• Авторизация


Роман Августа Стриндберга "Одинокий" (1903) в переводе Софьи Тархановой. Двухтомник "Худлита", 1986 03-09-2021 14:06 к комментариям - к полной версии - понравилось!


Уникальный пример бессюжетного романа, точнее, бессобытийного, в котором ничего не происходит, кроме «обычной жизни» каждый день, когда главными пунктумами оказываются звуки из соседских квартир да смена времён года.

Но литература же не терпит пустоты.

Вопрос в том, что именно наделяется статусом события – кому-то для этого нужны едва ли не форс-мажорные обстоятельства, тогда как для людей с разработанной и высокой «культурой внутренней жизни» любая микроскопическая щепка способна вырасти до размеров Вавилонской шахты.

Дни таких культуристов заполнены событиями с избытком, сочатся ими через край…

…При том, что «Одинокий» не какой-то там «Монток» или же поток сознания.

В том-то и дело: эстетически он целиком лежит в долине XIX века: роман психологически внятен, нарративно целостен и полностью внешен, если под этим иметь ввиду отсутствие подныриваний вглубь психологических потоков главного и единственного героя текста.

Модернизм с его хронотопами смещённых центров тяжести любит «забираться под кожу» с помощью особенной оптики, настроенной на режим микросъёмки.

Тем модернизм, собственно, нам и важен, что меняет точку зрения описаний изнутри, а с не снаружи, как было раньше и у Стриндберга, одиночка которого плотно внедрён в окружающую городскую среду.

Вокруг него текут ручьи или облетают листья с деревьями, сам он бравирует, что общается (горничная не в счёт) только с собачниками, выгуливающими питомцев в парке и с некоторыми узнаваемыми прохожими.

Одна из глав начинается с удивления, что одинокий не разговаривал ни с одним человеком вот уже третью неделю, «и, должно быть, от этого голос мой сделался глухим, еле слышным, потому что горничная перестала меня понимать, когда я к ней обращался, и мне приходилось повторять одно и то же по нескольку раз…» (222)



strindberg_izbrannye_proizvedenija_v_2_kh_t_1_2_1986_011_646

Рассказчик зато перечитывает романы Бальзака, буквально один за другим, вспоминает Софокла, потом сам начинает сочинять стихи – они, в переводе Алексея Парина, вклеены в текст романа и создают эффектный контрапункт.

Бытийное и бытовое ходит у этого одиночки совсем рядом и крайне живописно, выпукло.

«Осень торопится и жизнь течёт быстрее с того дня, как на дворе посвежело и легче стало дышать. Я снова стал выходить на прогулку по вечерам; мрак окутывает меня, скрывая от чужих глаз. Так и вечер короче, и ночной сон крепче, и длится он много дольше.
Привычка переплавлять всё пережитое в стихи даёт выход избытку впечатлений и заменяет общение. Увиденное из уединения, все вокруг облетает налёт преднамеренности, и многое из происходящего кажется действом, разыгрываемым исключительно для тебя. Однажды вечером, выйдя в город, я стал очевидцем пожара, а в Скансене между тем выли волки. Два конца разных нитей сплелись в моем сознании воедино; связав между собой то и другое, воображение соткало стихи
»

В Скансене волки завыли,
нА море лёд загудел,
сосны под бременем снега
свой проклинают удел.
В холоде волке завыли,
вторят собаки вытьём;
Стелется солнце зимою,
ночь начинается днем…» (246)

«И рёв тюленей печален. Город, увы!...» Ну, то есть, текст этот описывает обыкновенную одинокую жизнь необыкновенного человека – раз уж ему удалось приручить свой образ жизни, поставить себе на службу и начать получать от него не только пользу, но и удовольствие.

Это большая редкость – превращение непреодолимого одиночества (у Стриндберга, как мы помним, оно связано с серьёзными клиническими проблемами) в уединение, то есть, в режим управляемый и добровольный, насыщенный времяпрепровождением приятным, максимально полноценным.

Вот как если бы Блок описывал жизнь какого-нибудь Кьеркегора.

