ПРОБУЖДЕНИЕ
        02-07-2008 18:35
        к комментариям - к полной версии 
	- понравилось!
	
	
        
Все люди нашего  круга  -  маклеры,  лавочники,  служащие  в  банках  и
пароходных конторах - учили детей музыке. Отцы наши, не  видя  себе  ходу,
придумали лотерею. Они устроили ее на костях маленьких людей. Одесса  была
охвачена этим безумием  больше  других  городов.  И  правда  -  в  течение
десятилетий наш город поставлял вундеркиндов на концертные  эстрады  мира.
Из Одессы вышли Миша Эльман, Цимбалист,  Габрилович,  у  нас  начинал  Яша
Хейфец.
   Когда мальчику исполнялось четыре или пять лет - мать  вела  крохотное,
хилое это существо к  господину  Загурскому.  Загурский  содержал  фабрику
вундеркиндов, фабрику еврейских карликов в кружевных воротничках и лаковых
туфельках. Он выискивал их в молдаванских  трущобах,  в  зловонных  дворах
Старого  базара.  Загурский   давал   первое   направление,   потом   дети
отправлялись к профессору Ауэру в Петербург.  В  душах  этих  заморышей  с
синими раздутыми головами жила могучая гармония. Они стали  прославленными
виртуозами. И вот - отец мой решил угнаться за ними. Хоть  я  и  вышел  из
возраста вундеркиндов - мне шел четырнадцатый год, но по росту  и  хилости
меня можно было сбыть за восьмилетнего. На это была вся надежда.
   Меня отвели к Загурскому. Из уважения к деду  он  согласился  брать  по
рублю за урок - дешевая плата. Дед мой Лейви-Ицхок был посмешище города  и
украшение его. Он расхаживал по улицам в цилиндре и в опорках  и  разрешал
сомнения в самых темных делах. Его спрашивали, что такое  гобелен,  отчего
якобинцы предали Робеспьера, как готовится искусственный шелк,  что  такое
кесарево сечение. Мой дед мог ответить  на  эти  вопросы.  Из  уважения  к
учености его и безумию Загурский брал с нас по рублю за урок. Да и возился
он со мною, боясь деда, потому что возиться было не с чем. Звуки ползли  с
моей скрипки, как железные опилки. Меня самого эти звуки резали по сердцу,
но отец не отставал. Дома только и было разговора о  Мише  Эльмане,  самим
царем освобожденном от военной службы. Цимбалист, по сведениям моего отца,
представлялся английскому королю и играл в Букингэмском  дворце;  родители
Габриловича купили два  дома  в  Петербурге.  Вундеркинды  принесли  своим
родителям богатство. Мой отец примирился бы с  бедностью,  но  слава  была
нужна ему.
   - Не может быть, - нашептывали люди, обедавшие за его счет, - не  может
быть, чтобы внук такого деда...
   У меня же в мыслях было другое.  Проигрывая  скрипичные  упражнения,  я
ставил на пюпитре книги Тургенева или Дюма, - и, пиликая, пожирал страницу
за страницей. Днем я  рассказывал  небылицы  соседским  мальчишкам,  ночью
переносил их на бумагу, Сочинительство было наследственное занятие в нашем
роду. Лейви-Ицхок, тронувшийся к старости, всю  жизнь  писал  повесть  под
названием "Человек без головы". Я пошел в него.
   Нагруженный футляром и нотами, я три раза в  неделю  тащился  на  улицу
Витте,  бывшую  Дворянскую,  к  Загурскому.  Там,  вдоль  стен,  дожидаясь
очереди, сидели  еврейки,  истерически  воспламененные.  Они  прижимали  к
слабым  своим  коленям  скрипки,  превосходившие   размерами   тех,   кому
предстояло играть в Букингэмском дворце.
