
Соломон Волков. Фото Behrouz Jamali, декабрь 2016
Собираясь на встречу с культурологом и писателем Соломоном Волковым, я никак не ожидала, что человек, беседовавший со многими знаменитостями, чьи книги диалогов с Шостаковичем, Бродским, Баланчиным и Евтушенко стали уже культовыми, окажется замкнутым интровертом. Я узнала, что каждая такая беседа давалась ему с трудом, иногда, в буквальном смысле, потом и кровью. При этом, не в его стиле загонять собеседника в угол, пытаясь извлечь «жареные» факты.
Е.Евтушенко сам предложил ему встретиться незадолго до смерти, чтобы записать серию диалогов — их беседа превратилась то ли в исповедь, то ли в прием у психолога — старый больной писатель часто ложился на диван, а на соседнем приходилось располагаться Соломону и внимательно слушать его рассказы.
Волков не делает сиюминутные, эпатажные интервью, он — мастер глубоких, объемных мемуарных бесед и автор нескольких книг по истории культуры России.
Но сначала была музыка: С.Волков закончил Ленинградскую консерваторию по классу скрипки, где его одноклассником был В.Спиваков, до сих пор близкий и хороший друг. И хотя Волкову тоже прочили большое музыкальное будущее, он решил сменить смычок на перо и бумагу, став, как он сам любит себя называть, «объясняющим господином».
В своем интервью В.Познеру Соломон, в самом конце беседы, внезапно ответил, что никогда не был счастлив и не знает, что это такое. «Как? На самом интересном месте»? — подумала я, когда на этих словах передача закончилась.
Я рада, что мне самой удалось встретиться с этим тихим интеллигентом в очках, который оказался страшным домоседом, совершенно неприспособленным к быту, сочиняющим смешные стишки в Фейсбуке, прикрываясь кличкой любимого им персонажа Кота Базилио, и попытаться вызвать на откровение того, кто привык задавать вопросы другим, и кому неведомо счастье…
Сначала была скрипка, потом — слово
Как давно вы держали в руках скрипку?
С тех пор, как сорок с лишним лет назад переехал в Нью-Йорк, я не открывал футляр со скрипкой, но она так и хранится у меня дома.
Несмотря на то, что вы закончили престижную Ленинградскую консерваторию, до этого школу при ней, потом начали аспирантуру, подавали довольно большие надежды, вы все-таки потом решили, что скрипка — не совсем ваше призвание. А с чего началась писательская карьера?
Я начал публиковаться с пятнадцати лет, сначала в рижской газете, потому что я родом из Риги. Это была первая вечерка в городе. Она выходила одновременно на русском и латышском языках. Когда газета поступала в продажу, за ней выстраивалась очередь. На углу, где я жил, был киоск. И я, проходя там вечером мимо очереди, думал: вот, почитайте и мою статеечку.
Вы начинали с музыкальных рецензий?
Да. Самая первая статья была к юбилею музыковеда Бориса Асафьева, которого уже не было в живых, но чье семидесятипятилетие тогда отмечалось. Это была великая фигура в советском музыковедении, сейчас его имя немножко подзабыли. Я с этой статьей даже не объявился сам в редакции, чтобы они не испугались, увидев пятнадцатилетнего юнца, а передал ее через знакомую. И только когда они опубликовали уже несколько моих статей, я там появился. С этого и началась моя журналистская карьера. А потом я печатался в других газетах в Риге, а позже в Москве и Ленинграде.
Для меня настоящим дебютным моментом была рецензия в ленинградской газете на первое исполнение Восьмого квартета Шостаковича. Это была очень важная веха в истории советской музыки. Квартет был необычный, автобиографический. Моя рецензия на него оказалась первой, и это как бы заложило основу для моего последующего знакомства с Шостаковичем. Мне было тогда шестнадцать лет.
Никогда не жалели, что бросили карьеру скрипача?
