. Вперемешку. Внахлест…
Первый раз это было в Горелово Ленинградской области в сорок первом, когда мужиков провожали на войну. Деревня отмитинговала. Новобранцы помалкивают, и скорей это дело… - начали выпивать. Около церкви площадка, трехрядка заливается, песни-танцы. На бабьих платках, расстеленных тут же на траве и огурцы, и помидоры, и стопки, и слезы.
Призывали всех крепких, здоровых, работящих. Лучших из лучших.
Второй раз в Сибири, после войны.
Я оказался на вокзале, когда подошел эшелон с солдатиками: двери открыты настежь; оттуда частушки, гармошка. Выпрыгивали на платформу местные, кто уже приехал. Их встречали воем и надрывным смехом те, кто ждал и дождался.
Никогда не забуду: пожилой, загорелый служивый. Гимнастерка аж белая, до того стиранная. На спине вещмешок махонький (Чего там привез? Какие гостинцы?). Встречали его, улыбаясь сквозь слезы, жена и дочка. Жена не старая еще, загорелая, морщинистая. Она порывисто кинулась на грудь мужу-герою. А девчушка, лет четырнадцать-пятнадцать, симпатичная, стоит в сторонке в светлом платьице, оборку теребит. За четыре года отвыкла от бати, стесняется подойти.
Отец подивился:
-Господи, дочка у меня совсем большая выросла!
Я был близко, украдкой наблюдал за ними со стороны. У самого комок в горле…
ж ж ж
Я родился в русской деревне под Ленинградом, хотя по национальности финн. Из тридцати пяти дворов пять подряд – все Полукайнены.
Одна соседская баба Лиза вспомнила что-то и как рассмеется… У самой зубы мелкие-мелкие, когда щерится, десны видно.
- Я ведь с твоим деткой на танцы ходила.
Мне так интересно: я ни деда, ни бабку не застала, а она с ним на танцы…
- Твой дедка был жмо-о-от – жадный, скупой-скупой. Выпить
любил. Как-то раз решил доказать, что он щедрый и богатый. В чайной при всех трехрублевую бумажкой скрутил и закурил (Три рубля были деньги больши-ие). Все только обсмеяли и осудили его. Жмот, так жмот и есть. Чего добился? Потом, небось, месяц говно ел и экономил на всем.
Сказанное развеселило меня. Не только деда, русские недолюбливали нас всех и метили, как дегтем на воротах, презрительным «чухня». Вокруг иная вера, чужие порядки, обычаи, мысли. Граница прошла по деревне.
Мать в тайне поведала, что родина есть и у нас, украдкой показывая в сторону заходящего солнца:
- Никогда не станем мы здесь своими…
В семье из детей я был старшим. Кроме меня три младших сестренки.
Приспело нам картошку сажать. Я проборонил огород. Пошел за окучником, окучника не оказалось. Запряг соху, а соха и окучник – две большие разницы. Навыка у меня нет. Хотя лошадь такая хорошая, легкая, небольшая, аккуратная. Послушная кобыла, деревенская, знает, как идти. Сосед, дядя Лексей, мне советует:
- Ну, Паленька, вот на дерево правь. Ориентируйся на осину.
Большая осина росла на меже, где кончается огород. Толстая,высокая. Потом ее спилили.
Отец у нас тогда крепко болел раком. Помню его с болезненной гримасой на лице, с неряшливой рыжей бородой. Тихонько, словно тень, он появился на улице: прутик в руках, в полушубке (Хотя и жара, в полушубке!). Постоял на крыльце, посмотрел жалобно на меня и – назад, в дом.
Мать под уздцы ведет лошадь краем борозды, а упрямая соха то туда, то сюда залазит. И мы давай кривить. Мамка плачет. Огород не особо широкий, но длинненький: от бани до осины. И вот я криво-криво, а все же пробороздил. У меня вся рубашка мокрая от пота. С носу, с лба падают тяжелые соленые капли. Не получается толком, чертыхаюсь. Дошли до края, пусть теперь лошадь отдохнет. Бросил ей сена, рубашку скинул, посидел на меже и пошел подправлять по хорошей борозде обратно, уже без матери. Лошадь сама идет. Подпоследок, где я кривил, исправил; Зову:
-Мама, иди, посмотри.
Она пришла:
-Ой, Господи! Слава тебе! Все в порядке, сади картошку.
