Грустное интервью шифрина
29-07-2018 13:56
к комментариям - к полной версии
- понравилось!
Меня часто спрашивают: как получается, что самые искрометные и довольно
простые номера приобретают оттенок безысходной печали? Почему я так делаю?
О творчестве замечательного артиста театра и эстрады Ефима Шифрина
написано немало в России и за рубежом. Недавно появилась его собственная
страничка в Интернете. Но эта беседа - диалог с малоизвестным Шифриным. И начался он с темы семьи и детства,
прозвучавшей неожиданно и драматично...
- Родился я 25 марта 1956 г. (59 лет), когда еврейства и всего с ним связанного как
бы не существовало. Недавно у Бродского в его замечательном эссе "Меньше
единицы" нашел близкую мне мысль: слово "еврей" было вообще
неупотребительно в русской речи того времени. Оно было почти ругательством,
чем-то стыдным. Конечно, в анкетах, метриках это слово присутствовало,
однако порождало не самые приятные ассоциации.
Мое настоящее имя "Нахим". От него нет уменьшительного, поэтому в школе,
институте меня звали "Фима". Имя это как-то само закрепилось за мной, что
очень огорчало папу. В письмах ко мне он всегда называл меня Нахимом.
Казалось, вкладывал в это свою особую интонацию. Он всегда подчеркнуто
следовал имени, данному при рождении. Например, его брат, из Гесселя стал
Григорием, другой из Моисея - Михаилом, но папа упрямо называл их Гесселем
и Моше. И ничто, никакой "новояз" не могли его в этом поколебать.
В последние десятилетия опубликовано немало страшных подробностей о
сталинских репрессиях. Однако мы вновь испытали потрясение, когда, готовясь
к встрече с Ефимом, прочли изданные в Белоруссии записки его отца Залмана
Шифрина "Печальная рапсодия". Книгу, повествующую - без сентенций и
обобщений - о жизни политзека, прошедшего все круги сталинского ада - и
застенки, и золотые прииски, и вольфрамовые рудники Крайнего Севера. И нам
стала еще понятнее безграничная сыновья любовь Ефима к отцу, гордость за родного человека,
чье мужество не сломили ни пытки, ни издевательства палачей, ни голод и лютый мороз.
Вот несколько цитат из записок Залмана Шифрина.
"Началась моя тюремная жизнь, жизнь человека, которого пытаются
превратить в скот, постоянно подвергая унижению: Кормят: утром - селедка,
отчего постоянно мучает жажда, но пить не дают, на обед - баланда. В темных
подвальных камерах нет воды: по телу ползают полчища вшей: Заставляют надевать шубу ( в
августе!) и с грузом в руках делать больше сотни поклонов. Это похуже зуботычин".
"В Унженском лагере: где я работал вальцовщиком и раскряжовщиком леса:
находилось 1800 зеков: Вставали в пять утра: на завтрак кусок селедки,
баланда и чай из березового веника. Обеда не было: Одежда лагерная: На
ногах, обмотанных тряпьем, "ЧТЗ" - уникальная лагерная обувь, выкроенная из
бракованных автопокрышек Челябинского тракторного завода, или лыковые лапти.
Многие отмораживали ноги: К не выполнявшим норму применялись "методы воздействия".
Например, раздетого догола зека, ставили на целые сутки на съедение комарам на высокий пень".
"На прииске "Штурмовой" я в декабре отморозил ноги и руки.
Мне угрожала гангрена: пришлось ампутировать два пальца на левой ноге. Оперировали без наркоза".
"На прииске "Чкалов" забавлялись иначе. На заключенного, заболевшего или ослабевшего настолько, что он не мог выйти на работу, составлялся акт:
накормлен по норме, одет по сезону: Затем его привязывали за руки к саням, запряженным лошадью, и с гиканьем пускали ее вскачь....
Так волоком по снегу и льду, - а измерялся тот страшный путь километрами - несчастных доставляли к забою."
Несмотря на все старания палачей, политзек Залман Шифрин выжил, оставшись достойным человеком.
Выстоял, чтобы сделать счастливой молодую женщину, свою будущую жену; чтобы родить и воспитать
двух сыновей: Самуэля (вместе с семьей он живет ныне в Израиле) и Нахима.