Совсем нет. У меня много друзей-концертирующих музыкантов. В Ленинграде со мной в одном классе учились Владимир Спиваков и Марис Янсон, знаменитый дирижер. В Риге я учился в одной школе с Гидоном Кремером. И я до сих пор с ними дружен, мы встречаемся, когда они бывают в Нью-Йорке с выступлениями. Помимо их выдающихся музыкальных дарований, меня поражает и восхищает в них психологическая и физиологическая сила. Для того, чтобы быть концертирующим музыкантом, надо обладать какой-то невероятной внутренней энергетикой, мне абсолютно не свойственной.

Соломон Волков в экспериментальной студии камерной оперы (ЭКСМО) при Ленинградской консерватории, 1968 год
Посиделки у Ахматовой
Вы — один из немногих живущих сейчас на земле, кто общался с Анной Ахматовой. Расскажите, как вы, тогда юный скрипач, решились ей позвонить и предложить приехать с квартетом? А она взяла и согласилась, даже не зная вас…
Поэзией я увлекся с самых юных лет и вполне самостоятельно. Моя мама, которая окончила рижскую русскую гимназию, иногда читала мне наизусть какие-то стихи, кстати, по тем временам, необычные: Брюсова, Сологуба. Но уже про Ахматову и Заболоцкого я сам узнал, без всякой подсказки. Никогда не забуду, как пришел в Риге в книжный магазинчик, который был рядом с домом. Там можно было спокойно полистать книги. Я взял фиолетовый томик с именем Заболоцкого на обложке, тогда он еще был жив. Это последнее его прижизненное издание, до сих пор у меня хранится. Я начал читать, и эти стихи сбили меня с ног. Так Заболоцкий остался моей любовью по сей день. И с Ахматовой так же произошло. Никому не навязываю своих вкусов, но для меня она — Пушкин двадцатого века. В ее поэзии я всегда нахожу строчки, которые резонируют с моим сегодняшним настроением.
Знаю, вижу, что вы часто ставите это в Фейсбуке.
Вот только что, прямо перед разговором с вами, я опять перечитывал по своим соображениям Ахматову. И опять поражался тому, как по мере того, как я взрослею, если не сказать старею, те строчки Ахматовой, которые она писала, будучи уже пожилой дамой, и которые я, может быть, недостаточно понимал еще десять лет тому назад, сейчас воспринимаю по-особому. Они резонируют, как будто продолжается ее разговор со мной.
Итак, вы ей позвонили. Она совершенно вас не знала и согласилась на то, чтобы вы приехали и поиграли для нее?
По-моему, у Довлатова эта история даже описана с моих слов. Я позвонил сначала в ленинградский Союз писателей и предложил сделать концерт в честь Ахматовой. Мне там сказали: «Зачем? У нас есть еще много хороших писателей. Давайте сделаем для всех». Я с сарказмом поблагодарил их и повесил трубку. Сейчас не помню даже, кто мне дал телефон Ахматовой. Мой звонок ее совершенно не удивил. Она сказала своим грудным, низким голосом: «Хорошо, я подумаю. Позвоните мне через два дня». Я эти два дня жутко волновался. Тогда я уже возглавлял струнный квартет в Ленинградской консерватории, был первым скрипачом. Было страшно, что она попросит сыграть, скажем, квартет Брамса, а у нас его нет в репертуаре. Но она захотела квартет Шостаковича, и это было невероятное везение. Потому что мы только что выучили и сыграли в присутствии самого автора его Девятый квартет. Он еще даже не был издан, мы его играли по стеклографической копии. Я безумно обрадовался, мне только оставалось уговорить своих друзей по квартету. Они об Ахматовой не очень много слышали. У виолончелиста нашего квартета, поляка Станислава Фирлея, учителем русского языка в консерватории была женщина, которая по совместительству являлась парторгом. Он пошел к ней узнавать, кто такая Ахматова, и та ему ответила: «Талантливая поэтесса, но на ее пути было много ошибок». Тем не менее, ребята мне поверили, поехали, и не пожалели.
Ахматова была одна на даче?
