Это цитата сообщения
Nabrilin Оригинальное сообщениеМое чтиво.
Не прячься, Гарри
Автор: sinking m
Рейтинг: PG
Пейринг: СС/ГП
Жанр: POV, Romance
Аннотация: Жажда ли это постоянных перемен, ошибка в собственных чувствах или закономерное охлаждение. Гарри сомневается, Снейп ждёт.
Предупреждения: слэш, OOC, AU,Пост-Хогвартс,
Статус: Закончен
2011.08.20
Looking towards the future,
We were begging for the past.
Well, we knew we had the good things.
But those never seemed to last.
Oh, please, just last.
Modest Mouse
Глава 1.
Вот сижу я, чуланный мальчик, под кустом жимолости, надеясь, что здесь меня никто не найдёт: ни Снейп, ни письма с совами, ни те, кто вдруг решит пообщаться со мной по каминной сети. Но тишина обманчиво казалась умиротворяющей: не получится отвлечься и просто наблюдать за тем, что происходит вокруг. Ну вот небо, к примеру: эдакое а-ля рококо с розовыми и голубыми облаками, мягко обведёнными широкой золотой полосой от заходящего солнца. Ещё бы несколько пухлых купидонов и получилось бы не хуже – или не лучше – фресок Буше. Буше, про которого Снейп, решивший заняться моим образованием, чтобы «я, невежественный юнец, не позорил его седины», рассказывал несколько недель назад. Он перелистывал неторопливо страницы альбома и говорил об этом самом маггловском рококо, чёрт бы его побрал вместе с лепниной, фресками и фонтанчиками. Он сидел совсем рядом, и я с лёгкостью называл его Северусом . Не было той самой ужасной неловкости, которая заставляет людей ощущать своё полное одиночество: одиночество человека, затерянного среди звёзд, комет и астероидов на своей маленькой планете в безграничном космосе. Да, вот так вместе на диване мы могли просидеть весь вечер. Снейп и рококо – три ха-ха. Когда он презрительно кривил губы, глядя на нимф и божков, утопающих в цветах и драпировках, и, не сдержавшись, называл живопись – мазнёй, а архитектуру - адом из завитков и колонн, я думал, что рококо было лишь предлогом. Своего рода приглашением провести тихий вечер вдвоём.
Это было словно и давно, и совсем недавно. А теперь я забился в самый тихий уголок сада и думаю о том, что все мои чувства будто бы выгорели на слишком ярком солнце. Ведь было наивно предполагать, что это будет длиться вечно? Я даже не знаю, когда всё изменилось: когда мы одни в комнате, мне сложно, неуютно. Не нежно, не тепло - напряжённо. Иногда я ловлю себя на ожидании, что вот-вот снова мы вернёмся к отношениям, которые были в Хогвартсе, ведь Снейп знает, что всё покатилось под откос ; я жду, что однажды утром встречу на кухне прежнего угрюмого профессора, который рад будет меня уколоть, высмеять, унизить. Вероятно, поэтому я не называю его больше Северусом – Се-ве-рус , он был моим счастьем, дневным светилом, ночным светилом, огоньком на конце палочки, прогоняющим темноту – словно я уже готовлюсь смягчить горечь окончательного поражения. Словно точка тогда не будет такой категоричной. Но может, это ненадолго: кризис – временное охлаждение – пройдёт, и всё будет по-старому?