Отец в то лето и умер. Мне не было еще полных четырнадцати лет. Досталось с малолетства поработать: и за катком ходил босиком, и боронил, а потом и пахал, и косил на конной косилке. Следующей весной у меня появилась своя, прикрепленная колхозом пара лошадей. Такое решение вынесло правление, поскольку считали, что теперь без отца в семье хозяин я.
В сорок первом году двадцать второго июня мне в аккурат исполнялось семнадцать лет. За день до этого, в субботу, в соседней деревне Ольховка, танцы. Там и ночевать стался.
Недалеко после Троицы, специально ко дню рождения, мамка справила мне первый в жизни костюм, такой темно-серый, как шинель. Тогда и денег лишних не было, да и товару не было. С мануфактурой туго, в сельпо выстаивали очереди по ночам.
Иду из гостей обратно в воскресенье, на улице жарища, а я все одно напялил его. Ведь всем надо показать такую обновку. Шагаю, отдуваюсь от духоты.
Глядь, от сельсовета летит верхом на гнедом жеребце наш ветврач и еще издалека во весь дух как закричит:
- Война!
Прямо у колодца устроили митинг. Бьют в пожарный колокол, люди подходят встревоженные, перетаптываются с ноги на ногу, присаживаются на траву. Германия напала на Советский Союз. Как сейчас помню, сидят все вкруговую, а дядя Лексей:
- Ну, мы их шапками закидаем!
Хорошо хоть, мне не было восемнадцати. Ни я, ни моя шапка не понадобились. А записываться добровольцем не манило.
Как разверзлась война, не одних мужиков забрали в армию, лошадей тоже всех зачислили, а колхозный скот угнали в Ленинград. Двух коров, какие оставши, мы укрыли в «берлоге»: за болотом два оврага, ольхой заросшие. Такое ладное песчаное место. Туда телеги угнали и шмотки попрятали. У каждой семьи вырыто по землянке: погреб, два на два; на дне соломой выстлано. Ночью там не жарко, не холодно. На случай прятаться от немцев или от русских – от войны. Спереду стреляют, сзаду стреляют, а мы в середке.
Немцы палили здоров. Однажды ночью обстрел был большо-о-ой. Над нашей деревней только и разрывалось : «Р-р-р-р, р-р-р-р», но ничего не загорелось.
Дядька Лексей, великий стратег, всем поясняет:
- Это шрапнелью.
А мы-то что в том понимаем?
С рассветом повисла тишина. Красные отступили, а двадцать первого августа к нам пришли немцы…
Рано утром мать истопила дома русскую печку, лепешек
напекла. Я сметаной помакал, вкусно поел и пошел «к берлоге» корову кормить. Со мной соседский парнишка увязался, Шурка. Он на четыре года моложе меня м везде хвостиком за мной шустрил. Идем с ним вдоль болота. Закрайком леса морошка, да вся налитая, красно-желтая. За ягодой этой и потянулись мы от тропинки, сорвали несколько. Ползаем на коленках по мху, урчим довольно. Слад-ка-я… Один глаз зажмуришь, сквозь ягоду на солнце глянешь: аж переливается вся. Чудно! Опять ягоду сорвал, голову к солнцу запрокинул. Кто-то свет застил…
Мамочки… надо мной стоит немец в черном и нам:
-Ком, ком.
Автомат показывает, куда идти. Болото-то узкое, а на том берегу у них уже окопы нарыты, солдаты в касках. Дальше под деревом пленные, человек шесть-семь сидят, и нас с ходу к ним. Немчура рыкает по своему. Один из арестованных понимал по-немецки, шепчет: «Пацаны, не бойтесь. Они вас хотят домой отпустить».
Мы только успели обрадоваться, как вдруг, на наше счастье, подкатил мотоцикл. В коляске офицер. И зло:
- Нет, их не отпускать. Партиза-нэн!
Партизаны… На кой нам это нужно?
Так мы с Шуркой попали в плен.
Нас повезли на машине дальше, и дальше, и дальше, и дальше…
Где-то в сентябре, числа не помню, отправили на поезде в город Вильнюс, в Литве. Городская стена раньше была обнесена стеной, к тому прибавкой еще забор нарастили и возвели три больших-больших барака. Двери железные. Вокруг колючая проволока. Там устроили лагерь для военнопленных. Вот.