Она нас встретила в комнатке, в своей знаменитой «будке», одна. Мы сидели очень близко друг к другу, практически коленями упирались — такая была маленькая комната. Это был незабываемый день, 16 мая 1965 года. Пока мы играли, за окном разыгралась настоящая снежная буря, в середине мая! Это необычно даже для Ленинграда, с его непредсказуемой погодой. А когда мы закончили играть, то было абсолютно голубое небо и взошла радуга. Мы вышли на крыльцо, и она прочитала свое стихотворение про такой же снежный майский день, потом сказала, мечтательно поглядев куда-то вверх: «Вот если бы нас еще кто-нибудь сфотографировал!» «Анна Андреевна, — ответил я, — «А с нами как раз фотограф приехал!».
Она взяла зеркало, прихорошилась, и с большой охотой с нами сфотографировалась. Я бы сам никогда не осмелился попросить ее о фотографии.

На даче у Ахматовой, 16 мая 1965 года. Слева направо: Соломон Волков, Виктор Киржаков, Валерий Коновалов (сидит), Анна Ахматова, Станислав Фирлей. Фотограф Слава Осипов
Вы ей потом подарили эту фотографию?
И ей, и Шостаковичу отдельно снимок Ахматовой подарил. И он у него хранился под стеклом письменного стола.
О чем вы беседовали в тот день?
После того, как мы сыграли, сели за стол, разговаривали, и она предложила выпить водочки. Ребята так оживились, но я на них цыкнул: еще чего, водку мы будем пить с Ахматовой! После этого я еще несколько раз к ней приезжал, уже один. Мы разговаривали на разные темы, в основном, связанные с музыкой.
Вы записывали ваши беседы?
Да, у меня есть записи, не на пленку, сам я диктофоном вообще не владею, не знаю, как его включать и никогда не научился. Этим занималась всегда Марианна, моя жена. Когда я возвращался от Ахматовой из Комарово на электричке в Ленинград, записывал от руки все, что запомнилось. И пока вот не было времени все это оформить и опубликовать.
Почему вы с Ахматовой беседовали о музыке, а не о поэзии?
Потому что я был музыкантом. Некоторые люди, знавшие ее, несколько пренебрежительно мне говорили: «Она, дескать, ничего не понимала в музыке». Это ерунда. Она делала очень проницательные замечания о музыке, причем неожиданные, учитывая время, в которое она жила. Когда я приехал в 14 лет в Ленинград учиться музыке, то попал в окружение сверстников, многие из которых, в отличие от меня, к Шостаковичу относились свысока, считая его музыку отжившей. Когда Тринадцатую симфонию исполняли, никто из них не пошел. На премьерах его квартетов залы были полупустые, хотя сам Шостакович бывал на этих концертах, можно было пойти хотя бы ради того, чтобы на него глянуть. За пять минут до концерта можно было спокойно билет купить. Это сейчас задним числом все Шостаковичем восторгаются, а мне приходилось его защищать перед сверстниками. Появилась Одинадцатая симфония, многие музыканты кривили носы, а Ахматова сказала, что музыка эта звучит как облака на черном небе. Она поняла это гораздо глубже профессиональных музыковедов.
Вы были на ее панихиде?
Я играл и на ее гражданской панихиде в Союзе писателей, и на даче в Комарово, в «будке». Там тоже была забавная история. Собрался семейный совет, решали, в том числе, какую музыку играть в Союзе писателей. Я предложил Баха. Но Лев Николаевич Гумилев, ее сын, запротестовал и сказал, что лучше выбрать кого-то из православных композиторов. Я говорю: «Давайте я тогда сыграю скрипичную сонату Прокофьева», на том и сошлись. И никто из нас тогда не знал, что Прокофьев не был православным. Он, еще живя в Париже, стал сайентологом. Это стало известно недавно, когда опубликовали его дневник. Так что, формально, он принадлежал к секте. Мы сыграли сонату Прокофьева на церемонии, а в «будке» играли Гайдна. Конечно, смерть Ахматовой была большим потрясением. И когда я о ней узнал, то упал на колени и зарыдал. Знакомая до сих пор об этом вспоминает. Это было горе. Как-будто ушел самый близкий человек.