Судьба Залмана-Иосифа Шифрина, 1910-го года рождения, мещанина захолустного, в черте оседлости, белорусского местечка Дрибина,
типична для государства, где коммунистическая власть, едва утвердившись, занялась истреблением собственного народа.
"Да, в той жизни все зависело от случая, хотя в общем система работала четко:
выживал тот, кто сумел к ней приспособиться, - напишет Залман Шифрин в своей книжке.
- Проще всего это получалось у тех, кто не высовывался, а стоило кому-то в чем-то выделиться,
его либо обтесывали до среднего уровня, либо стирали в порошок".
А Залман "высовывался": учился, стремился чего-то достичь, жить достойно.
И: "заработал" 10 лет ИТЛ за шпионаж с пожизненной ссылкой под гласным надзором комендатуры НКВД
в районе Дальстроя, без права выезда с Крайнего Севера после освобождения.
- Ваш отец был рядовым бухгалтером, далеким от политики, ни в каких партиях не состоял.
Почему же его посадили, к тому же на столь длительный срок?
- У швейцарского поэта Блеза Сандрара есть замечательное стихотворение "Почему я пишу?"
Оно состоит из одной строчки: "Потому:". Потому что объяснить это невозможно.
Так и весь ужас той эпохи, беспощадной, немыслимой мясорубки. Потому: олько произносить это надо с еврейской интонацией.
О том, как познакомились и поженились родители Нахима, мы прочли в "Печальной рапсодии".
Поистине романтическая история! 35-летняя Раша Ципина (Раиса Ильинична) узнала о трагической судьбе Залмана в доме его брата Гесселя, учителя Оршской школы,
и написала Залману теплое дружеское письмо. Завязалась переписка, в которой сказалось родство душ.
Зная друг друга лишь по письмам, два одиноких человека решили соединить свои судьбы.
"Со стороны Раисы это был подвиг, - пишет Залман Шифрин. - Но ею руководила не жалость.
Ее привлекло мужество, с каким я перенес столько страшного, и она поверила мне. Так, оказывается, бывает не только в романах".
- Это, действительно, подвиг, - подтверждает Ефим, - Молодая, привлекательная женщина, ничего не страшась, поехала к человеку, которого никогда не видела
- через всю страну, в далекий колымский поселок Адыглах,что в восьмистах километрах от бухты Нагаево.
Жить поначалу пришлось в пятиметровой комнатушке, где умещались кровать и два стула, питаться сушеными овощами, а о солнечных днях только мечтать.
Через год родился первенец, мой старший брат Самуэль. Три года спустя, маму, жену ссыльного, повезли в роддом в кузове грузовика, права на место в кабине у нее не было.
На колымской трассе ее растрясло, ребенок родился мертвым. А еще через год на свет появился я.
Такова история моих родителей - выходцев из белорусских местечек, выжженных и сравненных с землей во время войны.
Папу и его сестру Сарру уберегла от трагическойучасти быть расстрелянными или убитыми не менее страшная участь политзеков; маму - эвакуация.
Большинство же родственников в годы войны погибло. Выбор, как видите, был небольшой.
Папина сестра, моя тетя Сарра, 20 лет провела в Карлаге (Карагандинский лагерь). В прошлом году ей исполнилось 90 лет. Она живет в Израиле, в Бат-Яме.
Никогда не забывает дня моего рождения, у нее светлая память. Она всегда опережает мои звонки и поздравляет с Новым годом первая. На вопрос о секрете ее долголетия,
отвечает:
"Очень просто: я всегда надеваю обувь с левой ноги, а снимаю ее с правой".
Но я-то знаю, в чем секрет долголетия тети Сарры: нет человека, о котором она бы сказала или подумала
дурно, которому бы пожелала плохое. Секрет - в удивительном добродушии, потрясающем библейском спокойствии к тому, что происходит.
Хотя свойственные ее возрасту болячки при ней, все номера телефонов у нее в голове, многочисленные фамилии родственников в памяти - невозможном компьютере.
А пережить ей пришлосьпредостаточно: смерть близких, войну, арест и заключение брата, собственный арест и издевательства в лагерях ( у нее перебит нос),
смерть мужа, воспитание дочери другими людьми: И все это она перенесла с удивительным эпическим, еврейским спокойствием.
- Ваш отец был, по-видимому, человеком религиозным, ведь он родился и вырос в патриархальной еврейской семье синагогального старосты, учился в хедере?
