• Авторизация


Взято из дневника писателя 28-06-2011 04:34 к комментариям - к полной версии - понравилось!

Это цитата сообщения ExYan Оригинальное сообщение

А. Полищук. "Затянувшийся полдень"

 

 ЗАТЯНУВШИЙСЯ ПОЛДЕНЬ

 

Люба работает в ате­лье закройщицей, и клиентки частенько благодарят ее бутылкой ви­на, а то и коньяком. Дома всегда есть заначка, но выпросить ее трудно.

Серегин еще не собирается вставать, подминает поудобнее подушку, а мысли уже текут в заданном направлении.

 Поднялась баба Катя. Она стукочет по горнице твердыми, как де­ревяшки, тапочками; стукоток отдается в голове, и Серегин болезнен­но морщится.

Люба стесняется его выпивок и перед детьми и перед бабой Катей. Серегин ждет, пока баба Катя выйдет во двор, тогда он заговорит с женой. Скрипит дверь, бабкины тапки шаркают по твердому песку на дворе, песок тоже скрипит, и Серегин морщится снова.

-  Ну что ты, Паша, баба Катя   извелась   уже...   Встать   не   мо­жешь? - сонно   бормочет   Люба.

-  При  чем  здесь  я? - удивляется  Серегин.

-  Во, гад, допился! - беззлобно говорит Люба.. - С вечера же договаривались: повезешь ее на кладбище, к деду.

-  Ну и что, помню. Но не в такую же рань!

Его голос звучит недовольно. Серегин замолкает. Недовольство чувствуется и в молчании. Люба тоже молчит, слушает, как за окош­ком шумит ветер, гоняет по двору мелкие камешки и царапает ими за­валинку. Окно темнеет: туча набежала.

-  Не  в  такую   рань, -  повторяет  Люба. -  Я   вставала,   шести еще не было, а она уже с накрашенными губами сидела. Да не пере­живай. Подлечишься там. Она в годовщину всегда на кладбище бу­тылку берет.

-  На мотор дашь? - торгуется Серегин.

Люба не отвечает. Сладко зевает и натягивает простыню до подбо­родка.

-  Ну как? Пятерку, а? На такси. - Уговаривая, Серегин нето­ропливо одевается, натягивает не костюм, а старое трико: показывает жене, что вопрос с кладбищем пока не решен.

Люба поворачивает к нему лицо, смотрит долгим терпеливым взглядом. Серегин немного жалеет, что затронул эту тему, видит, что надежд на пятерку мало, но по инерции продолжает:

- Не из-за себя же! Баб Катю жалко, столько пересадок...

-  Паш, ты в получку сколько домой принес? — Люба не ругает­ся, не упрекает —  напоминает.  Время упреков далеко  позади.

Серегин несколько обескуражен, однако независимо дергает пле­чом, отворачивается, беззвучно насвистывает невнятную мелодию. По­том деловито говорит:

-  Слышь, Люб. Буду в центре, так, может, купить что? Пацанам,

или из продуктов чего?  - Он как бы советуется сженой, серьезный и трезвый семьянин. Любе давно известны эти приемы.

 

 

-  Паш, нет денег, - негромко отвечает она, задумывается и по­качивает головой, то ли отказывая мужу, то ли упрекая в чем-то самое себя, -  Ой,  Паша...

-  А что Паша? - лениво   огрызается   Серегин. - Тридцать три года Паша!

Длинно скрипит наружная дверь. «Петли  смазать», - в кото­рый раз вспоминает Серегин. Пока Люба в постели, надо уговорить бабу Катю налить стопку. Авансом. Из горницы слышится негромкий заискивающий голос бабы Кати:

-  Люба, Любаш. Проснулись, чи ни?   Можа,   я   сама   пойду? А Павлик   поспит   ишо?

-  Одеваюсь, баб Кать, минутку, - кричит Серегин.

-  Тише, - говорит Люба, - пусть пацаны поспят. Сейчас, баба Катя, одевается он. А что, там не дождик собирается?