«Первое, к чему побуждает одиночество – это разобраться в самим собой и со своим прошлым. Долгая это работа, в неустанном борении с собой и долгая наука. Зато и нет науки благодарней, чем познать самого себя, если только это возможно. Порой не обойтись без помощи зеркала, особенно чтобы рассмотреть себя сзади, иначе ведь не узнаешь, как выглядишь со стороны…» (219)

Одиночество сложноописуемо, ибо, всё-таки, не предполагает [ментальных] зеркал и отражений: уединённый быт выстраивается без учёта других людей (и даже бездушных наблюдательных систем), шьётся по себе, по своей фигуре и оттого почти неуловим.

В одиночестве нельзя увидеть себя со стороны, да и внутренние ориентиры уже очень скоро (тем более, если автор – человек деятельный и не приученный быть один) начинают плыть и даже стираться: подпирать-то и корректировать их теперь некому.

Заслуга Стриндберга – в разделении на себя и себя, в умении отчуждаться от собственной жизни – что, между прочим, в первую очередь, касается и его психической жизни.

Ясперс замечает: «Из текстов Стриндберга мы немногое можем узнать о времени конечного состояния [его болезни]. Он дал самоописание в своей книге «Одинокий» (1903), которая, однако, в сравнении с его прежними работами, куда более «олитературена» и менее непосредственна. Тем не менее, она свидетельствует, что его жизнь по-прежнему насыщена повторяющимися – но уже не столько впечатляющими элементами бредового состояния. У него звенит в ушах, он слышит собственные мысли так, как будто они озвучены голосом. Но улице он делит прохожих на друзей и врагов. “Попадаются незнакомые мне личности, которые источают такую враждебность, что я перехожу на другую сторону улицы.” Его внимание привлекают обрывки бумаги на улице: текст, напечатанный на них, оказывается каким-то образом связанным с его мыслями…» (101)

Дважды я уже цитировал слова Елены Бальзамо из интеллектуальной биографии писателя, в которых она констатирует: важнейшее свойство Стриндберга заключается в умении наблюдать за собой и не терять головы (разума, рассудка) даже в самые острые стадии шизофренических кризисов.

Эта уникальная способность позволяет ему ткать описания буквально из ничего (того, что недоступно «обычному человеку»), из наглядного и буквального расширения мгновения, в разбухающие полости которого автор способен впихнуть любое количество подробностей, перестающих казаться под его пером сермяжными; обретающими густое символическое звучание.

Осмысленным оказывается каждый шаг, любая бытовая нагрузка и это уже не символизм рубежа веков, но самый что ни на есть гуманизм позднейших времён, манифестирующий мерой вещей любого, самого что ни на есть зауряднейшего задрота.

Жизнь Стриндберга, как известно, делится на две неравные половины – разлом происходит во второй ее половине, через кризис под названием «Inferno», как писатель назвал дневник своих мистических наблюдений, из которых была выстроена одноимённая книга, кажется, до сих пор не изданная по-русски.

Вместе с другими Бальзамо спрашивает: «Какова природа кризиса – так называемого «кризиса “Inferno”», – поразившего Стриндберга в середине 1890-х годов? Как определить его произведения этого периода? Что это – «бортовые журналы», образцы «автоматического письма», фиксирующего различные фазы бреда (для тех, кто верит в его безумие)? Или этапы крёстного пути, который привёл его к стопам Христа (для тех, кто не сомневается в искренности его обращения к религии и помещает оное в центр его творческого пути)? Или же литературный вымысел, осуществлённое задним числом переосмысление духовного опыта, кажущегося предельным, но в действительности полностью контролируемого и мастерски представленного читателю (для сторонников теории Стриндберга-эстета)? Прояснить этот вопрос так никому и не удалось; несомненно одно: 1895 – 1896 годы – настоящий водораздел для его творчества в целом. Кризис, судя по всему, оказал глубокое влияние на стриндберговское письмо, и критики любят делить его литературные произведения на периоды «до “Inferno”» и «после “Inferno”». Действительно, две эти части сильно отличаются друг от друга, но отличие заключается не столько в тематике, сколько в тематике, в способе видения и репрезентации, который в конечном счёте обусловлен изменением отношения писателя к реальности…» (255)


В книге Ясперса есть описание визита к Стриндбергу журналиста Нексе за год до смерти, то есть, в самый сложный (болезненный) и одинокий период его жизни.