-
Честно говоря, до переезда в Юрмалу в конце 60-х я этого не замечал. То ли был еще мал и не понимал этого, то ли отец скрывал свою религиозность, дабы не навлечь
на себя и свою семью новые неприятности. Однако помню, что совершенной реликвией был у нас Танах. Фолиант этот на немецком, русском и иврите, издания 1913 года,
хранился, заложенный другими книжками. Он не был в числе книг, которые приветствовались до перестройки и нынешнего заигрывания с религией.
Папа хорошо знал книжный иврит, читал Танах в оригинале. Как выяснилось перед самой смертью отца, он был действительно набожным человеком.
В последних своих письмах и записках из рамат-ганской больницы он писал:
"С нашим добрым Б-гом я прошагал всю свою жизнь".
Теперь, когда его не стало, я понимаю, какой праведной она была. Уму непостижимо, как ухитрился он пройти 10 лет лагерей и 7 лет ссылки, не дотронувшись ни до
кусочка свинины, не нарушив заповедей Торы. Естественно, он не мог соблюдать субботу, но совершенно ритуальными были наши семейные праздники, удивительным образом совпадавшие с религиозными.
Только переехав в Латвию, когда в Риге мы попали в синагогу на настоящий праздник Симхат Тора, или, как говорят в идишской традиции Симхас Тойре, я впервые увидел ликующего папу. Собрание веселящихся и говорящих на родном идише евреев возбудило его до крайности.
После того, как отец наконец-то получил возможность выехать с Колымы, наша семья перебралась в Латвию. В Юрмале удачно устроилась мамина тетка.
Наши колымские сбережения позволили и нам купить в Юрмале дом - дачу покойного латвийского историка академика Зутиса. В школе, Рижском университете, где я учился,
мы историю проходили по его учебникам.
Странное это было жилище в духе латвийского югенстиля с огромной библиотекой, деревянными потолками, причудливыми комнатами, каминами, печками с замечательной
кладкой и изразцами.
Вскоре вся уцелевшая папина родня - его брат, освободившаяся из заключения сестра - съехалась в Юрмалу.
Так в силу центростремительного влечения мы оказались на одном пятачке. Аналогичная история повторилась, когда семья эмигрировала в Израиль, дружно снявшись
с насиженных мест и по мистическому сигналу вновь оказавшись вместе.
Думается, некое разочарование, маленькое, как царапина, постигло отца в Израиле. Он надеялся увидеть некое воплощение в иной ипостаси еврейского местечка,
где похожие на него люди говорят на одном языке, живут как на одной большой улице его детства.
В действительности все оказалось по-другому, а сам Израиль - совершенно восточной страной. Для папы стал откровением неузнаваемый иврит с принятым в Израиле
сефардским вариантом произношения, когда ударение почти во всех словах падает на последний слог.
Письменный язык он узнавал, читал надписи, распознавал вывески, этикетки в магазинах, но устная речь его озадачила.
Образ вновь обретенных соплеменников разной масти - черненьких, очень смуглых, белолицых, голубоглазых не соответствовал миру из "Тевье-молочника".
Эта царапинка быстро зажила, через год он уже чувствовал себя своим в этой стране, и легко приноровился к новому для себя варианту иврита.
Меня это ничуть не удивило. Когда мы приехали в Латвию, отец тоже был в солидном возрасте, но очень скоро в магазинах и учреждениях уже объяснялся по-латышски.
Эта его языковая открытость передалась и мне. Я с удовольствием принимаюсь за новые языки, быстро обезьянничаю в разных странах, спокойно чувствую себя в Америке
со своим английским, с идиш - в Бруклине и Израиле, с латышским - в Риге.
А вот профессиональными способностями обязан маме. На все вопросы об ее образовании можно ограничиться ответом: закончила ФЗУ в Нижнем Новгороде по специальности слесарь-инструментальщик, по специальности не работала, а служила воспитательницей в детском саду. Но музыкальный слух, способности пародировать, что-то показывать, представлять при стечении народа - передались мне от мамы. Так же, как моему старшему брату Самуэлю ее музыкальные способности и абсолютный слух. Он окончил
военно-дирижерский факультет Московской консерватории и алма-атинскую консерваторию по классу тромбона.
Слава Богу, все эти способности через поколение обнаружились и у моих племянников: они поют, играют на фортепьяно, а старший и на скрипке.