В горнице накрыт к завтраку стол. В сковородке яичница, рядом на чистой клеенке молодые огурцы, крепенькая редиска, мокрые перья лука. Граненый, толстого зеленого стекла стакан налит до середины чем-то прозрачным. Серегин не спешит радоваться, выдерживает себя. Может, это рассол, бывало и такое. Он выбирается на двор, идет по огороду к уборной, отворачивается от резкого и мутного, с пылью вет­ра. Виски разламываются, а в животе так погано, что Серегин сердито решает: «Если в стакане рассол - не поеду».

Чуть позже, подперев голову руками, он сидит за столом, слушает, как водка неторопливо пробирается по телу, распрямляет, разгла­живает скукоженные после вечернего вина внутренности. Время от вре­мени он с нескрываемым удовольствием поглядывает в окно: идет плот­ный без просветов дождь. Ни о каком кладбище не может быть и ре­чи. Поездка если не отменяется, то откладывается. Серегина разбира­ет пьяненькое убаюкивающее благодушие, ему тепло и уютно. Надо бы выпросить у бабки еще стопку. Потом притвориться, что развезло, и снова прилечь. «Для поправки погода самая та», — думает он, при­творяется дремлющим и дремлет, в самом деле.

Баба Катя горюнится на табуретке у окошка, расстроенная, смот­рит то на дождь, то на Серегина. «Це ж ни дило, - думает она. - Надо було ему рассольцу налить». Баба Катя - обрусевшая укра­инка, и говорит и думает на забавной смеси русского и малоросского.

Дом, срубленный из могучей лиственницы еще до войны, под дож­дем чернеет и приседает. Его тяжелое старое тело жадно сосет влагу; внутри дома сгущается сырая, как в погребе, темень. Люба без Сере­гина разметалась было на постели, как она любит: ей редко удается понежиться вот так утречком. Но в комнате свежеет. Люба сворачи­вается под простыней калачиком, размышляет, встать ли и взять оде­яло. Мысли идут дневные, заботные, и она понимает: не поспать. Дождь за окном припускает чаще и шумнее. Басовитее бульчит, заполняясь, бочка под водостоком. Люба тревожится, как же она поведет младше­го к врачу: договорилась с дамой из заказчиц, муж известный уролог. Потом Люба жалеет бабу Катю: так она всегда ждет этого дня, соби­рается, как на свидание, сейчас переживает, а может, и поплакивает где в уголочке. Скорей бы этот водопад кончался, а то... Люба засыпа­ет, не додумав.

Дождь прекращается разом, будто его выключили. Баба Катя сну­ет по горнице и неуверенно поглядывает на Серегина. Она не решает­ся его разбудить, но, прибирая со стола, звякает то стаканом, то лож­кой. На газовой плите закипает пузатый красный чайник. Чайник со свистком, баба Катя позволяет ему свистнуть вполголоса и только за­тем убирает огонь. Серегин сквозь дрему слышит и понимает бабкины уловки, но не желает просыпаться. Ржавая бочка перестает булькать, и Люба открывает глаза.

-  Павлик, - негромко и ласково зовет она, - иди сюда.

Серегин  трет  щеки  кулаками,   гримасничает,   старается   принять

самое трезвое обличье. Баба Катя деликатно выскользает на крыльцо глянуть на погоду. Люба сердито смотрит на мужа:

-  Ты долго собираешься бабу  Катю мурыжитъ?

...Серегин идет по кривой улочке в неторопливую развалку, позе­вывает в кулак. В руке старый брезентовый плащ. Серегин знает, что дождя больше не будет, а дождевик взял из принципа: показать Лю­бе свое недовольство за окрик. На перекрестке он останавливается по­дождать бабку, оглядывается на нее, передергивает смешливо плеча­ми: вот еще чудо! На бабкатином лице весь набор Любиной косметики. Морщины густо замазаны кремом и пудрой. Брови наведены толс­той дугой на сантиметр выше, чем им полагалось от рождения. Слава богу, в этот раз у Любы не оказалось яркой помады, и губы баба Катя выкрасила скромным коричневым тоном. В последние годы у бабы Ка­ти болезненный интерес к своей внешности. То примется у зеркала при­читать: «Як же ж я за зиму постарела, вона ишо морщина вылизла».