С Машей и Мишей, 28 декабря 2013 года. Фото Анны Нельсон
Папка с личным делом Соломона Волкова – 1
Я знаю, что вы не отмечаете ни свой день рождения, ни другие праздники, но отмечаете день первой встречи с Ахматовой и день, когда Евтушенко дал согласие на телевизионный проект. Почему так?
Отмечаю 16 мая, день того концерта у Ахматовой, как важнейшее для меня символическое событие, из которого потом выросли очень знаковые для меня идеи, мысли, переживания.
Новый год, Рождество, «День парижской коммуны», как говорил Райкин, это общие праздники. Какое отношение они имеют ко мне? Даже день рождения не считаю своим праздником, потому что я не принимал участия в своем рождении, это день моих родителей. И вот сейчас еще для меня важной датой является презентация фильма о Евтушенко в Москве, 16 октября 2013 года. Потому что это было начало нового периода в моей жизни.
Это что-то сугубо личное? Не хотите рассказать?
Жизнь человека, на мой взгляд, это движение от одного кризиса к другому и преодоление этих кризисов. И для меня таким тяжелым кризисом были два года перед поездкой к Евтушенко в Талсу с режиссером Анной Нельсон и ее командой. Сейчас даже вспоминать об этом больно. Я бродил по Централ-парку в Нью-Йорке и думал о самоубийстве. Евтушенко и Аня вытащили меня из этой темной ямы.
А вы эти даты как-то отмечаете?
Я празднеств вообще не устраиваю, не в моей привычке. И юбилеев никогда своих до сих пор не отмечал.
И никто вас никогда не поздравляет с днем рождения, не приходит с подарками?
Нет, но ситуация изменилась после еще одного важного для меня события: в феврале 2013 года я завел страницу в Фейсбуке. Должен вам сказать, по значению я это сравниваю с переездом в Америку. Я очень серьезно к этому отношусь. Потому что я прожил здесь много лет в довольно замкнутом состоянии. При том, что встречался со всеми нашими замечательными деятелями: Бродским, Довлатовым, Барышниковым. Но все-таки, у меня было ощущение одиночества, которое я преодолел с помощью Фейсбука. На сегодняшний день у меня допустимый лимит друзей — 5000, и около 15000 подписчиков. Как это мне удалось, не знаю, при том, что я абсолютный «чайник» и до сих пор не разбираюсь в компьютерах. Когда мне исполнилось пятьдесят, в тот день мне не позвонил ни один человек. А вот на семидесятилетие через Фейсбук пришло около тысячи поздравлений. И я стараюсь каждого человека лично поблагодарить.
Виртуальная жизнь для вас важна. А вы не замечаете, что стали меньше из-за этого читать, общаться с реальными людьми?
Я уделяю Фейсбуку серьезное внимание и как минимум, часа два-три каждый день там провожу. А читаю по ночам. И ложусь очень поздно, где-то в пять утра. Ну и встаю, соответственно, не так рано. И фейсбучное общение как раз мне очень подходит. Потому что оно одновременно может быть и интимным, и дистанционным. Ты можешь пять минут пообщаться с человеком через мессенджер и на этом закончить. Мне вообще, на самом деле, нелегко разговаривать с людьми. А Фейсбук в этом отношении очень удобный инструмент. Я вижу, что некоторым блогерам нравится вступать в полемику со своими друзьями и подписчиками. Я к этому совершенно не склонен и еще сторонюсь политических тем. И мои друзья, и подписчики эти правила приняли и соблюдают их. Я пишу исключительно про культуру, и мой тон очень часто шутливый. Если кто переходит границу, отправляется, как говорится в народе, в бан.
А это вы себя называете Котом Базилио, от имени которого пишете шутливые строчки?
На самом деле, для меня Фейсбук стал этаким квазидневником. Это дневник, в том смысле, что там отражается то, что я каждый день читаю, о чем думаю. И я придумал такую игровую маску — Кот Базилио, который как бы я, и не я.
А почему Кот Базилио?
Сначала это была пара: Кот Базилио и его подруга Лиса Алиса, это мои любимые персонажи из книжки о Буратино. Как-то я ее в очередной раз перечитывал и вдруг подумал, что было бы забавно под псевдонимом сочинять пародийные стишки. Потом Алиса отпала, остался один Базилио. И мне нравится такая игра. Никогда, между прочим, за собой не замечал страсти к стихоплетству, а сейчас регулярно это делаю и получаю некоторое удовольствие. Судя по лайкам, моим френдам тоже нравится.
