Что может интересовать нас в старомодных книгах позавчерашнего столетья? Особенно после того, как из них давным-давно испарилась жгучая актуальность, которой в «Дыму», из-за «карикатурного плана», может быть, больше, чем в предыдущих тургеневских романах?
Потомкам важна, видимо, основная фигура сюжета, являющаяся у классиков (оттого и в каноне, что умеют выйти «за скобки времени») самодостаточной и взятая вне остальных составляющих – то, насколько правдиво и психологически правдоподобно, насколько точно он извивается.
Примерно так Дмитрий Писарев и объяснял в «Старом барстве» очарование только что вышедших первых томов «Войны и мира»: «Эта правда, бьющая живым ключом из самих фактов, эта правда, прорывающаяся помимо личных симпатий и убеждений рассказчика, особенно драгоценна по своей неотразимой убедительности…», IV, 371
Злоба дня связана с политикой и общественными новостями, с изменениями и появлением новых реалий, отлавливание которых когда-то считалось особой доблестью.
Ведь еще в 1976-м году, когда выходило собрание сочинений Тургенева, которым я теперь пользуюсь, комментарии его полностью солидаризовались с прочтением «Дыма», предложенным Дмитрием Писаревым, как если и не единственно возможным, то преимущественно правильным.
В открытом письме Тургеневу, спрашивавшему мнения о только что вышедшем «Дыме», революционно-демократический критик, незадолго до своей трагической гибели, вспоминал Базарова, который, будь именно он типологическим предшественником Литвинова, мог бы выразить авторскую задачу служения родине с большей определённостью. «Вы смотрите на явления русской жизни глазами Литвинова, вы подводите итоги с его точки зрения, вы делаете его центром и героем романа, а ведь Литвинов – это тот самый друг Аркадий Николаевич, которого Базаров безуспешно просил не говорить красиво. Чтобы осмотреться и ориентироваться, вы становитесь на эту рыхлую муравьиную кочку, между тем как в вашем распоряжении находится настоящая каланча, которую вы же сами открыли и описали…», IV, 424 Вот и Григорий Евлампиевич Благосветов, критик демократического направления (учитель дочки Герцена и один из участников «Земли и воли», погуглите), под псевдонимом Г. Лукин возмущался тем, что Тургенев «опустился до точки зрения Литвинова, заслонив правдиво-реалистическое изображение социальных конфликтов эпохи романической историей бесцветного “героя” романа…» (IV, 456)
Современникам люто не нравится демонстративно заурядный Литвинов, захваченный своими любовными страстями, явно ведь мелкобуржуазными и непристойными, хотя от резонеров, вроде Рудина или Базарова, именно он отличается реальной пользой, приносимой им людям, а также гипертрофированной честностью, едва не приведшей его к гибели.
Ведь «людям положительным, вроде Литвинова, не следовало бы увлекаться страстью; она нарушает самый смысл их жизни», 133 «Сам Литвинов хотя кончил тем, что отдал большую часть земли крестьянам исполу, т.е. обратился к убогому, первобытному хозяйству, однако кой в чем успел: возобновил фабрику, завел крошечную ферму с пятью вольнонаемными работниками, – а перебывало их у него целых сорок, – расплатился с главными частными долгами… И дух в нем окреп: он снова стал походить на прежнего Литвинова», 161
Это похоже на гипноз и на заговор чувств, но с тех пор «Дым» так ведь и воспринимался не очерком бешеной (безумной, безграничной) страсти в духе Пруста, но как антилиберальный и антидемократический памфлет, полный идейных противоречий.
Хотя, если совсем уж честно, то читателей в «Дыме» привлекали отнюдь не карикатуры на членов «кружка Огарёва» и «мысль народная», но вполне конкретная история о разрушительной силе любви.

Оставляя роману одну психологию (и повышая, таким образом, значение эстетических элементов текста), хрестоматия переводит «Дым» совершенно в иное агрегатное состояние – обученный, облучённый многочисленными вводными, не знакомыми ровесникам автора, современный читатель перемещает книгу в совсем иное умозрительное пространство ощутимо эстетского (когда важнее всего оттенки и полутона разночтений) фабульного «надрыва», помещая его на полке где-то между Набоковым и Достоевским.
Причём, именно в таком, обратном, порядке, поскольку сначала в глаза бросается взвинченный стиль повествования – для Тургенева неожиданно беглый, подвижный, избыточно подробный и дробный, сочащийся деталями и постоянной сменой второстепенных персонажей, устраивающих здесь что-то вроде «кадрили литературы», но до конца так и не прописанных, существующих в состоянии вечного подмалёвка.
Точно Тургенев сменил живописную технику, оставив акварельный абрис лишь Татьяне – «русской душой» невесте Литвинова, получившей отставку, после того, как судьба сталкивает его в Баден-Бадене с Ириной, предательницей чувств из былой юности.