Серегину всегда любопытно, как бабка умудряется эти морщины подсчитывать, да еще и новые замечать, в  ее семьдесят с лишком ... То наце­пит старенькие очки и выписывает из Любиной «Работницы» рецепты красоты, заваривает потом травы и корешки для компрессов и притираний. Случись из дома куда выбраться, в магазин, на почту ли - без губной помады ни шагу. Кто-то ее надоумил яичные маски делать, после чего и Люба встревожилась. Намазалась баба Катя желтком еще в своей комнатке, а смыть его вышла в горницу. Маска стянула лицо, кожа остекленела и блестит. Покойник краше. Люба кое-как успокои­ла заоравшего Мишку, зыркнула на развеселившегося Серегина, ре­шила: пусть баба Катя красится на здоровье, но одну ее отпускать ни­куда уже не след. Мало ли что...

Кто из соседей встретит сейчас  бабу Катю, поздоровается вежли­во, даже ласково, - старожилы любят ее, - а вернувшись домой, поде­лится с домашними: мол, баба Катя … опять...

Серегину надоело: спросят соседи про бабкатино здоровье  - улы­баются. Он уже ворчал на Любу: не давай ты ей помады свои, запре­тить не можешь? Люба посмотрела на мужа внимательно, ответила: «Вот если б баба Катя пила горькую, я бы запретила. Или попробова­ла бы запретить. А красится - пускай себе. Может, одна отрада у старой осталась».

Ветер загоняет тяжелую вислозадую тучу на край горизонта, к дальним пастбищам. Туча лениво пошумливает, огрызается; вслед ей тянутся, трепещут деревья, роняя на землю последние ясные капли во­ды. Густые мокрые щетки дождя очистили мир от пыли и копоти, и не­бо стоит над окраиной высокое, влажное, прозрачное. Понемногу и Се­регина разбирает чистое утреннее настроение, он вспоминает, что у баб­ки в сумке непочатая бутылка, веселеет.

На автобусной остановке, не гляди что суббота, полно народу, и Серегин снова делает кислое лицо. Баба Катя видит это, и ей нелов­ко, что из-за нее человеку трястись в такую даль. Она подумывает, взять ли такси, пятерка еще есть, но представляет, как Серегина раз­везет на кладбище, потом с ним в троллейбус-автобус не сядешь, и ре­шает сберечь деньги на обратную дорогу. Баба Катя делает вид, что не понимает серегинского раздражения, разглядывает сидящего на скамейке малыша в красном костюмчике. Улыбается. Светлеет. Посте­пенно ее всю затопляет радость: она радуется наступившему  дню, доброй погоде. Симпатия к солнечному миру невольно распространяется и на Серегина. «А шо, - думает баба Катя, - справный хлопец, водку не ил бы, такого пошукать».

Ой-ой! Радости! Баба Катя прикрывает ладошкой рот, чтобы не сглазить, и скоренько семенит вслед за Серегиным к вишневым «Жи­гулям», тормознувшим за остановкой. Из машины им улыбается Са­пожников, сосед. Он в синей аэрофлотовской форме, и баба Катя со­ображает на дряхлом бегу, что Сапожников, должно, на работу едет, а в аэро­порт как раз мимо кладбища дорога.

-  На работу?  Ну, везет! - радуется  и  Серегин. Он устраивает­ся на переднем сиденье, пристегивается широким черным ремнем, а ба­ба Катя прилаживается сзади, у самого окошка, чтобы не так от бен­зина мутило.

-  На кладбище, а, баб Кать? - Сапожников дружелюбно щурит на бабку веселые глаза. - К деду Егору?.

«Жигули» выруливают на середину улицы и набирают скорость. Баба Катя благодарно смотрит в затылок Сапожникову, ей нравится, когда люди с утра добрые и улыбаются.

-  Это сколько уже лет, как дед Егор... - Сапожников полуобо­рачивается к бабе Кате, а она пугается: человек  быстрой машиной управляет.