- А вы, Ефим, человек религиозный, бываете в синагоге?
- Редко. И не потому, что меня что-то останавливает. В любом храме каким-то образом концентрируется энергия людей, истинно приверженных Богу, и оттого там хорошо.
В синагоге, если бы не моя кочевая, расписанная по минутам жизнь, появлялся бы чаще. У меня нет никаких причин там не бывать. Но я могу обойтись и без обряда.
Как сказал когда-то в интервью "Вечерней Москве": "Я обращаюсь к Б-гу без посредников".
Многих это смутило, озадачило. Но я готов повторить это и сегодня. Люди, приверженные религии, не приветствуют общение с Богом, минуя храм или синагогу, которые
как бы приближают адрес обращения. Вероятно, они правы. Но я ничего не делаю ради "галочки". Коль скоро моя жизнь сложилась так, как сложилась, изменить ее уже не могу.
С удовольствием читаю все, что связано с иудаикой, мне интересно мнение уважаемого ребе, значительного талмудиста, рассуждения раввина Адина Штайнзальца,
ему я очень верю. Но каждый раз ловлю себя на том, что я вне религиозной традиции и ничего не могу с собой поделать. Хочу ей следовать, но не могу лгать.
Я вырос за пределами этой традиции, в границах того патриархального идишского, ашкеназского поколения родившихся на стыке XIX и XX веков и несших эту традицию
вплоть до своего физического уничтожения в 1948-1953-го годах.
Средилюдей моего возраста, живущих в нашей стране, я, может быть, последний, кто говорит на идише и понимает его. Ему обучил меня отец. Да и среди знакомых родителей,
когда мы жили на Колыме, в основном, были освободившиеся из лагерей евреи, все они говорили на идише. Так этот язык стал мне родным с детства, правда, сейчас я уже
не могу свободно читать и писать на нем.
Мама очень хорошо пела на идише. Много лет спустя после ее кончины я стал петь на эстраде фольклорную песню "Машке", которую слышал только от нее.
Мама пела ее на всех семейных праздниках, пела своеобразно. Идишские слова я записал на листке русскими буквами. Листок этот прошагал со мной се эти годы
и словно взывал ко мне: Впервые спел эту песню в эмигрантских общинах Израиля и как будто что-то меня освободило, песня как бы задраила брешь в моей судьбе.
Я как бы выполнил долг перед родителями - один долг из многих.
- Объясните, Ефим: как Шифрин, которого мы сейчас узнали, уживается с Шифриным, которого мыпривыкли видеть на эстраде?
- Меня часто спрашивают: как получается, что самые искрометные и довольно простые номера приобретают оттенок безысходной печали? Почему я так делаю?
И зачем нарочно "гружу" какие-то веселые ситуации или забавные тексты серьезностью? Этот вопрос меня просто обескураживает.
Поверьте, я не делаю этого специально, так во мне звучит мое еврейство. И ничего не поделаешь.
Любую, абсолютно лишенную минора музыку, "ухитряюсь" перевести в минорный лад. Так получается.
Как ляжется, так и вяжется, помимо моей воли. Не кричу на каждом углу, что я - еврей, но никогда и не скрываю, да в этом уже и нет нужды.
Однако наше положение какое-то сейчас чудное, промежуточное.
Вот призывают: говорите на родном языке. Я бы последовал этому призыву, отбрил бы какую-нибудь юдофобку на рынке: А у меня родной язык - русский.
Судьба нашего народа сложилась так, что мы свое еврейство обнаруживаем в красках, линиях, во взгляде, в особой интонации, но не в письме, не в речи,не влитературе.
Я не меньше еврей, чем еврей, говорящий на "ладино". (Смесь испанского с ивритом, язык испанских и португальских евреев. - Авт.) Не меньше еврей, чем говорящие на иврите.
Ведь как бы мы не ежились, услышав обидный анекдот, еврей - это и вправду диагноз. И в этом нет ничего обидного.
В анекдоте звучит пошло, но для жизни - очень верно. Это судьба, это призвание.
Поэтому, повешу ли я, как некая модная певица, крест на шею, или прилюдно буду делиться рецептами творожной пасты, надену ли кафтан или бурку - ничего со мной
не поделаешь!
Я носитель определенного мистического свойства, которым меня наделили, не спросив. Но я бесконечно благодарен за эту наделенность и счастлив, что именно так
со мной случилось на небесном распределении.