Наверно, легче было бы заглушить эти мысли болтовнёй с друзьями, но они слишком хорошо меня знают, чтобы обмануться внешне спокойным видом меня или Снейпа. И хотя они старались бы всячески избегать скользкой темы, но всё равно пары мучительно неловких моментов было бы не избежать. Как, например, досадливо хмурилась бы Гермиона, случайно упомянув о проекте, над которым она работает вместе с Тем-Кого-Не-Стоило-Бы-Упоминать-В-Моём-Присутствии. Или как несчастно сопел бы Рон, пытаясь узнать, нужен мне один или два билета на матч “Пушек Педдл”. Конечно, я бы улыбался и отвечал как можно беспечнее, в конце концов, я уже не подросток, чтобы всё своё недовольство выливать на окружающих. Но их тревога в глазах и осторожность при выборе слов изводила бы меня. Ну ладно, Гарри, ты переоцениваешь себя: вполне возможно, что ты не настолько чуткий, чтобы уловить их замаскированную обеспокоенность; вполне возможно, мы отлично провели бы время. Рон с Гермионой рассказали бы о проказах старины Живоглота, о наколдованной стрелочке с именем Гермионы на часах в Норе, о турнирной таблице по квиддичу, о новом способе вязки свитеров от Молли, о том, что Фред и Джордж придумали новые вредилки и учителя пожалели, что обучили близнецов на свою голову, о хороших книгах, о классных мётлах. Мы бы искренне смеялись, обсуждая мелочи, составляющие наш быт. И я бы улыбался-улыбался-улыбался, пока друзья, на прощание махнув рукой, не аппарировали. Всё ещё улыбаясь, я сел бы снова за наш угловой столик в «Дырявом котле» и понял, что ничего не изменилось: друзья ушли, а проблема осталась. И улыбка медленно сползла бы с лица. После такого шумного настоящего веселья стало бы только хуже.
Вот поэтому я сижу сейчас здесь один. Надо мной редкие ягоды жимолости, скоро совсем их не будет. Если бы всё было по-старому, я собрал бы их в горсть и отнёс Северусу. Он бы сперва поворчал о том, что я отвлекаю его от работы, что я «маленький свинёнок, который всегда найдет, в чём испачкаться», а потом аккуратно выбирал бы ягоды у меня из ладони. Когда мы расправились бы с ягодами, я бы не удержался и серьёзно отметил, что теперь его фиолетовые губы будут замечательно гармонировать с его сливово-черной мантией. И я точно знаю, что он усмехнулся бы и поцеловал меня. Но это «бы» и чётко прочерченная граница между «тогда» и «теперь» заставляют меня чувствовать лишь разъедающее, словно яд, сожаление. Я сомневаюсь, жажда ли это постоянных перемен, ошибка в собственных чувствах или закономерное охлаждение. Точно я могу лишь сказать, что, когда я войду в дом – в его и мой дом – меня захлестнёт волна раздражения и беспомощности из-за разбитой в стеклянную крошку мечты, из-за того, что я больше не вижу в нём то, что видел раньше. Вряд ли Репаро сможет собрать нашу мечту из осколков. Я тону в волнах.
Я хотел найти в одиночестве спокойствие, устроить себе нечто вроде передышки в тишине сада: не думать ни о чём, смотреть, как закат набрасывает на кусты, деревья лёгкую розовую дымку, но в итоге оказываюсь атакован вопросами. И хоть я гриффиндорец - продолжаю бездействовать. Я могу быть чертовски смелым – в лучших традиция своего факультета– но только когда имею представление, в какую сторону бежать, на кого заносить меч или наставлять палочку, например, когда знаю, что друзья нуждаются в моей помощи. Тогда прочь все сомнения. «Да-да, и разум как забавный и мешающий атавизм тоже прочь», – добавил бы Снейп, беззлобно усмехнувшись. Но если речь идёт о более тонких материях, то я всё тот же сбитый с толку, нерешительный мальчик, стесняющийся пригласить кого-то на Святочный бал. Я лучше выйду с голыми руками на дракона или стану одним из компонентов ужасного варева Снейпа, чем сделаю попытку разобраться в… ну, в отношениях. Заминка вполне ожидаема: ещё одно подтверждение тому, что все эти «тонкие материи» приводят меня в настоящее смятение. Как будто признать, что они меня тоже заботят, значит стать менее мужественным и более уязвимым. Если бы я обратился к психологу – чёрт возьми, само предположение об этом заставляет чувствовать себя обморочной девицей – так вот, если бы обратился, он заявил бы, что дело