Чем же вас привлекает такой отрицательный персонаж?
Ну, это такой кот, который гуляет сам по себе, согласно Киплингу. И позволяет себе всякие вольности. Он пересмешник, на самом деле.

С Д.Д.Шостаковичем. Фото Марианны Волковой
Мемуары Шостаковича
Как вы познакомились с Шостаковичем?
Это случилось после моей первой рецензии на его концерте в 1960 году. Я был на мероприятии, где он тоже присутствовал, и кто-то представил меня ему. Он сказал: «Да, да. Я читал вашу рецензию». И добавил несколько одобрительных слов. В отличие от многих гениев, утверждающих, что они не читают рецензии и критику в свой адрес, Шостакович никогда не скрывал, что он в курсе всего, что касается откликов. А потом были два события, которые меня приблизили к нему. Я написал книгу «Молодые композиторы Ленинграда», в которой речь шла, в том числе, о его учениках, и попросил его написать предисловие, что он и сделал. По этой книге в Ленинградской консерватории изучали новейшую питерскую музыку, пока я не уехал в США. Тогда ее, конечно, запрятали в спецхран. Сейчас, вероятно, опять открыли, не знаю. А вторым событием стала постановка мною с близким другом, дирижером Юрием Кочневым, оперы «Скрипка Ротшильда», написанной любимым учеником Шостаковича Вениамином Флейшманом, убитым на войне. Это тоже загадочная история. До сих пор неясно, до какой степени Шостакович досочинил оперу. Формально он всегда говорил, что сделал только оркестровку, но у меня есть подозрение, что роль Шостаковича там большая. Я бы ее исполнял как сочинение Флейшмана-Шостаковича. После премьеры меня вызвал проректор Консерватории по научной работе и сказал, что мы этой постановкой «льем воду на мельницу мирового сионизма». И на этом нашу постановку прикрыли.
А беседы с Шостаковичем вы планировали изначально для журнала, в котором тогда работали или для себя лично?
Мы с ним думали, что их можно будет опубликовать и в журнале «Советская музыка», и издать книгой. Но это не получилось, потому что в итоге основной темой разговора стал Сталин. Я вообще не знал, куда эти разговоры заведут. Мне повезло: когда я переехал в Москву из Ленинграда, то попал на работу в журнал «Советская музыка», редакция которого находилась в том же самом здании, где жил Шостакович. А я приходил на работу обыкновенно раньше других. Раздавался звонок и в трубке я слышал: «Это говорит Дмитрий Дмитриевич Шостакович». Он всегда так представлялся. «Вы не могли бы ко мне заглянуть?» Я, конечно же, летел!
И сколько таких бесед у вас с ним было? Вы их записывали от руки?
Встреч было много, я записывал их от руки. Шостакович бы даже не согласился на диктофон. Он сразу зажимался. Я видел несколько раз, как это происходило в Союзе композиторов.
Изначально Шостакович был не против опубликовать мемуары при жизни. Почему же в итоге сказал, чтобы книга увидела свет после его смерти?
Да, сначала он думал, что это можно будет опубликовать при жизни. Когда я заговорил об этом в журнале с главным редактором и в издательстве, они, услышав, что Шостакович затрагивает тему Сталина, категорически отказались. Имя Сталина в эти годы было табуировано. Не потому, что отношение к нему было негативным. А именно потому, что непонятно было, как к нему относиться.
А Шостакович был среди тех, кто реабилитации Сталина всячески противился. И когда он увидел, что в партийной верхушке сомневаются в том, как себя вести по отношению к Сталину, то понял, что книгу в Советском Союзе не издадут. Он уже был больным человеком, и проблемы были бы ему совершенно не под силу. Шостакович был уверен, что его имени и авторитета будет достаточно, чтобы позволить выразить свое отношение к Сталину. Сейчас, спустя годы, я подозреваю, что это и было основной идеей, из-за которой он сел со мной записывать эти разговоры. Таким образом, Шостакович хотел принять более активное участие в той подспудной закулисной борьбе вокруг имени Сталина, которая в тот момент происходила.