Набоковщина начинается здесь с текучих форм плакучей ивы особенно изощрённого (практически поэтического) синтаксиса, чтобы затем плавно перейти к странной фабульной конструкции, модернистской уже практически, состоящей из отражений и обманок, двойников, каскадов ложных надежд, пошляков и всепобеждающей силы любви.
Но «акварель», которую сам Набоков считал важнейшим свойством тургеневской прозы («…эти мягко-окрашенные, небольшие зарисовки, до сих пор восхищающие нас, искусно вкраплены в его прозу и больше напоминают акварели, нежели сочные, ослепительные фламандские портреты из галереи гоголевских персонажей…», 139) окончательно не уступила места новым техникам живописания, поэтому «Дым» ближе к книгам не Набокова даже, но Владимира Сирина. «Эти цитаты – чудесные образцы его густой, как масло, великолепно размеренной прозы, так хорошо приспособленной для передачи плавного движения. Та или иная фраза у него напоминает ящерицу, нежащуюся на теплой, залитой солнцем стене, а два-три последних слова в предложении извиваются, как хвост», 145
Так, впрочем, размеренно и плавно, продолжает развиваться стиль и формат романов Тургенева вплоть до «Отцов и детей», неадекватный приём которых у передового русского общества ломает естественное русло развития тургеневского творчества.
Оторопь, вызванная полемической дискуссией на повышенных тонах о Базарове как о карикатуре на «лучших людей» страны, для слишком многих разрушавшая демократическую репутацию Тургенева, заставляет его искать альтернативы привычному, реалистическому (то есть, поверхностному, сугубо внешнему, показанному извне) повествованию.
Он начинает добавлять в акварель и в масло дополнительную экспрессию, смазывающую четкость изображения, и вполне модернистский импрессионизм в духе некоторых, особенно подвижных, сцен «Анны Карениной».
Баден-Баденские сцены кажутся то ли сиквелом, то ли приквелом «Игрока» Достоевского, тоже ведь до потолка забитого нелепыми «нашими».
Достоевщина гнездится тут внутри набоковщины избыточной экспрессией, странными психологическими вывертами и душевной грязцой, увлекающей персонажей в водовороты падения в безвозвратные бездны.
Одни (главный идеолог романа Потугин, немотивированно преследующий Литвинова и растерявший остатки воли, не в силах противиться бездонной страсти к падшей Ирине) попадают в них навсегда, другим, вот как Литвинову или Татьяне Шестовой, удаётся из этой черной дыры выбраться.
В отличие от временщиков, главные герои удерживаются на самом краю, благодаря мужеству и внутренней силе, между прочим, совершенно никак не связанной с их общественно-политическими взглядами.
Возможно, даже из-за их отсутствия.
И это, конечно, не только идеологическое, но и композиционное, тематическое новшество, сдвинутое в сторону «воспитания чувств».
Нет ничего более стойкого, чем зыбкие и подвижные материи, изменчивые каждую секунду: мгновенно забываемые, они сейчас же возвращаются реинкарнациями и инвариантами.
Для того, чтобы чётче вписать лейтмотив «дыма» в мотивную структуру книги, Тургенев дает развернутое описание того, как Литвинов, стоя у окна, наблюдает движение поезда, уносящего его из Германии в Россию.
Это одна из самых эффектных и изысканных ящерок и у самого Тургенева и среди других описаний железной дороги, сближающих «Дым» с, к примеру, «Анной Карениной» или со стихами Ивана Жданова, фиксирующим правду наблюдений конкретной минуты. «Ветер дул навстречу поезду; беловатые клубы пара, то одни, то смешанные с другими, более темными клубами дыма, мчались бесконечной вереницей мимо окна, под которым сидел Литвинов. Он стал следить за этим паром, за этим дымом. Беспрерывно взвиваясь, поднимаясь и падая, крутясь и цепляясь за траву, за кусты, как бы кривляясь, вытягиваясь и тая, неслись клубы за клубами; они непрестанно менялись и оставались те же… Однообразная, торопливая, скучная игра! Иногда ветер менялся, дорога уклонялась – вся масса вдруг исчезала и тотчас же виднелась в противоположном окне; потом опять перебрасывался громадный хвост и опять застилал Литвинову вид широкой прирейнской равнины. Он глядел, глядел и странное напало на него размышление… Он сидел один в вагоне: никто не мешал ему. «Дым, дым», – повторил он несколько раз; и всё вдруг показалось ему дымом, всё, собственная жизнь, русская жизнь – всё людское, особенно всё русское. Всё дым и пар, думал он; всё как будто беспрестанно меняется, всюду новые образы, явления бегут за явлениями, а в сущности всё то же да то же, всё торопится, спешит куда-то – и все исчезает бесследно, ничего не достигая, ветер подул – и бросилось все в противоположную сторону, и там опять же безустанная, тревожная и – ненужная игра…», 158
В этом отрывке Тургенев трижды ставит знак равенства между дымом и паром, максимально диффузным агрегатным состоянием воды, самым неуловимом и неподвластном ловле, искажающим не только пропорции, но и восприятие процесса струения.