Нас поместили в ближнем бараке, как с ворот заходить, первый полог. Дальше, за оградой, комендатура, где живут охранники да начальство. После обеда идут сытые мимо колючки в свою казарму, а заключенные сквозь проволоку котелки тянут, и они остатки сливают. У нас с Шуркой ни котелков, ничего. Нашли потом какие-то баночки. Немцы видят, что пацаны, так нам вроде и больше плеснут. А один пожалел даже: «У-уу, сталинские сыночки, вы и тут нам под ногам».
Дни потянулись унылые, холодные, голодные, похожие один на другой. Надежда на освобождение потихоньку оставляла и меня, и Шурку. Лежим как-то с ним на верхних нарах, живот к спине прилепает. Вдруг забегает мужик и нам возбужденно:
- Эй, пацаны, большое начальство ходит. Пишите заявление, чтоб вас домой отпустили.
Мы сразу соскочили. У одного нашелся огрызок химического карандаша, у другого бумажкой разжились, хоть мятой, но чистой. Мы словами-то сказали, как попали в плен, ну, и нам подправили на письме слегка. Я написал заявление отдельно, Шурка – отдельно, что «если не можете отпустить домой, мы близко от фронта, фронт-то под Ленинградом, так хоть просим очень улучшить положение наше, как мы не военные».
Стоим у колючки с прошениями наготове. Идут кавалькадой… Группа с большим генералом, рядом охрана, сопровождающие. Главный подходит, открывает папку: я туда через проволоку свою бумажку пихаю, Шурка – свою/. И они зашагали дальше.
Через неделю после этого заявляется молодой лейтенант, немец, с ним русский переводчик из пленных (Ну, он-то жил сы-ытно).
- Где тут эти салаги?
- Вот они.
Нас из строя выпихнули вперед. И лейтенант от имени начальства объявляет:
- Ваши заявления проверили. Сейчас вас домой отпустить не можем, потому что ваша деревня на самой передовой. Мы улучшаем ваше положение, даем работу на кухне.
Ну, и стали мы жить, как говорится, хорошо, сытно.
Вечером повара нашинкуют себе капусты с кониной – и в духовку. Она там часа два-три потомится, потом сидим и с таким аппетитом уплетаем. Уж повара-то голодные не останутся!
Главный кошевар – украинец, краснолицый дядька Степан, глади Шурку по голове:
-Ой, як мой сынко.
Ну, и раз так, Шурку работать ничего не заставлял, а меня, как постарше, поставил истопником. Мы за печкой себе нары сделали, там узко было, но Шурка с одной стороны, я с другой – проход посередке.
Мы того человека, что надоумил нас бумагу писать, отблагодарили хорошо-о-о, Ведь он нам жизнь спас.
А вокруг мерли, как мухи, по двести, по триста человек вдень. Богу молятся. С голоду рукой не могут толком шевельнуть, а туда же – крестятся.
Ты крестись, хоть закрестись… Самому нужно ловчее быть. Вот!
Сами виноваты.
Кто вел себя примерно, слушался, к тем и немцы относились хорошо. А кто своевольничал – расстреливали. Как иначе? Сказывают, двое принялись потихоньку ломать ночью пол. Дураки какие-то.. Везде этих недисциплинированных хватает. Что все дозволено, думали? Может партейные какие были? Нас выстроили всех, чтобы видели, чтоб другим неповадно было. Сперва из автоматов, а потом еще офицер из пистолета разик шмальнул.
Каждый день я топил печки для варки. Повар главный меня учил:
- Ты жми-жми-жми, топи-топи-топи, а как закипит в котле, сразу же шлангом туши огонь, чтоб через не шло. Дрова выкидывать не надо, пусть тихонько шают. Варево дойдет.
Я так и действовал. Получалось хорошо, поскольку сам из деревни, привыкши к работе с малолетства. Он хвалил меня сильно-о-о. Один раз заключенным даже нагоняй устроил:
- Вон, Павлуха, моложе вас, куда пацан, а топит – во! Не как вы – картежники, лодыри, шаляй-валяй.
Однажды он рассказал нам занятную, поучительную байки:
- Построил немецкий комендант жителей освобожденной украинской деревни и объявляет: «Кто будэт хоросо работать, тот будэт кушать млеко и яйки. Кто будэт плехо работать, тот будэт кушать са…са…са…». Кто-то из местных подсказал: «Сало!» - «Най сало!!! Тот будэт кушать салюна».
Наверное, если бы наш лагерь не стал пересыльным, умирание не прекратилось бы. А тут всех принялись лучше кормить, баланду давать то из ржаной, то из другой муки. Наливали по полному котелку.