Меня часто спрашивают: как получается, что самые искрометные и довольно
простые номера приобретают оттенок безысходной печали? Почему я так делаю?
О творчестве замечательного артиста театра и эстрады Ефима Шифрина
написано немало в России и за рубежом. Недавно появилась его собственная
страничка в Интернете. Но эта беседа - диалог с малоизвестным Шифриным. И начался он с темы семьи и детства,
прозвучавшей неожиданно и драматично...
- Родился я 25 марта 1956 г. (59 лет), когда еврейства и всего с ним связанного как
бы не существовало. Недавно у Бродского в его замечательном эссе "Меньше
единицы" нашел близкую мне мысль: слово "еврей" было вообще
неупотребительно в русской речи того времени. Оно было почти ругательством,
чем-то стыдным. Конечно, в анкетах, метриках это слово присутствовало,
однако порождало не самые приятные ассоциации.
Мое настоящее имя "Нахим". От него нет уменьшительного, поэтому в школе,
институте меня звали "Фима". Имя это как-то само закрепилось за мной, что
очень огорчало папу. В письмах ко мне он всегда называл меня Нахимом.
Казалось, вкладывал в это свою особую интонацию. Он всегда подчеркнуто
следовал имени, данному при рождении. Например, его брат, из Гесселя стал
Григорием, другой из Моисея - Михаилом, но папа упрямо называл их Гесселем
и Моше. И ничто, никакой "новояз" не могли его в этом поколебать.
В последние десятилетия опубликовано немало страшных подробностей о
сталинских репрессиях. Однако мы вновь испытали потрясение, когда, готовясь
к встрече с Ефимом, прочли изданные в Белоруссии записки его отца Залмана
Шифрина "Печальная рапсодия". Книгу, повествующую - без сентенций и
обобщений - о жизни политзека, прошедшего все круги сталинского ада - и
застенки, и золотые прииски, и вольфрамовые рудники Крайнего Севера. И нам
стала еще понятнее безграничная сыновья любовь Ефима к отцу, гордость за родного человека,
чье мужество не сломили ни пытки, ни издевательства палачей, ни голод и лютый мороз.
Вот несколько цитат из записок Залмана Шифрина.
"Началась моя тюремная жизнь, жизнь человека, которого пытаются
превратить в скот, постоянно подвергая унижению: Кормят: утром - селедка,
отчего постоянно мучает жажда, но пить не дают, на обед - баланда. В темных
подвальных камерах нет воды: по телу ползают полчища вшей: Заставляют надевать шубу ( в
августе!) и с грузом в руках делать больше сотни поклонов. Это похуже зуботычин".
"В Унженском лагере: где я работал вальцовщиком и раскряжовщиком леса:
находилось 1800 зеков: Вставали в пять утра: на завтрак кусок селедки,
баланда и чай из березового веника. Обеда не было: Одежда лагерная: На
ногах, обмотанных тряпьем, "ЧТЗ" - уникальная лагерная обувь, выкроенная из
бракованных автопокрышек Челябинского тракторного завода, или лыковые лапти.
Многие отмораживали ноги: К не выполнявшим норму применялись "методы воздействия".
Например, раздетого догола зека, ставили на целые сутки на съедение комарам на высокий пень".
"На прииске "Штурмовой" я в декабре отморозил ноги и руки.
Мне угрожала гангрена: пришлось ампутировать два пальца на левой ноге. Оперировали без наркоза".
"На прииске "Чкалов" забавлялись иначе. На заключенного, заболевшего или ослабевшего настолько, что он не мог выйти на работу, составлялся акт:
накормлен по норме, одет по сезону: Затем его привязывали за руки к саням, запряженным лошадью, и с гиканьем пускали ее вскачь....
Так волоком по снегу и льду, - а измерялся тот страшный путь километрами - несчастных доставляли к забою."
Несмотря на все старания палачей, политзек Залман Шифрин выжил, оставшись достойным человеком.
Выстоял, чтобы сделать счастливой молодую женщину, свою будущую жену; чтобы родить и воспитать
двух сыновей: Самуэля (вместе с семьей он живет ныне в Израиле) и Нахима.
Судьба Залмана-Иосифа Шифрина, 1910-го года рождения, мещанина захолустного, в черте оседлости, белорусского местечка Дрибина,
типична для государства, где коммунистическая власть, едва утвердившись, занялась истреблением собственного народа.