Механизированные артефакты, сотворённые человеком, одухотворяются, подменяя более привычные акварели природы.

«Неудачному», смазанному «Дыму» соответствует поразительный и небывалый для Тургенева расклад – счастливый исход любви, складывающейся поначалу несчастливо и с надломом.
При том, что, пройдя серьёзные испытания и даже временный разрыв, Литвинов и Шестова соединяются именно в России – на территории, как нам известно из предыдущих романов Тургенева, безблагостной.
Карикатуры на воинственных краснобаев, извергающих потоки идеологизированной лавы и сгущенные до бесовской метели, оттеняют, должны оттенять возвышенную природу любви, образующей вокруг человека ореол частного пространства.
Несмотря на то, что любовь тоже ведь бывает разная – как правильная (Татьяна), так не верная, а именно плотская и земная (Ирина).
Иронические оттенки и отдельные язвительные пассажи, заставлявшие вспомнить, например, особенный реализм Диккенса, и раньше подсвечивали нарративные композиции Тургенева, добавляя окружению Базарова или Инсарова, а то и самому Рудину или Лаврецкому толику лишней объёмности, однако именно в «Дыме», в самом начале его, гротесковые, гротескные искажения вступают мощным симфоническим фронтом с единоначалием всех духовых, как деревянных, так и медных.
Любовь Литвинова как раз и возникает внутри этой додекафонии, чтобы постепенно очиститься от искажений и, подобно Венере на картине Боттичелли, выйти на цветущую землю из прохладной воды отчуждения.
Памфлет уступает место лирике, оттеняет ее и служит вполне конкретным замером силе чувств: чем сильнее бушуют любовные страсти внутри конкретного человека, тем острее и интерактивнее общественный фон, окружающей ревнивца.
В отличие от сиюминутных подтекстов, любовь – «слово, что знают все», понятно на все времена.
Классическое искусство – искусство отбора не только в синхронии (правильно найденного героя, четко отобранных говорящих деталей и точно разыгранного конфликта), но и в диахронии, в постоянном отборе произведений, все еще вызывающих интерес.
Актуальное искусство не отфильтровано (времени пока не было), хорошее нем не отделено в нем от дурного, наносного, навязанного, поддельного, из-за чего каждый поневоле становится экспертом, оценивающим очередную новинку.
С классикой же иная, противоположная, сложность: многолетний и насыщенный, едва ли не материализовавшийся в наших ощущениях радиоактивный след восприятия, генеральных интерпретаций и репутаций, слишком долго казавшихся объективными, а теперь заслоняющих суть и остатки живого, заедающих чужой век.
Тоже самое, кстати, происходит с портретами великих писателей, превращенных веками поклонений в памятники самим себе.
Сложно представить бородатых людей из антологии трепетными и уязвимыми от обстоятельств, помещенными в необходимость постоянного выбора, еще, между прочим, более жесткого и судьбоносного, нежели у нас.
Субстанция «дыма» ведь ещё и про это: современники Тургенева (кстати, это ведь именно Писарев и отвечает за такую трактовку) понимали название и несущую метафору книги как констатацию того, что слишком уж много вокруг примазавшихся к «благому делу освобождения всего человечества», не говоря уже о «лагере крепостников», славянофилов и прочих пережитков прошлого.
Теперь дым – всё то, что проходит и прошло, как белых яблонь цвет, отцвело навсегда и дано лишь в личных ощущениях, вызываемых старинными стандартами качества: сегодня Тургенев оказывается, в первую очередь, экзистенциальным писателем, так как, прежде всего, изображает тщету всего сущего, какой бы мощью, идеологической или любовной, она заряжена ни была.
Все проходит и даже тот самый дым пройдет, что поедом ест нам ныне глаза.


Роман Ивана Тургенева "Рудин": https://paslen.livejournal.com/2500468.html
Роман Ивана Тургенева "Дворянское гнездо": https://paslen.livejournal.com/2502258.html
Роман Ивана Тургенева "Накануне": https://paslen.livejournal.com/2504825.html
Роман Ивана Тургенева "Отцы и дети": https://paslen.livejournal.com/2507774.html
Роман Ивана Тургенева "Дым": https://paslen.livejournal.com/2510753.html
https://paslen.livejournal.com/2510753.html