в отсутствии любви и ласки в детстве. И с ним сложно было бы не согласиться: всё-таки чулан – это не светлая детская, а бесконечная работа по дому – не привилегия для почётных членов семьи. Ещё сказал бы, что холодное отношение к ребёнку поставило запрет на открытом проявлении чувств. Если бы психолог был не маггловский, он, придав лицу почтительно-скорбное выражение, добавил, что раньше для меня своего рода сублимацией была борьба с Волдемортом, поэтому вопрос переживаний не был актуальным. О Мерлин, кто-то рисует, кто-то стихи пишет, а для меня «социально приемлемая цель» - противостояние помешавшемуся на власти волшебнику. Снейп оценил бы комизм ситуации: Волдеморт как лекарство от бед. Между прочим, Снейп, как ни странно, свободнее проявляет свои чувства. Он вырывал меня из рамок обезличенной вежливости, с которой я обращался к нему на публике, всего лишь пригладив мой какой-нибудь особенно непокорный вихор или расправив с трогательной сосредоточенностью замявшийся воротник рубашки. Он часто касается меня во время разговора – лёгкие, возможно, непроизвольные прикосновения. По утрам он ходит в булочную, чтобы купить на завтрак мои любимые пирожки с вишней. Если я летаю над садом, то он – всегда на веранде, с тревогой следит из-за газеты за моими пируэтами и финтами. Мне хорошо запомнилось, что Снейп в своей лекционной манере сказал ещё давно: «Поттер, ты, оказывается, выдающийся дрессировщик. Твоё упрямое бездействие, шедшее вразрез с обнадёживающими взглядами, могло самого здравомыслящего человека превратить в растерянного хаффлпаффца. И вместо того чтобы засесть в подземельях и предаться беспокойным размышлениям о разнице в возрасте и темпераменте, об отсутствии привычки жить с кем-то, мне пришлось убеждать тебя, что всё получится и что чувства – это большая ценность. Мне иногда казалось, что ты, нерешительный поганец, просто издеваешься надо мной, не обращая внимания на мои попытки сблизиться. Но, видимо, ты считал их данью вежливости, которая стала обычным делом в нашем общении после того, как ты увидел воспоминания. Ну ладно, Поттер, после твоих посещений больничного крыла. Всё-таки ещё долго после того, как ты посмотрел воспоминания, я мог лишь хрипеть и сигнализировать глазами; и нелепо было бы говорить здесь о зарождении вежливого об-ще-ния. Так вот мои попытки не находили у тебя никакого отклика: ты мялся, смущённо улыбался и, боясь причинить неудобство, отказывался раз за разом. Тараторил что-то вроде: «О, спасибо большое. Я очень бы хотел. Очень. Но, к сожалению, не могу». И это «не могу-не могу-не могу-не могу» меня почти до нервного тика довело. А от нервного зельевара до мёртвого зельевара всего ничего: дрогнувшая рука и лишняя унция компонента в сложном зелье. Я ловил себя на том, что высматриваю среди зелий в шкафу Амортенцию, поэтому пришлось оставить в стороне экивоки». Теперь, по его словам, я должен возмещать причинённый ему моральный ущерб нежностью и заботой. И он не смог меня провести, когда так насмешливо тянул это «не-е-ежностью».
Привыкнув к дружбе с Роном и Гермионой, я стал думать, что если принял человека когда-то как близкого, то это уже навсегда: на долгие задумчивые вечера вместе, на совместные выходные, на случайные приятные встречи в будни, на разделённые горести и радости. Но со Снейпом иначе: словно читаешь сложную книгу. Долго вчитываешься, пытаешься распробовать легковесную изменчивость строчек, цепляешься за ускользающую из пальцев логическую нить. Сперва читаешь медленно, силой воли заставляя себя продолжать чтение, мученически считаешь страницы, затем незаметно погружаешься, и взгляд по строчкам бежит легко. Но если вдруг тебя отвлекут, ты вынырнешь, как ныряльщик за жемчугом, у которого закончился воздух, и потребуется много времени, чтобы отдышаться и сделать следующую попытку. И меня тоже словно отвлекли от Северуса, я не могу снова вчитаться, не могу вернуть чувство единения. Вот книга, а вот я – вот он, а вот я. Отдельно, чужие друг другу. Прекратить эту пытку мне недостаёт духу. Снейп лишает мои воспоминания иллюзорности, холодной дымки времени, к тому же во мне ещё теплится надежда.