-  В семьдесят третьем помер, - отвечает она.

-  С  ума   сойти!   Столько  лет! - поражается  Сапожни­ков. Он живет на окраине давно, Самому за сорок перевалило, но о бабкатином старике у него воспоминания детские: огромный дед был, уса­тый, драчливый, в сад к нему лазать пацаны боялись.

Скоро ветровое стекло перед Серегиным запотевает. Сапожников понимающе подмигивает:

-  Что,  Паша,  приложился  вчера?   Головушка - того?

-  А я поправился уже, принял дозу. Слышь, я-то деда не застал. А   ты  что,  знал   его?

-   Верно, вы  с Любой позже поженились, - вспоминает Са­пожников. - Что ты, такой дед был здоровущий!  Я думал:  меня  пе­реживет. Кулак - во! Баба Катя, сколько ему было в семьдесят тре­тьем?

-   Шестьдесят четыре. Ой, вру. Шестьдесят три. Именины в августе.

Баба  Катя вспоминает деда без боли: все отплакалось, она дажелюбит поговорить о покойном, особенно в такой день.

-  Его здесь все Угрюмом звали, я его ни разу веселым не видел. Дед Угрюм. А еще у вас, баба Катя, помню, кобели страшнючие были, здоровенные, как телята. Кобелей на поселке тоже Угрюмами звали. Один  мне  шаровары  как-то  располосовал.

-  А! Ты на заплоте стоял, боярку нашу обирал? - вспоминает баба Катя и смеется.

—  Не, то Шурка наш. А я по дороге на ваш чердак попался. Па­цаны говорили: на чердаке у деда патроны, я и решил дроби наколу­пать. Как раз выборы, вы голосовать ушли, а я полез. Патронов не на­шел, а без шаровар остался.

-  А-а, - вспоминает баба  Катя, - сидышь опосля  без  штанов на крыше, а слизти боисся. Тама Амур внизу.   Гоша   собак  завсегда Амурами называл.

- А я Угрюмов помню, - говорит Сапожников. - Обожди, обо­жди, баб Кать... Так это ж тридцать лет назад было. Деду твоему, по­лучается, чуть за сорок пошло? А я помню - дедом его звали?

- А его с самого с ранья дедом кликали. И я тож. Вин як с вой­ны пришел, седой, и усы седые. Дед та и дед.

Серегину становится скучно, он прикрывает глаза, устраивается поудобнее. «Жигули» идут ровно, а когда притормаживают на пере­крестке, Серегин кивает головой, будто соглашаясь с тем, что говорят в машине.

-  А он тебя, баба  Катя, как звал? - спрашивает Сапожников.

-  Вороной, - улыбается  баба  Катя. - Як насердится - то вороной.   Насердится - чертом  смотрит.   Я   туды,   я   сюды - молчит. Козью ножку свою смалит та молчит. Я вже ласково: ну шо ты, дед, сидышь, як та синя сопка, та дымишь?

-  А он?

-  А вин сидыт, сидыт, та потом кажет: ворона, иды сюды. А я  косу за кофту прячу, шоб не надрав. А як ласково звал - не упом­ню. Катей?

-  Он   тоже   украинец?

-  Ни,   русский,   с   казаков.

-  Ничего, понимали друг друга?

-  А як же ж? - удивляется баба  Катя, потом улыбается. - Вин на работу, на железную дорогу, сбирается, сумку ищет. А я Валечку качаю-качаю - не спит. И кричит и кричит, и кричит и кричит. Гоша ко мне: «Где сумка?» А я тож насерчала, кажу: «В гузне». Он шукал-шукал, вышел в сени, вышел в кладовку - нема. Злится: а черт вас знает, вороны нерусские, где у вас гузно! А я кажу: а за дверью. Вин нашел сумку, кажет: так сразу бы и говорила.

-  Баб   Кать, - говорит  Сапожников, - дело  прошлое.  Только честно, - намучилась ты с ним, а? Он же злой был, по-моему, даже не   улыбался   никогда.