"Да, в той жизни все зависело от случая, хотя в общем система работала четко:
выживал тот, кто сумел к ней приспособиться, - напишет Залман Шифрин в своей книжке.
- Проще всего это получалось у тех, кто не высовывался, а стоило кому-то в чем-то выделиться,
его либо обтесывали до среднего уровня, либо стирали в порошок".
А Залман "высовывался": учился, стремился чего-то достичь, жить достойно.
И: "заработал" 10 лет ИТЛ за шпионаж с пожизненной ссылкой под гласным надзором комендатуры НКВД
в районе Дальстроя, без права выезда с Крайнего Севера после освобождения.
- Ваш отец был рядовым бухгалтером, далеким от политики, ни в каких партиях не состоял.
Почему же его посадили, к тому же на столь длительный срок?
- У швейцарского поэта Блеза Сандрара есть замечательное стихотворение "Почему я пишу?"
Оно состоит из одной строчки: "Потому:". Потому что объяснить это невозможно.
Так и весь ужас той эпохи, беспощадной, немыслимой мясорубки. Потому: олько произносить это надо с еврейской интонацией.
О том, как познакомились и поженились родители Нахима, мы прочли в "Печальной рапсодии".
Поистине романтическая история! 35-летняя Раша Ципина (Раиса Ильинична) узнала о трагической судьбе Залмана в доме его брата Гесселя, учителя Оршской школы,
и написала Залману теплое дружеское письмо. Завязалась переписка, в которой сказалось родство душ.
Зная друг друга лишь по письмам, два одиноких человека решили соединить свои судьбы.
"Со стороны Раисы это был подвиг, - пишет Залман Шифрин. - Но ею руководила не жалость.
Ее привлекло мужество, с каким я перенес столько страшного, и она поверила мне. Так, оказывается, бывает не только в романах".
- Это, действительно, подвиг, - подтверждает Ефим, - Молодая, привлекательная женщина, ничего не страшась, поехала к человеку, которого никогда не видела
- через всю страну, в далекий колымский поселок Адыглах,что в восьмистах километрах от бухты Нагаево.
Жить поначалу пришлось в пятиметровой комнатушке, где умещались кровать и два стула, питаться сушеными овощами, а о солнечных днях только мечтать.
Через год родился первенец, мой старший брат Самуэль. Три года спустя, маму, жену ссыльного, повезли в роддом в кузове грузовика, права на место в кабине у нее не было.
На колымской трассе ее растрясло, ребенок родился мертвым. А еще через год на свет появился я.
Такова история моих родителей - выходцев из белорусских местечек, выжженных и сравненных с землей во время войны.
Папу и его сестру Сарру уберегла от трагическойучасти быть расстрелянными или убитыми не менее страшная участь политзеков; маму - эвакуация.
Большинство же родственников в годы войны погибло. Выбор, как видите, был небольшой.
Папина сестра, моя тетя Сарра, 20 лет провела в Карлаге (Карагандинский лагерь). В прошлом году ей исполнилось 90 лет. Она живет в Израиле, в Бат-Яме.
Никогда не забывает дня моего рождения, у нее светлая память. Она всегда опережает мои звонки и поздравляет с Новым годом первая. На вопрос о секрете ее долголетия,
отвечает:
"Очень просто: я всегда надеваю обувь с левой ноги, а снимаю ее с правой".
Но я-то знаю, в чем секрет долголетия тети Сарры: нет человека, о котором она бы сказала или подумала
дурно, которому бы пожелала плохое. Секрет - в удивительном добродушии, потрясающем библейском спокойствии к тому, что происходит.
Хотя свойственные ее возрасту болячки при ней, все номера телефонов у нее в голове, многочисленные фамилии родственников в памяти - невозможном компьютере.
А пережить ей пришлосьпредостаточно: смерть близких, войну, арест и заключение брата, собственный арест и издевательства в лагерях ( у нее перебит нос),
смерть мужа, воспитание дочери другими людьми: И все это она перенесла с удивительным эпическим, еврейским спокойствием.
- Ваш отец был, по-видимому, человеком религиозным, ведь он родился и вырос в патриархальной еврейской семье синагогального старосты, учился в хедере?
