Война
09-10-2005 20:52
к комментариям - к полной версии
- понравилось!
21 июня — суббота. И у Яковлевой в Телеграфном переулке, как всегда, очередной «субботник»: собрались переводчики, поэты, и была Марина Ивановна и читала там «Повесть о Сонечке».
«Нас было шестеро: Андрей Венедиктович Федоров, Вилли Левик, Элизбар Ананиашвили, Ярополк Семенов, Марина Ивановна и я», — вспоминала Яковлева. Левик утверждал, что его там не было, он отлично помнил, где он провел тот вечер (нам всем врезался в память последний мирный вечер!), и Элизбар говорил, что Левика у Яковлевой не было и что народу было больше, но, кто именно еще, припомнить не мог.
Все шло как обычно в этот субботний вечер. Хозяйка в платье до пят разливала чай в тончайшего фарфора чашки и маленькой ручкой, унизанной кольцами, поправляла прическу. Она сидела на высоком павловском диване, поставив туфельку на вышитую подушку, брошенную на пол. И кто-то из гостей в который раз уже бегал на кухню, заставленную десятком чужих столов, и приносил очередной чайник с кипятком. И Марина Ивановна прочла «Повесть о Сонечке» и читала свои стихи, и читали стихи французов по-французски, и читали русские переводы, и сравнивали, и спорили, и говорили, говорили, как только умеют говорить всю ночь напролет русские интеллигенты... «Идет без проволочек и тает ночь...»
Потом шли по бульвару, провожали Марину Ивановну — Ярополк, Элизбар и еще кто-то. И снова читали стихи, читали, стоя посреди бульвара, а кто-то сказал — какая чудная летняя ночь, какая тишина, какой чистый воздух после дождя, какое ясное небо! И как не верится, что где-то там идет война и что война эта может настигнуть и нас... О войне говорили и думали все, говорили и в ту ночь...
Потом Марина Ивановна пришла домой и, может, еще читала. И когда наконец она заснула на своем жестком ложе на чемоданах и ящиках, за голым окном ее комнаты уже розовел рассвет. Для многих и многих последний в их жизни рассвет...
От Балтийского моря до Черного моря с восходом солнца начинается бой. С грохотом и ревом уже обрушилась на нашу землю война! Уже бомбят города, уже в 3 часа 17 минут из Севастополя в Москву, в генштаб, раздается звонок командующего Черноморским флотом адмирала Октябрьского — в небе вражеские самолеты! А в 3 часа 30 минут из Западного военного округа поступит сообщение — немцы бомбят города Белоруссии; а спустя три минуты о том же доложат из Киева; а еще через семь минут — из Прибалтики... И уже по всей нашей долгой западной границе бьет тяжелая немецкая артиллерия: германская армия перешла в наступление... И, застигнутые врасплох, гибнут и гибнут уже в неравном бою тысячи людей...
А мы все спим, «как только в раннем детстве спят...» Как только в молодости — под воскресенье, когда завтра некуда торопиться, некуда спешить и опаздывать.
Субботу мы провели на даче у Вишневского, конечно, говорили о войне. Крутили радио, — «голосов», вещавших по-русски, тогда еще не было, — все станции говорили на своем языке и все говорили — война! война!.. И военные марши, по всей Европе гремели победные военные немецкие марши... А за окном лил дождь, и было страшно и тоскливо. Вишневский произносил патриотические тосты, и, бил себя в грудь кулаком и мрачно насупившись, кричал — мы им покажем! Мы их разгромим!.. И чья-то девочка-француженка, еще в 40-м вывезенная к нам из-под носа у немцев, а родители ее остались там, во Франции, — плакала и что-то рассказывала Тарасенкову по-французски. И все очень много пили...
А утром мы спали до двенадцати. Нас поднял телефонный звонок. Из трубки был слышен крик:
— Как, ты еще спишь?! Ты ничего не знаешь?! Уже война!..
И сразу все оборвалось, все стало нереальным: все хлопоты, планы, желания, надежды, все споры, ссоры, вся жизнь... Тарасенков побежал в Союз, я пошла за ним, там было уже людно. Мне кто-то сунул страницы разорванной на части телефонной книги Союза писателей, я набирала номера знакомых и незнакомых и механически повторяла: в два часа (кажется, в два часа!) митинг в Союзе писателей на Воровского. И был митинг в том самом сологубовском — Наташи Ростовой — особняке. Митинг был короткий — все куда-то торопились. С трибуны маленькой сцены говорили, кажется, Фадеев, Эренбург, Ставский, не помню точно, помню, как рыдала Караваева. Потом все запели: «Это есть наш последний и решительный бой...»
Вечером мы с Тарасенковым поехали к его матери, она жила на 3-й Тверской-Ямской. Мы ехали в неосвещенном трамвае, кондукторша все время сморкалась и принимала деньги на ощупь и отрывала билеты на ощупь. И все почему-то говорили вполголоса... И темный трамвай несся по темным улицам, непрерывно звеня, давая знать о себе пешеходам. И не светилось ни одно окно, и не горел ни один фонарь. Знакомые улицы не узнавались, и казалось, что это был не город, а макет города, мертвый макет, с пустыми, ненаселенными домами, и синие лампочки, уже ввинченные дворниками в номерные знаки на домах, еще больше подчеркивали пустынность и нереальность города и нас самих. И только назойливые трамвайные звонки, и гудки автомобилей, и резкие сигналы санитарных эвакомашин напоминали о том, что это не макет, не сцена, не спектакль, что это жизнь! Иная, совсем иная жизнь, к которой надо приспособляться и привыкать...
26 июня Тарасенков днем уезжал в Ленинград — он числился за Балтийским флотом.
До поезда я его не проводила. Когда мы поднялись из метро на площади трех вокзалов, нас сразило зрелище — казалось, мы раздвоились, растроились, расчетверились, раздесятерились!.. Повсюду: у метро, и у вокзалов, и на тротуарах, и на мостовой — стояли пары он-она, прижавшись друг к другу, обхватив друг друга, неподвижные, немые, были и брюхатые, и дети, которые цеплялись за полы отцовских пиджаков. Казалось, шла киносъемка и статисты были расставлены для массовки... Дальше меня Тарасенков не пустил — в августе я должна была родить.
вверх^
к полной версии
понравилось!
в evernote