Баба Катя не дает ему договорить, машет рукой:

-  Та ни, та ни, який там злой! Це ж ниправда! Яка там мука! Як за каменной стеной! Це ж така надёжа була! Ты не упомнишь, у нас здесь все друг дружку як величали? Ванька да Галька! А меня из-за деда - только Катериной. Он пустобрешки не любил, шоб там языком лялякать... А ко мне  добрый. Я Валечку рожала - трое суток ро­жала, думала, вже помру, а вин под дверьми, плачет. Потом  мне кажет: я думал, ты помрешь, а я больше такую не найду. Який злой! Мы раньше чушку завсегда держали, на святого Андрия кололи, к Новому   году.   А   нам   с   той   чушки   много   оставалось!   Сватье, свату, куму, куме, моим сестрам, его братам, моему деду... А нам шматки од­ни. Я почну плакать, а он токо зыркает та бурчит: а шо, ворона, одне мы исьти   желаем?

Сквозь полусон Серегин чувствует мимолетную, непонятную само­му досаду. Развыступалась, - недружелюбно думает он, -сало он раздал. Ну и что? И я бы раздал, была бы своя свинья. Доб­ра-то!

-  Проша Тимофеев який шелопут був, який шелобол, бабы от не­го плакали, як устретит, усю исщиплет. А меня третьей околицей обой­дет. Та меня и бабы боялись трогать. Пекарша Юля обозвала ни за шо, кажет, я у ней банку пустую с заплоту сняла, банки ж завсегда на заплоте сушили. А дед услышал. Насуроплился. Я спугалась, кажу: ниправда! А сама боюсь: поверит, так меня отвенчает! А вин бурчит: знаю, шо ниправда. Вин Юлиному мужику за Юлю так всыпал, она потом ишо извиняться прибегала. Як заболию, вин же места себе не найдет, вин...

Баба Катя торопится и суетится словами, будто страшится: не ус­пей она оборонить память мужа - и где-то там, в дальней-далекой дали его душеньке так обидно да тошно станет.

- Да ладно, баба Катя, я же просто... - Сапожникову неловко. Он недовольно  разглядывает пробку около гостиницы «Турист». Ворчит: - Самое вредное место в городе.

Наконец, пропустив вперед вереницу «Икарусов», Сапожников по­ворачивает на проспект.

-  Перушко, - вспоминает баба Катя, и ее глаза влажнятся. - Перушком звал. Веселый придет, всегда Перушком кличет.

Сапожников не слышит, но кивает понимающе.

-  На руки возьмет и носит, - совсем уже   шепотом,   для   себя, вспоминает  баба   Катя. - Перушко  мое,  кажет.

Серегину так и не удается заснуть, но мягкий ветерок из приот­крытой вертушки бокового стекла освежил его, и Серегин чувствует се­бя славно.

-  Ну, уважил, шеф. - Довольно потягивается , улыбается: - Ты и обратно нас доставишь?

-  А что! До двенадцати управитесь - идите к дороге. Я в пер­вом  часу  назад  поеду.

-  Голуба! - обрадованно   восклицает   Серегин. - Конечно,   уп­равимся. С меня - пузырь! Ну, везет! А то бы нам два часа сюда, два   обратно   телепаться.

Он оглядывается на бабку, видит, что она успела всплакнуть, по напудренным щекам тянутся две кривые темные бороздки.

-  Э,  баб  Кать, ты  что? - весело говорит Серегин. - Завязы­вай! Мы еще до кладбища не добрались, а она уже нюнит.

-  Это мы с ней навспоминались, - говорит Сапожников.

С правого краю к кладбищу подбирается овраг. Мутные ручьи размывают жирный глинозем, и баба Катя пугливо косится в сто­рону оврага, не дойдет ли до дедовой могилки. Баба Катя оставила в оградке место, чтобы положили ее рядом с мужем, и ей не хочется ду­мать, что овраг когда-нибудь дотянется сюда.