   Дверь  в  святилище  открывалась.  Из  кабинета  Загурского,   шатаясь,
выходили головастые, веснушчатые дети с тонкими шеями, как стебли  цветов,
и припадочным румянцем на щеках. Дверь захлопывалась, поглотив  следующего
карлика. За стеной, надрываясь, пел, дирижировал учитель с бантом, в рыжих
кудрях, с жидкими ногами.  Управитель  чудовищной  лотереи  -  он  населял
Молдаванку и черные тупики Старого рынка призраками пиччикато и кантилены.
Этот распев доводил потом до дьявольского блеска старый профессор Ауэр.
   В этой секте мне нечего было делать. Такой же карлик, как и  они,  я  в
голосе предков различал другое внушение.
   Трудно мне дался первый шаг.  Однажды  я  вышел  из  дому,  навьюченный
футляром, скрипкой, нотами и двенадцатью рублями денег - платой  за  месяц
ученья. Я шел по Нежинской улице, мне бы повернуть  на  Дворянскую,  чтобы
попасть к Загурскому, вместо этого я поднялся  вверх  по  Тираспольской  и
очутился в порту. Положенные мне три часа пролетели в Практической гавани.
Так началось освобождение. Приемная Загурского  больше  не  увидела  меня.
Дела поважнее заняли все мои помыслы. С  однокашником  моим  Немановым  мы
повадились на пароход "Кенсингтон"  к  старому  одному  матросу  по  имени
мистер Троттибэрн. Неманов был  на  год  моложе  меня,  он  с  восьми  лет
занимался самой замысловатой торговлей в мире. Он  был  гений  в  торговых
делах и исполнил  все,  что  обещал.  Теперь  он  миллионер  в  Нью-Йорке,
директор General Motors Co, компании столь же могущественной, как и  Форд.
Неманов таскал меня с собой  потому,  что  я  повиновался  ему  молча.  Он
покупал у мистера Троттибэрна трубки, провозимые контрабандой. Эти  трубки
точил в Линкольне брат старого матроса.
   - Джентльмены, - говорил нам мистер Троттибэрн, - помяните  мое  слово,
детей надо делать собственноручно... Курить фабричную трубку - это то  же,
что вставлять себе в рот клистир... Знаете ли вы, кто такое был  Бенвенуто
Челлини?.. Это был мастер. Мой брат в Линкольне мог бы  рассказать  вам  о
нем. Мой брат никому не мешает жить. Он только убежден в  том,  что  детей
надо делать своими руками, а не чужими... Мы не  можем  не  согласиться  с
ним, джентльмены...
   Неманов  продавал  трубки  Троттибэрна  директорам  банка,  иностранным
консулам, богатым грекам. Он наживал на них сто на сто.
   Трубки линкольнского мастера дышали  поэзией.  В  каждую  из  них  была
уложена мысль, капля вечности. В  их  мундштуке  светился  желтый  глазок,
футляры были выложены атласом. Я старался представить себе,  как  живет  в
старой Англии Мэтью Троттибэрн, последний мастер трубок, противящийся ходу
вещей.
   - Мы не можем не согласиться с тем, джентльмены, что детей надо  делать
собственноручно...
   Тяжелые волны  у  дамбы  отдаляли  меня  все  больше  от  нашего  дома,
пропахшего луком и еврейской судьбой. С Практической гавани я  перекочевал
за волнорез. Там на клочке песчаной отмели обитали мальчишки с  Приморской
улицы. С утра до ночи  они  не  натягивали  на  себя  штанов,  ныряли  под
шаланды, воровали на обед кокосы и дожидались той поры, когда из Херсона и
Каменки потянутся дубки с арбузами и эти арбузы можно будет раскалывать  о
портовые причалы.
   Мечтой моей сделалось уменье плавать. Стыдно было  сознаться  бронзовым
этим мальчишкам в том, что, родившись в Одессе, я до десяти лет  не  видел
моря, а в четырнадцать не умел плавать.