Почему он вдруг такой стал смелый? Всю жизнь молчал…
Сталина он ненавидел с молодых лет. В отличие от многих других деятелей культуры. Сталин был гением зла, люди сейчас этого не понимают. Им кажется, что зло не может быть гениальным. Сталин обладал притягательностью Воланда. Посмотрите на отношение к нему Булгакова, Пастернака. Они все были в какой-то момент зачарованы этой фигурой. Шостакович же никогда не попадал под сталинский гипноз.
Но разве он не боялся Сталина и не скрывал своей ненависти?
Конечно, боялся. Боялись абсолютно все.
С друзьями он всегда был откровенен на эту тему. Я даже считаю, что он, в каком-то смысле, перегнул палку, считая Сталина малообразованной личностью. В своей книге «Шостакович и Сталин» я попытался прокомментировать это. На самом деле, как показывают недавно опубликованные документы, Сталин был человеком, которого занимала и привлекала по разным соображениям культура. И он умудрялся находить время и силы в самые страшные годы войны, для того, чтобы персонально заниматься самыми мелкими вопросами, связанными с культурой. И те, с кем он лично общался, вроде Булгакова и Пастернака, не избежали вот такого зловещего, гипнотического воздействия. Шостакович был исключением.
Тем не менее, Шостакович шел на компромиссы.
Не пойти на компромиссы в ситуации, когда за тобой персонально, как это делал Сталин, следит вождь, было невозможно. Когда говорят о компромиссах Шостаковича, забывают, что, скажем, Прокофьев написал в 1937 году кантату к 20-летию Октября, представляющую собой музыку, в частности, на текст Сталина. Кстати, сочинение замечательное: потрясающая музыка, которую можно и нужно играть, памятник эпохе, помимо всего прочего. И таких примеров можно привести много.
Судя по фотографиям Шостаковича, он, на мой взгляд, выглядит всегда каким-то сумрачным, загнанным человеком. Каким он был на самом деле?
Нет, что вы! Он обожал юмор, его можно было насмешить без особого труда. Он зажимался перед камерой, и очень редко можно увидеть на снимках смеющегося Шостаковича. Обыкновенно, он не смотрит в аппарат. А так, он обожал, наизусть цитировал, смеясь при этом, страницы из Гоголя, Чехова, юмористические рассказы Зощенко.
Вы эмигрировали в США в 1976 году и вскоре издали там книгу мемуаров Шостаковича. Можно сказать, что после выхода этой книги репутация композитора на Западе, да и не только, изменилась?
Знаете, если бы не было его гениальной музыки, то ничего изменить нельзя было бы. После его смерти я читал все эти некрологи. Обычно несогласные друг с другом ведущие американские издания в один голос писали, что умер ревностный, лояльный советскому режиму композитор и верный сын коммунистической партии. Сейчас такого не напишет никто, ни один человек. Книга, конечно, в каком-то смысле, этому помогла. Я благодарен судьбе, что так произошло.
Вы читали книгу Джулиана Барнса «Шум времени» о Шостаковиче? Ведь он частично опирался в ней на вашу книгу бесед с композитором.
Я узнал об этом лишь из его предисловия к книге. Мне это было очень приятно, и книга мне тоже понравилась. Удивительно, конечно, что книга английского писателя о советском композиторе стала бестселлером и в России тоже, я-то всегда считал, что русский писатель должен был такое написать. Но никто за эту тему не брался.
Не секрет, что после выхода мемуаров Шостаковича некоторые музыковеды, композиторы, его вдова упрекали вас в том, что они были частично скомпанованы. Что Шостакович в те годы не стал бы подставлять семью, так открыто высказываясь о Сталине и своих коллегах. Каков ваш главный козырь в ответе этим людям?