Серегин бросает дождевик на траву под кленами, садится в тенек и смотрит, как баба Катя возится у могилы, подбирает истлевшую ли­ству да былинки, щепочки, камешки. Затем она вытаскивает из сумки поллитровую баночку с голубой краской и кисточку.

-  Давай,   баб,   я   подкрашу, - добродушно   говорит  Серегин.

Баба Катя вытирает чистой тряпицей покосившиеся столик и скамейку, расстилает на столике газету, выставляет бутылку белой, две рюмки, раскладывает, чтобы не скатились, вареные яйца, редиску, огурцы. Садится спиной к столику, лицом к мужнину памятнику, ма­ленькой жестяной пирамидке со звездой. Ее губы беззвучно шевелят­ся. Серегин неторопливо красит облупившиеся прутья оградки, погля­дывает на столик.

- Ну, баба Катя, давай. - Серегин делает подобающе серьезное лицо. -  Помянем раба божьего Егора.

Баба Катя делает маленький птичий глоток, отщипывает кусочек мякиша. Она склонила голову набок и расширенными забывшимися глазами смотрит на пустое место рядом с дедовой могилой. Утреннее солнце разыгралось вовсю, скоро от пудры ничего не останется, она уже начинает запекаться маленькими комочками и осыпаться. Но ли­цо от этого не становится ни смешным, ни уродливым. Лицо старой женщины.

Серегин пьет и исподтишка разглядывает бабку. Его тянет пого­ворить, но он видит отрешенные бабкины глаза и понимает: не до разговоров ей. Он пропускает одну за другой две полные рюмки, нали­вает третью, изображает, что собирается долить и бабе Кате. Та на­крывает рюмку ладошкой, негромко говорит:

-  Не надо, Павлик, себе лей. Та поишь чуток.

Солнце взмывает выше, тень клена отодвигается от стола. Жарко. Лицо Серегина краснеет. Он поглядывает за оградку, где под кленами трава и тень. Затыкает водку припасенной бабой Катей пробкой, там еще граммов двести, прячет бутылку в карман, чтобы старая не при­брала оставшееся в сумку.

-  Я тут, баб Кать, в тенечке, - бормочет Серегин и идет к бро­шенному   дождевику.

Легкий ветер отгоняет комаров, а травы колышутся у лица, наве­вают сны, сочатся густыми ароматами зрелого лета. Чуть подрагива­ет листва, путая свет и тень. Засыпается легко, сладко.

Просыпается Серегин тоже легко. Смотрит на часы, дело к двена­дцати. Слышит разговор. Поворачивает голову. Баба Катя сидит, при­горюнившись, на самом солнцепеке у могилы.

-  Я вже така тоща стала. Надоела тебе?

Она молчит, потом отвечает себе, но другим голосом, погрубее:

-  Что ты, Катя, рази ж ты  надоешь! Нешто одному здесь ве­село лежать? А ты придешь, поговоришь, оно и ладно.

-  Та я ведь така противна, така стара, морщин столько,- говорит баба   Катя  своим   голосом.

Она молчит и слушает тишину. Серегину кажется, что она в са­мом деле ждет ответа.

-  Кака же ты стара? На тебя смотреть - горя не знать. Вкруг тебя  еще  мужики,  небось,  крутются.

Серегин удивляется, что, отвечая за деда, баба Катя говорит пра­вильным русским, даже без этого украинского «гэ». По спине пробира­ется непонятное щекотное стеснение.

-  А-а, Гошенька, ты б побачив, як с меня девки соседские сме­ются, - жалуется бабка. - Я  волосы накрасила, шоб ни таки се­ды, а они смеются: совсем, кажут, бабка сдурила.

-  Ты им  косы надери, - советует бабка себе грубым голосом.

-  Что ты,  Гоша, - тут же откликается она, - яки там  косы!

-  Валька-то  пишет?  Как он там?  Небось опять денег просит?  -спрашивает баба  Катя ворчливым толстым голосом.

-  Ни,  ни  просит, — лукавит она тоненько.

Серегин вспоминает, что недавно баба Катя отсылала своему стар­шему сто рублей.

- Будет просить - не давай. Напиши, что стыдно лодарю тако­му, сам уже старый, - учит баба Катя ворчливо.