Из нашего лагеря взялись людей, которые покрепче, отправлять на работу в Германию. И когда их построят перед отправкой, мы, пацаны, ходим, проверяем вещи (Нам ловчее, мы легкие на ногу). Ежели спрятаны миски – отбираем. Затем миски в мешок, мешок – на кухню. Которые не отдавали, тех охранники били палкой, чтобы не присваивали себе чужое имущество.
И, видимо, пока я пожитки обшаривал, подхватил заразу. Заболел сыпным тифом. Попал в госпиталь. Двое суток или больше валялся без памяти. Не сразу оклемался, но на поправку пошел. И уже кумекаю: как мне обратно на кухню попасть. На мое счастье, одежа у меня была боле-мене подходящая: пиджачок справный, фуражка. Портные из военнопленных мне за хлеб сшили. Одежей я
Выделялся. И когда нас по четыре человека в колонне привели в лагерь, где двор-то общий, стали отсчитывать и распределять по баракам, у меня справились:
- Откуда ты? Из какого барака?
Я не растерялся:
- С кухни.
- А-а, ну иди на кухню.
Прихожу, мое место занято, у повара теперь другой работяга. Но Шурка, как увидел меня, радостно:
- О-0, Паля пришел! Мы с ним…
Хохол тогда:
- Знаешь что, мы тебя на склад определим. Будешь павидло по мискам раскладывать.
На складе уже был Ваня Саратский. Зану-у-у-удистый. Он из детдома бежал к военным, был «сыном полка», потом вместе с частью – в плен. И я, значит, стал ц у него в помощниках ходить. Сам моложе меня на два года, а гонору! Покрикивает на меня. Помучился я с ним…
Наша работа была несложная: в какой барак, сколько человек… только отмечай в журнал, на каждой миске – бирочка. Мы писали, сколько повидла кому, старались не перепутать, ка же. А меня, как маленько закумекал по-немецки, назначили старшим.
Теперь мой черед приспел Ваней командовать. Я его не бил, я строго по закону:
- Вот будешь мыть все один!
Повидла ели сколько хотели, но не лишку. Да и много ли ты съешь этого повидла? В бочке двести килограммов, и по документам надо отпустить товару на двести килограммов, а немец наставляет:
- Если будешь весить грамм в грамм, тебе не хватит. Надо чуть-чуть недовешивать, вот – истина.
Недаром притча есть: выстроили ст о человек, один взял горсть муки, передает другому, третьему, тот – четвертому, и уже через десять-пятнадцать человек мука исчезает. Куда? Прилипает к рукам. Так и повидло. Так что германец был не дурак. Мы весы после этого чуть-чуть «наладили». Вот это и помогло – нам оставалась целая миска этого повидла. Что почище, соскабливали себе, а поскребыши – пленным.
Зиму выдюжили. К весне дело. В конце марта день сделался длиннее. Потеплело. И тут опять вызывают в комендатуру. Думаю, что стряслось?
Оказывается, стали собирать пленных финской национальности для отправки в Финляндию, чтобы против Советского Союза воевать.
Сидят там военные за столом и мне в лоб:
- Чем докажешь, что фин?
Я так спроста:
- И не собираюсь доказывать, мне нечего доказывать. Я в русской деревне родился и вырос, деревня у нас в тридцать пять дворов: тридцать – русские, а пять дворов – финны. Вот и мы – финны.
В ответ:
- Гыр-гыр-гыр-гыр-гыр.
Переводчик пояснил:
- Будем тебя отправлять.
Закончилась поварская служба. Меня и еще четверых перевели в отдельный барак. В том же бараке поселили военный комсостав, у всех красные шпалы, ромбы. Им, видимо, получше баланду давали, подкидывали, как офицерам.
Каждый обитатель барака имел отличительную наклейку. У меня желтый кружок сохранился еще с кухни. И я имел право ходить туда-сюда, а потому голоду не видал. К тому же нам на пять человек приносили баланды, как на двадцать. Знали: свой напарник кашеварит. За счет меня и мужики оживились.
В апреле месяце сорок второго года сопровождающий без автомата, с одним пистолетом, посадил нас в пассажирский вагон. Мы попали в город Каунас. Там лагерь большой. Некоторые на месте пристраивались в немецкие зондер-комнды. Мне тоже предлагали. Паек сулили добрый. Но я ни за кого воевать не хотел.