Мой ответ: читайте и решайте сами. Книга существует уже почти 40 лет, и никуда не исчезла. Вот сегодня мне позвонил американский издатель, предложивший сделать ее электронную версию. Я уже не обсуждаю этот вопрос, потому что в итоге, все сводится к тому, прочел ты книгу или нет. Любое творческое сотрудничество в какой угодно области — сложная история. Простых книг, над которой два человека сотрудничали, не бывает. После знаменитых «Диалогов со Стравинским» Роберту Крафту, который эти диалоги записал, тоже предъявляли претензии. Так что, меня это уже не волнует.
Темой вашей следующей книги стали беседы с Баланчиным. Вы, в самом деле, просто подошли к нему на улице Нью-Йорка и начали разговор?
Баланчин как раз тогда готовился к фестивалю Чайковского и у него появилось большое интервью на эту тему, в котором он высказал интересную мысль о том, что, хотя Чайковского принято считать романтиком, он, на самом деле, модернист. Для меня это было большой новостью. Как-то мы шли с женой, Марианной, недалеко от дома, и вдруг она мне говорит: «Смотри, это же Баланчин, иди, подойди к нему» — «Да ты что!» — «Подойди!» И я решился, представился, сказал, что мне невероятно интересно его мнение о Чайковском, что нас в Ленинградской консерватории учили иначе. Мы с ним полчаса на эту тему проговорили, и в конце беседы он мне вдруг сказал: «Ну, вот и напишите о том, о чем мы сейчас говорили, для буклета на наш фестиваль». А сам нырнул в мясной магазинчик. В итоге, буклет к фестивалю Чайковского открывался моей статьей.
А потом я написал Баланчину письмо. Зная, что он не любит говорить о себе и своем творчестве («Господь бог творит, а я всего лишь произвожу культурный товар для публики»), я предложил ему сделать книгу о Чайковском для русских детей. «Когда вы учились в балетном училище в Петербурге, вам, наверное, хотелось про Чайковского что-нибудь интересное почитать, но такой возможности не было. А мы с вами сделаем такую книжку. И я вам обещаю, что детишки в Ленинградском балетном училище будут засыпать с ней под подушкой», — так я ему написал. Вскоре мне позвонила его секретарша и сказала, что Баланчин согласен. Последние наши встречи были уже в госпитале, где он лежал при смерти. В палате стояли ширмы, за одной из них сидела его секретарша. Я, естественно, никогда туда не заглядывал. Позже секретарша сказала, что он был такой счастливый всегда после этих встреч! Закончили мы беседы незадолго до смерти, выхода книги он уже не застал.

С Джорджем Баланчиным. Фото Марианны Волковой
Откуда Баланчин знал столько интересных подробностей про Чайковского?
Он очень его любил и интересовался его биографией. Я приходил к нему с заготовленными карточками, на которые были выписаны отрывки из писем Чайковского или воспоминания, и читал ему их. А он начинал комментировать и получалось, что он как бы говорит о Чайковском, но в то же время, и о себе. В этом был успех моей задумки. Потому что, если бы я ему предложил сделать книгу о нем самом, он бы отказался.
Кстати, давненько я ее не перечитывал. Я вообще свои книги не перечитываю, только «Диалоги с Бродским» — в ней всегда нахожу что-то новое. Чем старше я становлюсь, тем больше понимаю, сколько там всего спрятано. Бродский очень быстро стал…. Как бы это сказать…
Мудрым?
Да, стал немолодым мудрецом очень быстро. Из всех моих собеседников он был самый думающий. Его мозг, как какой-то раскручивающийся механизм, работал прямо передо мной. А я просто записывал за ним. Я ведь в каждом разговоре со своими героями был просто передаточным сосудом, поэтому все мои книги-беседы такие разные. С Шостаковичем в одном роде, с Баланчиным в другом, с Бродским — в третьем. Просто нужно было тщательно готовиться к разговорам. Однажды на встрече с Бродским случилась накладка, которая меня многому научила. Мы должны были говорить об Ахматовой. Я думал: он все знает об Ахматовой, я что-то знаю об Ахматовой. И не подготовился. И Бродский односложно мне отвечал на вопросы: был не в настроении. Это было полное фиаско. С тех пор я всегда приходил с десятк