-  Вин же ж алименты плотит, - оправдывается она.

-  Алименты! - передразнивает баба Катя басом и снова пере­водит голос на нормальный лад:

-  Я чтой-то уставать стала и усе мерзну. Проснулась давеча посе­редь ночи, бачу: одеяло на полу, а по мне усе пот текет. А утричком встану, пойду завтрик гоношить, голова и кружится, и кружится.

-  Надо нетронь-дерево наломать и настойку сделать. Помнишь, меня сватья  после госпиталя  отпаивала? - советует баба  Катя уча­стливым   басом,  тоненько отзывается:

-  Литракок  по-правильному.  Нетронь-дерево - литракок.

-  Литрако-ок, -  звучит   передразнивающий   бас.

Баба Катя замолкает надолго, а Серегина снова клонит в сон, но он удерживается, памятуя, что скоро идти.

-  Я тебе надоела, Гоша? Все жалуюсь и жалуюсь. Ты не серчай на меня, с кем я ишо погутарю, як ни с тобой?

Бабкин голос печален, а Серегин недовольно думает, будто с ней дома никто не разговаривает. Поразмыслив, признается себе: не очень-то. Да и о чем?

-  Ты на меня не смотри, родненький. Отвернись в тую сторону, а я здесь, с бочку, буду. Така тоща, така тоща. А ты гарный, большой. А я така страшна...         - И баба Катя жадно смотрит на мягкую зелень травы на могилке, ждет, что ей ответит ее надёжа, как успокоит.

-  Катя моя, Перушко ты мое. Рази ж ты мне надоешь? Я на те­бя так любуюсь, так любуюсь. Ты у меня ласковая, работящая, я тебя потому   и   выбрал.

-  Та, а за Юлькой бегал? - пеняет баба Катя деду.

Мир к полудню успокаивается и замирает. Зной. Ни ветерка, ни дуновения. Можно бежать с зажженной спичкой, и она не погаснет, пока сама не догорит.

-  Любкин-то мужик все  пьет? - неожиданно спрашивает  бабка за деда.

Серегин настораживается и начинает посапывать, рассматривая ба­бу Катю сквозь смеженные ресницы. Бабка не отвечает, горюнится, убирает невидимые камешки с могилки.

-  Ни,  Гоша, - так же  неожиданно  врет она. - Допрежь  пил, а теперь перестал. Снова прорабом поставили, грамоту на май дали. - Бабка поджимает губы, отворачивается    к оврагу, достает платочек, долго сморкается.

- Пьет, бандера проклятый, - не утерпливает она и плачет, пла­чет тоже долго, жалобно.

-  Яка девка путяча, яка складна! - сокрушается сквозь слезы она.

Наконец баба Катя поднимается, оправляет платье, крестится на мужнину звезду и робко прощается:

-  Я   пойду,   Гоша?

И так же робко, едва слышно шелестит себе в ответ:

-  Иди,   Катя,  иди,  мое  Перушко...

Серегин слышит, как удаляются по тропинке бабкины шаркаю­щие шаги, пытается бодро сказать - а нас бросили, - но из горла вырывается невнятное блекотание, словно он не прокашлялся.

-   Развалина  проклятая,  бабка  чертова! - громко  ругается  Се­регин, а  его губы  кривятся и жмутся,  как у обиженного ребенка. - Что,  может,  поревем? - предлагает  он  себе  и  пытается улыбнуться. Под сердцем саднящая странная пустота. Как заноза. Серегин   лежа закуривает,  устраивается  на  боку,  разглядывает муравьиную тропин­ку, по которой снуют деловитые шестиногие работяжки. Заноза тянет душу, заставляя вспомнить что-то, страшно важное для его жизни. Это воспоминание совсем  рядом, вот здесь, вот оно - но не дается Се­регину, и  он попусту морщит лоб.