-
Честно говоря, до переезда в Юрмалу в конце 60-х я этого не замечал. То ли был еще мал и не понимал этого, то ли отец скрывал свою религиозность, дабы не навлечь
на себя и свою семью новые неприятности. Однако помню, что совершенной реликвией был у нас Танах. Фолиант этот на немецком, русском и иврите, издания 1913 года,
хранился, заложенный другими книжками. Он не был в числе книг, которые приветствовались до перестройки и нынешнего заигрывания с религией.
Папа хорошо знал книжный иврит, читал Танах в оригинале. Как выяснилось перед самой смертью отца, он был действительно набожным человеком.
В последних своих письмах и записках из рамат-ганской больницы он писал:
"С нашим добрым Б-гом я прошагал всю свою жизнь".
Теперь, когда его не стало, я понимаю, какой праведной она была. Уму непостижимо, как ухитрился он пройти 10 лет лагерей и 7 лет ссылки, не дотронувшись ни до
кусочка свинины, не нарушив заповедей Торы. Естественно, он не мог соблюдать субботу, но совершенно ритуальными были наши семейные праздники, удивительным образом совпадавшие с религиозными.
Только переехав в Латвию, когда в Риге мы попали в синагогу на настоящий праздник Симхат Тора, или, как говорят в идишской традиции Симхас Тойре, я впервые увидел ликующего папу. Собрание веселящихся и говорящих на родном идише евреев возбудило его до крайности.
После того, как отец наконец-то получил возможность выехать с Колымы, наша семья перебралась в Латвию. В Юрмале удачно устроилась мамина тетка.
Наши колымские сбережения позволили и нам купить в Юрмале дом - дачу покойного латвийского историка академика Зутиса. В школе, Рижском университете, где я учился,
мы историю проходили по его учебникам.
Странное это было жилище в духе латвийского югенстиля с огромной библиотекой, деревянными потолками, причудливыми комнатами, каминами, печками с замечательной
кладкой и изразцами.
Вскоре вся уцелевшая папина родня - его брат, освободившаяся из заключения сестра - съехалась в Юрмалу.
Так в силу центростремительного влечения мы оказались на одном пятачке. Аналогичная история повторилась, когда семья эмигрировала в Израиль, дружно снявшись
с насиженных мест и по мистическому сигналу вновь оказавшись вместе.
Думается, некое разочарование, маленькое, как царапина, постигло отца в Израиле. Он надеялся увидеть некое воплощение в иной ипостаси еврейского местечка,
где похожие на него люди говорят на одном языке, живут как на одной большой улице его детства.
В действительности все оказалось по-другому, а сам Израиль - совершенно восточной страной. Для папы стал откровением неузнаваемый иврит с принятым в Израиле
сефардским вариантом произношения, когда ударение почти во всех словах падает на последний слог.
Письменный язык он узнавал, читал надписи, распознавал вывески, этикетки в магазинах, но устная речь его озадачила.
Образ вновь обретенных соплеменников разной масти - черненьких, очень смуглых, белолицых, голубоглазых не соответствовал миру из "Тевье-молочника".
Эта царапинка быстро зажила, через год он уже чувствовал себя своим в этой стране, и легко приноровился к новому для себя варианту иврита.
Меня это ничуть не удивило. Когда мы приехали в Латвию, отец тоже был в солидном возрасте, но очень скоро в магазинах и учреждениях уже объяснялся по-латышски.
Эта его языковая открытость передалась и мне. Я с удовольствием принимаюсь за новые языки, быстро обезьянничаю в разных странах, спокойно чувствую себя в Америке
со своим английским, с идиш - в Бруклине и Израиле, с латышским - в Риге.
А вот профессиональными способностями обязан маме. На все вопросы об ее образовании можно ограничиться ответом: закончила ФЗУ в Нижнем Новгороде по специальности слесарь-инструментальщик, по специальности не работала, а служила воспитательницей в детском саду. Но музыкальный слух, способности пародировать, что-то показывать, представлять при стечении народа - передались мне от мамы. Так же, как моему старшему брату Самуэлю ее музыкальные способности и абсолютный слух. Он окончил
военно-дирижерский факультет Московской консерватории и алма-атинскую консерваторию по классу тромбона.
Слава Богу, все эти способности через поколение обнаружились и у моих племянников: они поют, играют на фортепьяно, а старший и на скрипке.
- А вы, Ефим, человек религиозный, бываете в синагоге?