Там двоюродного брата встретил. Андрей Эрти – моей тетки, отца сестры, родной сын. Он из той же деревни, откуда моя мама пришла в Горелово замуж.
У меня и одежда была, и сапоги справные, и сам я справный, а там баланда обыкновенная, паек… А паек – скотское дело. Пошел я на кухню, отыскал старшего повара, обращаюсь по-свойски:
- Слушай, я в Вильнюсе на кухне работал , устрой меня. Вот у меня часы, бери. Больше мне нечего дать.
Он на меня посмотрел снизу-вверх, спокойно так, подумал и говорит:
- Часы убери. Часы мне твои без надобности, у меня свои есть. А работать тебя взять к себе не могу: у меня комплект полный, не имею права, у немцев дисциплина. Слушай внимательно: иди прямо к проходной, там будка. В ней человек выдает повидлу. Иди ему помогать, скажи, я послал.
Бреду по дворику, гляжу – рыжий ефрейтор с собакой прямо голым штыком, без кобуры, подталкивает моих приятелей в спину. Собака рвется кусать, овчарка как-никак…
Я, проходя мимо рыжего, вытянулся по струнке и бойко козырнул. Ни он, ни офицеры на меня даже внимания не обратили.
Я постучал в окно будки.
- Чего нужно?
- Меня главный повар послал к тебе в помощь, давай инструмент.
- Ага, заходи.
Ну, я в дверь – нырк. У самого по спине холодный пот: «Неужели и тут мимо смерти проскочил?»
- Вот тебе голик, вот фартук. Там бочки. Их выскабливай и чистые – в сторону. А это за работу, - вручает мне миску повидла.
Ложка-то у меня в голенище наготове завсегда.
И я, как голик в руки получил, фартук надел – стал при форме, уже никто не тронет…
Недалеко за забором помойка, но у проходной и вокруг на вышках охранники. Когда нужно ведро полное выносить, я им ласково:
- Камрад, нужно высыпать.
Эсэсовец сначала со мной выходил, а потом я уж один, без него. Тому, что на вышке, ведро покажу:
- Камрад…
- Шнель !Шнель!
Высыплю и обратно. За два дня управился. Стоят бочки чистенькие в три ряда – любо-дорого посмотреть.
Ну, и каждый день я приносил целую миску повидла своим приятелям – все помощь. Да окурков насобираю полный карман. Они их пересортируют, себе лучшие оставят, стальные – в обмен пустят, готовые крутки делали.
В июне нас из Каунаса перебрасывают в Кенигсберг. И ну давай на работу гонять: то окопы рыть, го глубокие траншеи под фундамент. Мы их называли – «могилы». Чувствую, слабею. Первое-то время я из этой могилы выкидывал тело на руках, а потом и по лесенке подниматься не смог. Вот.
В одно прекрасное утро нас построили, смотрю, стоит группа, человек восемь. И рядом два немца про меж себя бубнят, мол, одного не хватает, некомплект.
А я вроде баловства из строя-то выскочил:
- Возьмите меня.
- О! Так хорошо по –немецки «шпрэхаешь». Ты и будешь теперь бригадиром.
Ну, я и пошел.
Недалеко от лагеря они тоже рыли землю под какое-то строение, но эти молодые немецкие парни, года на три-четыре постарше меня, не хотели работу закончить быстро и попасть на фронт. Командуют: «Не торопитесь».
Мы давай исполнять…
Они в карты играют, а мы сидим – загораем. Немцы по очереди кругом озираются: нет ли начальства, не идет ли машина. Как заметят, сразу:
- Камрад! Арбайтан!
Начинаем работать, суетиться.
Еще пилу брали с собой. Напилим дров, наколем каждому по пачке и – в лагерь к захваченным европейцам: бельгийцам, французам – дрова на еду менять. Им Красный Крест помогал, а советским – никто. В Красной армии ведь «военнопленных не было».
Эти дрова нас хорошо подкормили.
В Финляндию нас отправили в июле. Целый пароход, две тысячи или больше.
В дорогу дали сухой паек на три дня, да разве вытерпишь три-то дня?.. Мы за день все умяли. А Петька, из наших же, из Торовцева, ой, крепкий духом или жмот, обязательно оставит на утро кусок хлеба и терпит. В лагере на нарах он через человека от меня спал. Я, бывало, тоже оставлю кусок, лежу, не могу заснуть: вытащу из заначки, съем – потом засну. Мне терпежа не хватало, организм требовал.