-   Ну ты, брат, набрался вчера! - говорит Серегин, убеждая се­бя, что именно в этом дело: напился с вечера так, что до сей поры тя­жело. Качает головой: не в этом. А Люба-то ко мне так вот, как баб­ка к деду, не придет, -   с мучительной, не обычной для себя рез­костью и отчетливостью думает он, и забытое, притаившееся у сердца, упрямо не дающееся,  чуть шевельнулось, будто   готовясь   всплыть  и предстать  перед  Серегиным  с  обнаженной  ясностью.   Нет,  не то, - понимает  он. - Придет,   конечно.   Куда  она  денется,  добрая  душа... И всплакнет, как полагается. Только жалиться мне не станет. И краситься не станет для меня. И не скажет моим голосом: мол, Люба, Перушко мое...

Глянув   на   часы,   встрепенулся:

- Ого! Двенадцать. Да что это я! О могиле затревожился? Шиза  та еще!

Серегин пытается улыбнуться себе, но лишь болезненно кривит рот. Смутным черным пятном ворочается под сердцем забытое, и Се­регину кажется: ни запьянеть, ни протрезветь, ни побежать за бабкой и сесть в вишневые «Жигули», - ничего невозможно, пока не вспомнит.

- Ну,   бабка   чертова! - с   бешенством   повторяет   Серегин.

Бутылка в кармане мешает лежать, он, неловко изогнувшись, до­стает ее и с силой вдавливает в землю прямо на муравьиной тропке.  Стрелки часов на двенадцати. Да что же надо вспомнить! Серегин са­дится на корточки, встает, мучительно трет виски. В голове тяжело от­дается стук сердца. Зной и тишина победно зудят комариными голо­сами. Серегин делает несколько шагов вслед за бабкой, останавли­вается, снова идет. Вспоминает про оставленную бутылку, возвраща­ется. Долго смотрит на нее.

Спрессованные растерянность и раздражение требуют мгновен­ной разрядки, и в короткой вспышке злобы Серегин бьет по бутылке носком ботинка. Попадает по горлышку. Бутылка, запутавшись в длинной пружинящей траве, чуть подскакивает и валится не разбив­шись на бок. Серегин целит ударить еще, но вспышка прошла, и он снова долго смотрит на поблескивающую в нежной спутанной зелени прозрачную склянку.

Что вспомнить-то? А ведь краситься баба Катя начала после какой-то из годовщин смерти деда! Точно, в июне дело было.

В тишине пулеметом частит и частит секундная стрелка, но часовая и минутная - все на двенадцати.

Да черт побери! Что такое с этими распроклятыми часами! Спя­тили они, что ли!?

 

 

вверх^ к полной версии понравилось! в evernote
Комментарии (7):
-Extra- 29-06-2011-07:47 удалить
prodaratotyii946, с Дени Дидро соглашаюсь. :)
Stupindo 29-06-2011-19:55 удалить
Ответ на комментарий -Extra- # Рассказ суперский, но я не понял концовку... даже не понял то ли недописано, то ли так должно быть. :)
-Extra- 30-06-2011-00:59 удалить
Stupindo, мне кажется, что в конце описан тот самый момент истины. Когда время приостанавливается и человеку дается доступ к Всеобщему Разуму. Можно найти ответ на любой вопрос, если спросить... Или сменить энергетику судьбы, если захотеть... Подождем, может автор рассказа увидит этот комментарий и растолкует...
ExYan 30-06-2011-10:36 удалить
Экстра, вы очень точно ответили, мне нечего добавить. Только я, когда писал, про термины "Вселенский Разум" напрямую не думал. Но момент истины - да, момент дрожи души, - спитая и зацапанная, забытая, просыпается, - да.
-Extra- 30-06-2011-17:50 удалить
ExYan, спасибо. Я рада, что поняла правильно.
Stupindo 30-06-2011-19:35 удалить
extraodinary, ExYan, Спасибки! Когда точно знаешь, что рассказ закончен, а не оборвался по причине какого-то електронного недоразумения, то начинаешь и размышлять в правильную сторону :)


Комментарии (7): вверх^

Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Взято из дневника писателя | -Extra- - слова и картинки из Новой Зеландии | Лента друзей -Extra- / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»