- Редко. И не потому, что меня что-то останавливает. В любом храме каким-то образом концентрируется энергия людей, истинно приверженных Богу, и оттого там хорошо.
В синагоге, если бы не моя кочевая, расписанная по минутам жизнь, появлялся бы чаще. У меня нет никаких причин там не бывать. Но я могу обойтись и без обряда.
Как сказал когда-то в интервью "Вечерней Москве": "Я обращаюсь к Б-гу без посредников".
Многих это смутило, озадачило. Но я готов повторить это и сегодня. Люди, приверженные религии, не приветствуют общение с Богом, минуя храм или синагогу, которые
как бы приближают адрес обращения. Вероятно, они правы. Но я ничего не делаю ради "галочки". Коль скоро моя жизнь сложилась так, как сложилась, изменить ее уже не могу.
С удовольствием читаю все, что связано с иудаикой, мне интересно мнение уважаемого ребе, значительного талмудиста, рассуждения раввина Адина Штайнзальца,
ему я очень верю. Но каждый раз ловлю себя на том, что я вне религиозной традиции и ничего не могу с собой поделать. Хочу ей следовать, но не могу лгать.
Я вырос за пределами этой традиции, в границах того патриархального идишского, ашкеназского поколения родившихся на стыке XIX и XX веков и несших эту традицию
вплоть до своего физического уничтожения в 1948-1953-го годах.
Средилюдей моего возраста, живущих в нашей стране, я, может быть, последний, кто говорит на идише и понимает его. Ему обучил меня отец. Да и среди знакомых родителей,
когда мы жили на Колыме, в основном, были освободившиеся из лагерей евреи, все они говорили на идише. Так этот язык стал мне родным с детства, правда, сейчас я уже
не могу свободно читать и писать на нем.
Мама очень хорошо пела на идише. Много лет спустя после ее кончины я стал петь на эстраде фольклорную песню "Машке", которую слышал только от нее.
Мама пела ее на всех семейных праздниках, пела своеобразно. Идишские слова я записал на листке русскими буквами. Листок этот прошагал со мной се эти годы
и словно взывал ко мне: Впервые спел эту песню в эмигрантских общинах Израиля и как будто что-то меня освободило, песня как бы задраила брешь в моей судьбе.
Я как бы выполнил долг перед родителями - один долг из многих.
- Объясните, Ефим: как Шифрин, которого мы сейчас узнали, уживается с Шифриным, которого мыпривыкли видеть на эстраде?
- Меня часто спрашивают: как получается, что самые искрометные и довольно простые номера приобретают оттенок безысходной печали? Почему я так делаю?
И зачем нарочно "гружу" какие-то веселые ситуации или забавные тексты серьезностью? Этот вопрос меня просто обескураживает.
Поверьте, я не делаю этого специально, так во мне звучит мое еврейство. И ничего не поделаешь.
Любую, абсолютно лишенную минора музыку, "ухитряюсь" перевести в минорный лад. Так получается.
Как ляжется, так и вяжется, помимо моей воли. Не кричу на каждом углу, что я - еврей, но никогда и не скрываю, да в этом уже и нет нужды.
Однако наше положение какое-то сейчас чудное, промежуточное.
Вот призывают: говорите на родном языке. Я бы последовал этому призыву, отбрил бы какую-нибудь юдофобку на рынке: А у меня родной язык - русский.
Судьба нашего народа сложилась так, что мы свое еврейство обнаруживаем в красках, линиях, во взгляде, в особой интонации, но не в письме, не в речи,не влитературе.
Я не меньше еврей, чем еврей, говорящий на "ладино". (Смесь испанского с ивритом, язык испанских и португальских евреев. - Авт.) Не меньше еврей, чем говорящие на иврите.
Ведь как бы мы не ежились, услышав обидный анекдот, еврей - это и вправду диагноз. И в этом нет ничего обидного.
В анекдоте звучит пошло, но для жизни - очень верно. Это судьба, это призвание.
Поэтому, повешу ли я, как некая модная певица, крест на шею, или прилюдно буду делиться рецептами творожной пасты, надену ли кафтан или бурку - ничего со мной
не поделаешь!
Я носитель определенного мистического свойства, которым меня наделили, не спросив. Но я бесконечно благодарен за эту наделенность и счастлив, что именно так
со мной случилось на небесном распределении.
вверх^
к полной версии
понравилось!
в evernote