В Турку, как пригнали, сразу пожрать принесли. Мы такие радостные Петьку поддразниваем: «Ну что, берег?!»
Доставили нас в лагерь, помыли, одели. Всем и ботинки дали и одежду, старую, но чистую, без дыр. Поп молитвы принялся петь, наши подпевали, я-то не умел, слов не знал. Потом от Америки помощь была: «посылки нашим братьям из России». Выдавали один пакет на троих. Каждый сверток загодя был вскрыт: какое-то «ко-фе» снято. Его охранники забирали себе, остальное – нам.
Вокруг, надо не надо, все по-фински чешут. Я-то из русской деревни, у меня не особо разговор, а наши как залопотали:
- О, соумалайнен! Свои!
В ответ пренебрежительно:
- Рющщю…
Ночами я ел припасенные американские сухари, ворочался на жестких нарах м и думал, думал, думал…
Другой мне виделась встреча с родиной. Для русских мы – чухонцы, для финнов, оказывается, - рющщю… Нигде с рождения я не был «своим». Таких называют: «гражданин Мира», но себя ведь не обманешь. Когда ни дин из берегов не стал родным, чувствуешь себя дерьмом в проруби…
Когда кончился карантин, отправили нас на земельные работы. Пешком пригнали в поместье к хозяину, барону. Самого я видел только однажды: высокий, худой, как щепка, гладко побритый. Костюм у него – ни помятины. Мы посмотрели: ну, ё-моё, – господин!
Морда- финская.
А всем хозяйством командовал управляющий, очки у него толстые-толстые и на животе связка ключей. Каждое утро он распределял, как в колхозе: кого-куда, просеивать или мешки набирать, ну, в общем, дело известное.
Поселили нас в большом двухэтажном доме. С одной стороны жил бригадир с семьей, а с другой – мы. Хлеб пекла финка. Я показал ей свою фотографию, какой до войны был, она, девка не семнадцатилетняя, удивилась:
- Ой, непохоже, какой ты на деле, лицом черный, худой.
А прошел месяц, подходит сама: «Ты стал похож на свою фотографию».
Все оттого, что теперь литр молока нам давали. И мы уже не только свои ноги передвигали, но и работали ударно.
Скашивали косилкой овес, колосья сушили на кольях, потом возили в большие сараи на лошадях. А зимой, по первому снегу, молотилку подгоняли и обмолачивали тут же. Молотилку электричество крутило. Барабан круглый и ножи. Солома идет, измельчается и называется «силппу». Ее слегка увлажнишь, комбикорм добавишь: и коровы ели, и лошади за милую душу. Закончим работу – ключ управляющему.
Там было очень вольготно.
Когда зима стала, нас – дрова заготавливать. Два кубометра надо было напилить. Мы трудились вдвоем с Эйно. Он эстонец, это почти как ингерманландец, только эстонец – чистокровный, здоровый, но медлительный. Мы с ним всегда позже всех. Тем, которые поодиночке, легче – лучковой пилой, а вдвоем – поперечной… Ну, никак!
Летом приезжает к нам делегация в армию вербовать. Три человека. Один русский, в форме финского лейтенанта, всех допрашивает. Подошла и моя очередь.
- Хочешь ли ты пойти воевать с нами против большевиков?
Воевать мне по-прежнему не хотелось, но прямо не откажешься:
- Я в руках ни ружья, ни винтовки не держал… я не солдат, в армии не был. Пусть меня хоть из плена освободят, потом призовут, и я пойду, как уже гражданин.
Слыхал я, что по ихней конституции так нельзя. Мне в ответ:
- Ладно, ступай.
Потом объявляют:
- Кто с нами, становитесь сюда, пленные туда.
Нас сталось в плену четыре человека, а шестеро строем ушли с офицером.
В лагере я на общих работах. Питание плохое. Единственное, что лучше против других – нам две сигаретки в сутки давали. Куришь – не куришь, получай. Так этим и спасся. Другие ведь на закрутку последнюю краюху хлеба выменивали. Я у одного интересуюсь:
- Ты что, единственный маленький кусочек и тот хочешь сменять?
- Все равно мне не выжить, хоть перед смертью покурю.
Через три дня он помер.
… В августе сорок четвертого, туманным утром весь лагерь построили.
Стоим, переминаемся в «кандалах» - ботинки такие с деревянными подошвами. От них стукоток идет на каждом шагу. Как сносится кожаная подметка, ставили деревянную. Откуда-то заготовки привозили мешками и гвоздиками прибивали.