   Как поздно пришлось мне учиться нужным вещам! В детстве,  пригвожденный
к Гемаре, я вел жизнь мудреца, выросши - стал лазать по деревьям.
   Уменье  плавать  оказалось  недостижимым.  Водобоязнь  всех  предков  -
испанских раввинов и франкфуртских менял - тянула меня ко дну.  Вода  меня
не держала. Исполосованный, налитый соленой водой, я возвращался на  берег
- к скрипке и нотам. Я привязан был к орудиям моего преступления и  таскал
их с собой. Борьба раввинов с морем продолжалась до  тех  пор,  пока  надо
мной не сжалился водяной бог тех мест - корректор "Одесских новостей" Ефим
Никитич Смолич.  В  атлетической  груди  этого  человека  жила  жалость  к
еврейским мальчикам. Он верховодил толпами рахитичных  заморышей.  Никитич
собирал их в клоповниках на Молдаванке, вел их к морю,  зарывал  в  песок,
делал с ними гимнастику, нырял с ними, обучал  песням  и,  прожариваясь  в
прямых лучах солнца, рассказывал истории о рыбаках  и  животных.  Взрослым
Никитич объяснял, что он натурфилософ. Еврейские дети от историй  Никитича
помирали со смеху, они визжали и ластились, как щенята.  Солнце  окропляло
их ползучими веснушками, веснушками цвета ящерицы.
   За единоборством моим с волнами старик следил молча сбоку. Увидев,  что
надежды нет и что плавать мне не научиться, -  он  включил  меня  в  число
постояльцев своего сердца. Оно было все тут с нами - его  веселое  сердце,
никуда не заносилось, не жадничало и не тревожилось...  С  медными  своими
плечами, с головой состарившегося гладиатора, с бронзовыми,  чуть  кривыми
ногами, - он лежал среди нас за волнорезом, как властелин  этих  арбузных,
керосиновых вод. Я полюбил этого человека так, как только  может  полюбить
атлета мальчик, хворающий истерией и головными болями.  Я  не  отходил  от
него и пытался услуживать.
   Он сказал мне:
   - Ты не суетись... Ты укрепи свои нервы. Плаванье придет само  собой...
Как это так - вода тебя не держит... С чего бы ей не держать тебя?
   Видя, как я тянусь, - Никитич для меня одного из  всех  своих  учеников
сделал исключение, позвал к себе в гости на  чистый  просторный  чердак  в
циновках, показал своих собак, ежа, черепаху и голубей.  В  обмен  на  эти
богатства я принес ему написанную мною накануне трагедию.
   - Я так и знал, что ты пописываешь, - сказал Никитич, - у тебя и взгляд
такой... Ты все больше никуда не смотришь...
   Он прочитал мои писания, подергал плечом, провел рукой по крутым  седым
завиткам, прошелся по чердаку.
   - Надо думать, - произнес он врастяжку, замолкая после каждого слова, -
что в тебе есть искра божия...
   Мы вышли на улицу.  Старик  остановился,  с  силой  постучал  палкой  о
тротуар и уставился на меня.
   - Чего тебе не хватает?.. Молодость не беда, с годами  пройдет...  Тебе
не хватает чувства природы.
   Он показал мне палкой на дерево с красноватым стволом и низкой кроной.
   - Это что за дерево?
   Я не знал.
   - Что растет на этом кусте?
   Я и этого не знал. Мы шли с ним сквериком  Александровского  проспекта.
Старик тыкал палкой во все деревья, он  схватывал  меня  за  плечо,  когда
пролетала птица, и заставлял слушать отдельные голоса.
   - Какая это птица поет?
   Я ничего не мог ответить. Названия деревьев и птиц, деление их на роды,
куда летят птицы, с какой стороны восходит солнце,  когда  бывает  сильнее
роса - все это было мне неизвестно.