«Я знал, что получить доступ к Стриндбергу трудно… Он жил совершенно один, почти прячась от людей, и отворял дверь лишь нескольким близким друзьям… Собственно, никто почти не знал, где он живёт; одни полагали, что Стриндберг серьёзно болен, другие – и таких было большинство – что он страдает манией преследования и к нему не следует приближаться». Наконец Нексе нашёл его жилище. «На следующий день я его разыскал. На двери не было никакой таблички, шнурок звонка был снят. Я трижды – словно по уговору – постучал в стену возле дверной рамы и стал ждать. По прошествии некоторого времени планка на щели почтового ящика, прорезанной всего в каком-нибудь метре от пола, осторожно приподнимается сизоватым пальцем, и в щели появляются глаза и седая бровь. “Я пришел, чтобы засвидетельствовать свое почтение одному из могущественных шведов”, – говорю я и просовываю в щель мою визитную карточку. Снова проходит много времени. За дверью – мёртвая тишина; я стою не шевелясь и жду; я чувствую, что этот одинокий поэт стоит по ту сторону двери, прикидывает так и эдак и колеблется… Наконец дверь тихонько отворяется и появляется Стриндберг. Он пристально на меня смотрит. “Я болен, – говорит он шепотом, – Я, вообще-то никому не открываю. А вы ведь это Рольва Краке процитировали?” Совсем мимолетная улыбка скользнула по моему лицу. А он так и стоял в проёме дверей, словно загораживая мне дорогу в дом, и испытующе смотрел на меня со смешанным выражением глубокого недоверия и любопытства…» (103 – 105)

Причём, в этой предельной откровенности, работающей не по наивности, но как приём, как художественное построение, Стриндберг явно предшествует автофикшн Уве Карла Кнаусгора, прославившегося в начале века шеститомником «Моей Борьбы».

Стриндберг передаёт Кнаусгору прямую эстафету в последних абзацах «Одинокого», где рассказчику надо «возвратиться домой – к моему одиночеству, к моей работе, к моей борьбе…» (260)

Да, абзацем выше Стриндберг пишет о матери с ребенком, «осознавших, что отныне в борьбе с одиночеством их будет двое…»

То есть, моя борьба это есть «битва с одиночеством» и ничего более.

Битва с одиночеством за самого себя.

Такова цена вопроса: поддаться одиночеству означает деформироваться, оплавиться внутри привычного образа жизни, сойти с ума, победить же его – значит остаться равным себе и миру.

Миру, который есть ты.

Для такого концентрированного конфликта никакие сюжеты уже не нужны, да и не в полном одиночестве Стриндберг перед смертью остался: после “Inferno” у него есть такое, что делает его не просто равным миру, но даже и поболее оного…
Может быть, мистические откровения для того и нужны, чтобы никогда не оставаться в уединении одному?

Вопрос лишь в том, когда же, всё-таки, повествователь «Одинокого» впервые прочитал всю «Человеческую комедию» Бальзака?

Ведь если теперь, после кризиса, впав в тотальное одиночество, он заново перечитывает полсотни красных томов, значит, и в предыдущей жизни были у него периоды такой же уникальной возможности, требующей тотального уединения с книжкой, причём не только «долгими осенними вечерами» да «зимними ночами»: ведь в отличие от небольших книг Стриндберга, «пухлые романы» Бальзака тоталитарны и требуют полного подчинения жизни себе на достаточно долгое время.

Locations of visitors to this page

https://paslen.livejournal.com/2632245.html

вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Роман Августа Стриндберга "Одинокий" (1903) в переводе Софьи Тархановой. Двухтомник "Худлита", 1986 | lj_paslen - Белая лента | Лента друзей lj_paslen / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»