С Советским Союзом Финляндия заключила мир. Для нас война закончилась. Некоторые тут же с грохотом отплясывали в этих «кандалах».
Завтра здесь будут русские солдаты.
Русские пришли.
Автоматчики загнали нас в вагоны, паровоз утянул до Выборга, пересадили в советский товарняк и покатили…
В вагоне своя буржуйка и параша. Двое умельцев взялись за одну папироску с каждого в том месте, где эта параша, сделать культурно дырку. Чистоты в вагоне сразу прибавилось. Днем нас в тупик куда-нибудь загонят, и мы, бывало, чуть ли не целый день стоим. Охранника просим: «Откройте дверь, дров-то надо». Охранники вагоны открывали, выпускали по два-три человека, больше не разрешалось. Собирали старые шпалы, костылем раскалывали их. Вот этими дровами и грелись.
А ночью только стук-стук-стук, стук-стук, без остановки нас гнали: куда, чего, никто не знал. Едем к Ленинграду… Уже близко. Нет. Объезжаем город стороной, задворками. Везут дальше. Прямо на Москву… Неужели… Нет, опять мимо. Вечерком. К ночи дальше.
И покатили, покатили…
И докатили аж до Сибири.
За всю дорогу кормили два раза в столовой, в Свердловске. Водили один вагон за другим. Мы быстро, по-военному, все съедали.
- Встать!
За нами сразу же убирали и загоняли следующую партию. А так давали сухой паек, известно – небольшой, но почти все живы остались.
В вагон маленькое оконце, тычут пальцем:
- Вон, шахтер…
Я никогда не видел прежде, какой такой «шахтер»? Голову высунул, гляжу: черный как это… Зубы белые и глаза. А тут довелось самому шахтером стать.
Пятого ноября сорок четвертого года мы добрались до города Ленинск-Кузнецк Кемеровской области. Загнали наш эшелон на шахту Емельян-Ярославскую.
Снегу было чуть-чуть напорошено, а морозик уже добирался до костей. Всех построили и кричат:
- Шаг вправо, шаг влево – считается побег. Стреляем.
- А прыжок вверх – тоже побег?
На этой шахте, на Славке, меня определили на участок номер два, «Подготовительный». А «подготовительные» – это проходчики. Они должны подготавливать лавы.
Выдали мне новую робу, чуни, шапку. И коробку получил, и кайло. Лопата досталась хоть и старая, но шахтерская, настоящая. Такие горы угля и пустой породы в вагонетки перекидал… Схема простая: бери больше, кидай дальше, пока летит – отдыхай. Сила нашлась, все же из Финляндии не доходягой прибыл. Ну, так я и вкалывал, справлялся хорошо.
Да и кормить здесь стали лучше. Отвешивали американского сала по пятьдесят грамм. На дворе в киоске по талону еще пятьдесят грамм можно было получить. Я эти пятьдесят грамм без хлеба, без ничего… Только соль соскреб ногтем или об доску постучу и съедал. Почему-то пить после не хотелось. Два куска: дин съем сразу, а второй попридержу, чтобы до лагеря дойти.
Восьмого мая приходит ко мне, из наших же, шустрый парень:
- Иди, тебя начальство вызывает.
Прихожу, майор сообщает:
-Ты теперь расконвоированный. Вот адреса на жилье, если у тебя нет знакомых. А коли хочешь в общежитие, надо отправляться в промстройконтору и там работать.
Порядок был: кто берет квартиранта, тому давали тонну угля. Ну, обычно брали на квартиру, чтобы вместе с хозяйкой спать. Решил: одному будет лучше.
Дал он мне направление:
- Найдешь контору?
- Ну, еще бы – город-то небольшой.
Я пришел в общежитие, комендант указала мне спальное место. Пустая комната, пустая тумбочка, койка заправлена. Я присел на койку… Толком не могу в себя прийти: «Неужели свободный?». Встал и пошел в лагерь за пожитками, на последнюю ночь.
Утром приходит смена, все лезут обниматься, целоваться, лизаться (Я-то этого не люблю).
- Братцы! Мир! Победа! Германия капитулировала!
Откуда-то флаги нашлись.
Слоняюсь, у самого нет ни радости, ни горя. Победили? Мне-то что с того. Ни врагов у меня, ни друзей. Все ликуют, а тут сделалось так пусто, одиноко на душе. Нет праздника.
