Стихотворение Маяковского о голоде 1921 года
***
Нашла стихотворение В. Маяковского, тема стихотворения - голод в Петербурге. Факты, описанные поэтом, жуткие. Почему в школе об этом стихотворении молчали, да и в вузе помалкивали, догадаться несложно.
***
«В 1921 году подмосковная монашеская обитель «Отрада и утешение» оказалась на грани голода. Обитатели ее стали забывать вкус хлеба и теперь собирали траву, сушили и толкли ее, из этой трухи пекли лепешки и варили кисель. В сад и огород обители, подставляя лестницы с разных сторон, лезли через каменную ограду голодные деревенские граждане, чтобы обрывать яблоки, ягоды, красть капусту. Монахини по ночам сторожили свой сад и огород - на их иждивении оставались малые дети, немощные старухи и лежачие инвалиды.
В обитель потянулись неизвестные люди конфисковывать оставшийся мед, не имея на то никаких официальных документов. Понять, кто они – мошенники или государственные люди, было невозможно».
В Петербурге тоже было голодно. Пожилая княгиня Голицына вспоминала:
«В зоопарке умер верблюд, и его мясо было распределено между голодными жителями города. Мясо лошадей было деликатесом. Однажды вечером я проходила по переулку недалеко от нашего дома и увидела лежавшую там мертвую лошадь. Никто не побеспокоился ее убрать, но когда я проходила там чуть позже, половины лошади уже не было. Люди приходили, отрезали куски и уносили домой».
***
В.В.Маяковский. Два не совсем обычных случая
Ежедневно как вол жуя,
стараясь за строчки драть,–
я не стану писать про Поволжье:
про ЭТО – страшно врать.
Но я голодал, и тысяч лучше я
знаю проклятое слово – «голодные!».
Вот два, не совсем обычных случая,
на ненависть к голоду самые годные.
Первый. – Кто из петербуржцев
забудет 18-й год?!
Над дохлым лошадьем вороны кружатся.
Лошадь за лошадью падает на лед.
Заколачиваются улицы ровные.
Хвостом виляя, на перекрестках собаки дрессированные
просили милостыню, визжа и лая.
Газетам писать не хватало духу –
но это ж передавалось изустно:
старик
удушил
жену-старуху
и ел частями.
Злился –
невкусно.
Слухи такие и мрущим от голода,
и сытым сумели глотки свесть.
Из каждой пОры огромного города
росло ненасытное желание есть.
От слухов и голода двигаясь еле,
Раз сам я, с голодной тоской,
остановился у витрины Эйлерса –
цветочный магазин на углу Морской.
Малы – аж не видно! – цветочные точки,
нули ж у цен необъятны длиною!
По булке, должно быть, в любом лепесточке.
И вдруг, смотрю, меж витриной и мною –
фигурка человечья.
Идет и валится.
У фигурки конская голова.
Идет. И в собственные ноздри пальцы
воткнула. Три или два.
Глаза открытые мухи обсели,
а сбоку жИла из шеи торчала.
Из жилы капли по улицам сеялись
и стыли черно, кровенея сначала.
Смотрел и смотрел на ползущую тень я,
дрожа от сознанья невыносимого,
что полуживотное это – виденье! –
что это людей вымирающих символ.
От этого ужаса я – на попятный.
Ищу машинально чернеющий след.
И к туше лошажьей приплелся по пятнам.
Где ж голова? Головы и нет!
А возле с каплями крови присохлой,
блестел вершок перочинного ножичка –
должно быть, тот работал над дохлой
и толстую шею кромсал понемножечко.
Я понял: не символ, стихом позолоченный,
людская реальная тень прошагала.
Быть может, завтра вот так же точно
я здесь заработаю, скалясь шакалом.
Второй.–
Из мелочи выросло в это.
Май стоял.
Позапрошлое лето.
Весною ширишь ноздри и рот,
ловя бульваров дыханье липовое.
Я голодал, и с другими в черед
встал у бывшей кофейни Филиппова я.
Лет пять, должно быть, не был там,
а память шепчет еле:
«Тогда в кафе журчал фонтан
и плавали форели».
Вздуваемый памятью рос аппетит;
какой ни на есть, но по крайней мере – обед.
Как медленно время летит!
И вот я втиснут в кафейные двери.
Сидели
с селедкой во рту и в посуде,
в селедке рубахи,
и воздух в селедке.
На черта ж весна, если с улиц люди
от лип сюда влипают все-таки!
Едят,
дрожа от голода голого,
вдыхают радостью душище едкий,
а нищие молят: подайте головы.
Дерясь, получают селедок объедки.
Кто б вспомнил народа российского имя,
когда б не бросали хребты им в горсточки?!
Народ бы российский
сегодня же вымер,
когда б не нашлось у селедки косточки.
От мысли от этой
сквозь грызшихся кучку,
громя кулаком по ораве зверьей,
пробился, схватился, дернул за ручку –
и выбег, селедкой обмазан –
об двери.
Не знаю, душа пропахла, рубаха ли,
какими водами дух этот смою?
Полгода звезды селедкою пахли,
лучи рассыпая гнилой чешуею.
Пускай, полусытый, доволен я нынче:
так, может, и кончусь, голод не видя,–
к нему я ненависть в сердце вынянчил,
превыше всего его ненавидя.
Подальше прочую чушь забрось,
когда человека голодом сводит.
Хлеб! –
вот это земная ось:
на ней вертеться и нам и свободе.
Пусть бабы баранки на Трубной нижут,
и ситный лари Смоленского ломит, –
я день и ночь Поволжье вижу,
солому жующее, лежа в соломе.
Трубите ж о голоде в уши Европе!
Делитесь и те, у кого немного!
Крестьяне,
ройте пашен окопы!
Стреляйте в него
мешками налога!
Гоните стихом!
Тесните пьесой!
Вперед врачей целебных взводы!
Давите его дымовою завесой!
В атаку, фабрики!
В ногу, заводы!
А если
воплю голодных не внемлешь,–
чужды чужие голод и жажда вам,
он
завтра
нагрянет на наши земли ж
и встанет здесь
за спиною у каждого!
1921
***