   - И ты осмеливаешься писать?.. Человек, не живущий в природе, как живет
в ней камень или животное, не напишет  во  всю  свою  жизнь  двух  стоящих
строк... Твои пейзажи похожи на описание декораций. Черт меня побери, -  о
чем думали четырнадцать лет твои родители?..
   О чем они  думали?..  О  протестованных  векселях,  об  особняках  Миши
Эльмана... Я не сказал об этом Никитичу, я смолчал.
   Дома - за обедом - я не прикоснулся к пище. Она не проходила в горло.
   "Чувство природы, - думал я. - Бог мой, почему  это  не  пришло  мне  в
голову... Где взять человека, который растолковал бы мне птичьи  голоса  и
названия деревьев?.. Что известно мне о них? Я мог бы распознать сирень, и
то когда она цветет. Сирень и  акацию,  Дерибасовская  и  Греческая  улицы
обсажены акациями..."
   За обедом отец рассказал новую историю о  Яше  Хейфеце.  Не  доходя  до
Робина, он встретил Мендельсона,  Яшиного  дядьку.  Мальчик,  оказывается,
получает восемьсот рублей за выход. Посчитайте - сколько это  выходит  при
пятнадцати концертах в месяц.
   Я сосчитал - получилось двенадцать тысяч в  месяц.  Делая  умножение  и
оставляя четыре в уме,  я  взглянул  в  окно.  По  цементному  дворику,  в
тихонько отдуваемой крылатке, с  рыжими  колечками,  выбивающимися  из-под
мягкой шляпы,  опираясь  на  трость,  шествовал  господин  Загурский,  мой
учитель музыки. Нельзя сказать, что он хватился слишком рано.  Прошло  уже
больше трех месяцев с тех пор, как  скрипка  моя  опустилась  на  песок  у
волнореза...
   Загурский подходил к парадной двери. Я кинулся к  черному  ходу  -  его
накануне заколотили от воров. Тогда я заперся  в  уборной.  Через  полчаса
возле моей двери собралась  вся  семья.  Женщины  плакали.  Бобка  терлась
жирным плечом о дверь и закатывалась в рыданиях. Отец молчал. Заговорил он
так тихо и раздельно, как не говорил никогда в жизни.
   - Я офицер, - сказал мой отец, - у меня есть имение. Я езжу  на  охоту.
Мужики платят мне аренду. Моего сына  я  отдал  в  кадетский  корпус.  Мне
нечего заботиться о моем сыне...
   Он замолк. Женщины  сопели.  Потом  страшный  удар  обрушился  в  дверь
уборной, отец бился об нее всем телом, он налетал с разбегу.
   - Я офицер, - вопил он, - я езжу на охоту... Я убью его... Конец...
   Крючок соскочил с двери, там была еще задвижка, она держалась на  одном
гвозде. Женщины катались по полу, они хватали отца за ноги;  обезумев,  он
вырывался. На шум подоспела старуха - мать отца.
   - Дитя мое, - сказала она ему по-еврейски, - наше горе велико.  Оно  не
имеет краев. Только крови недоставало в нашем доме. Я не хочу видеть кровь
в нашем доме...
   Отец застонал. Я услышал  удалявшиеся  его  шаги.  Задвижка  висела  на
последнем гвозде.
   В моей крепости я досидел до ночи. Когда все улеглись, тетя Бобка увела
меня к бабушке. Дорога нам была дальняя. Лунный свет оцепенел на неведомых
кустах, на деревьях без названия... Невидимая птица издала свист и угасла,
может быть, заснула... Что это за птица? Как зовут ее? Бывает ли  роса  по
вечерам?.. Где расположено созвездие Большой Медведицы?  С  какой  стороны
восходит солнце?..
   Мы шли по Почтовой улице. Бобка крепко держала меня за руку, чтобы я не
убежал. Она была права. Я думал о побеге.
	
	
		вверх^
		к полной версии
		понравилось!
                в evernote