В лагере я позавтракал, взял свои вещи. Вещей-то: котелок да ложка – лишнего ничего. Пошел в контору. Получил аванс (Первый раз деньги держал в руках).
И запала мне думка: уезжать нужно отсюда, из Сибири. Как там мать? Сеструхи? Тут даже лесу близко нету. А мне охота, чтобы лес был рядом. И осенью один знакомец, из тех, кто раньше освободился, прислал мне вызов. Настоящий, с печатью, с подписью: «в лесную бумажную промышленность на постоянное место жительства».
Я к начальнику:
- Мне пришел вызов в Карелию.
Он прочитал:
- Подумаешь, вшивая лесная-бумажная. У нас угольная промышленность, поглавней вашей бумажной. Хочешь – поезжай, ты теперь свободный.
Где я жил, до вокзала – два шага. Но я отправился за четыре километра на Разъезд (Боялся, вдруг передумают). Всех вещей – мешок с двумя картошинами по углам (под лямки), туда котелок, а валенки на ноги надел.
В поезде еду ночью, и снится сон:
Черный каменный свод. Влажные стены. Совсем нет света. И я, словно летучая мышь, летаю бесшумно по темным коридорам, по лабиринтам. Летаю быстро, ловко. А сам при этом хорошо знаю, что есть где-то Свет, и на том Свете парят птицы с большими крыльями. Живут они попарно в любви и согласии, Каждый год сбиваются в стаи и возвращаются после вынужденной разлуки на свою родину. Вьют там уютные гнезда, выводят птенцов. Случается опасность – бросаются грудью на защиту своего выводка и бьются без страха насмерть.
Я не понимаю, что такое Родина, но знаю, что там ласково и тепло. Я никогда прежде не видел этих птиц, но верю – они существуют.
Летаю по всем уголкам черного подземелья, ищу свою Родину и не нахожу.
Везде неприветливо, темно, холодно, сыро, пусто.
Проснулся в тревоге…
Еду в родную деревню, а такого чувства, что возвращаюсь домой, нет; Хочу увидеть мать, но, кажется, встретил бы их сейчас в поезде, и уж никуда боле не надо ехать. На любом полустанке сошли бы вместе, в любой стороне, вот будто бы дома…
Ни одна страна, ни один уголок не стали родными. Ни единого клочка земли не полюбил настолько, чтобы себя положить за него. И никто, ни при каких обстоятельствах, не сделался мне врагом настолько, чтобы я смог его жизни лишить. Не научился любить и ненавидеть.
Может, поэтому и я ни для кого не стал «своим»…
От Ленинграда добирался на попутных машинах в кузове. Последние километры пешком. По осенней грязи.
Деревня Горелово. У околицы повстречались подростки. Здороваюсь.
- Ребята, скажите, жива ли Мария Полукайнен?
- Это которая не по русски молилась?
- Да, да…
- У них еще три девчонки росли… Померли они с голодухи все.
Совсем малая девчушка, зябко переступая босыми ножонками на стылой земле, широко раскрыв бусины своих карих глаз, с надеждой в голосе спросила:
- Дяденька, вы солдат?..
Отвел глаза и не нашелся, что ответить. Обреченно, будто перед казнью, развернулся и побрел обратно, прочь из чужой деревни.
Иссохла душа. Помертвела…
Заросший берег деревенского озера…
Дальше ноги не понесли. Куда? Зачем? С самого детства цеплялся за жизнь, уворачивался, затаивался, гнулся – потому что каждую минуту надо мной висела Смерть. Некогда было сомневаться и мешкать.
И вот, кажется, вырвался, гладко проскользнул: больше ничего не угрожает. Исчезли оковы, стены, неволя. Все. Вообще стал не нужен никому.
Была возможность – не захотел стать гордой птицей.
Полет летучей мыши наткнулся на черную бесконечную пустоту.
ж ж ж
Его тело случайно обнаружили мальчишки. К мостику ламбушки была привязана веревка (Вода в ноябре студеная, купаться давно никто не ходил).
Всей гурьбой за веревку потянули и вытащили. На спине у него был заплечный мешок, туго набитый камнями. На самом дне, под черными скользкими булыжниками, лежали погнутый котелок и алюминиевая ложка.
Ленинградская область, деревня Горелово
2007 год
АЛЕКСАНДР КОСТЮНИН.
вверх^
к полной версии
понравилось!
в evernote