Мне не даёт покоя вопрос, сколько времени он будет поступаться своими принципами, принимая без упрёков мою ожесточённость. Он тоже тонет: в воспоминаниях, непринятой нежности и вязкой тишине дома. Не сомневаюсь, что Снейп знает, что я больше не испытываю с ним ничего, кроме раздражения. Вероятно, он разобрался ещё раньше, чем я сам заметил в себе перемену. Северус сказал как-то, что он так хорошо меня изучил, что угадывает, какую футболку я выберу до того, как я открываю шкаф. Снейп ждёт моего возвращения. И я не про возвращение в дом из сада.
Уже темно. Нагретая за день земля сдаётся перед прохладой ночи. Бреду по тропинке: она – как и многое тут – выражает принцип моей жизни со Снейпом. Это удачный, но с трудом достигнутый компромисс. Каменные плиты, пригнанные друг к другу, но между ними пробивается трава, делая ландшафт не таким прилизанным. «Аккуратным, это называется – аккуратным, Поттер», - возразил бы Северус и щёлкнул меня по носу.
На первом этаже в окнах горит свет: наверно, Снейп работает за столом, окружённый пергаментами с результатами экспериментов и смятыми в раздражении черновиками – это для него тоже в своём роде «сидение под кустом жимолости». Когда смотрю на освещённые окна, ощущаю волнение, тоску по чему-то далёкому, потерянному много лет назад. Как в стихах, предметы становятся символами. И мне сложно расшифровать тревожную печаль при виде света в окне.
Дохожу до двери. Мнусь перед ней, словно надеюсь, что поднимется ветер и громогласный голос объявит: «желание исполнено, всё стало по-прежнему». Глубоко вдыхаю ночной воздух, захожу и направляюсь в комнату.
Глава 2.
Остаётся сделать только один шаг, чтобы попасть из тёмного коридора в комнату, залитую, как обычно по вечерам, тёплым светом настольной лампы и торшера у кресла. Я не раз удивлялся тому, насколько условны противопоставления и контрасты: «да» легко спутать с «нет», за улыбкой скрывается брезгливое недоумение, взлёт как предвестник краха, глубокой ночью так ярки фейерверки. Дети сворачиваются в клубок под одеялом, прячась в обволакивающей темноте от страшных сновидений. И я медлю, не вступаю в рассеянное пятно света в дверном проёме.
Я бы хотел зайти как ни в чём не бывало: спокойное лицо, раскованные движения, но теряюсь, не в силах совладать с собой. Подбородок зло выдвинут вперёд, уголки губ нервно подрагивают, брови нахмурены. Готов атаковать и защищаться, словно до кончиков пальцев наполненный необъяснимой враждебностью. Сочувствующе погладив по плечу, Луна прошептала бы: «Гарри, ты, похоже, приютил особенно неприятных и пакостных мозгошмыгов».
Делаю последний шаг. Стоя в дверном проёме, обвожу глазами комнату, но не осознаю ничего вокруг. Так бывает когда, намотав на шею шарф, вырываешься из мягких объятий дома, а на ступеньках снаружи врасплох застаёт ледяной ветер, накидывается осиный рой беспокойных снежинок, ослепляет беспощадное сияние зимнего дня. Сейчас я уверен в том, что бесконечность, привлечённая болью и страхом, близко, что я могу схватить её за трепещущее чёрно-фиолетовое крыло.
Наконец сердце перестаёт колотиться, как большая испуганная птица в бесцеремонных человеческих руках; глаза привыкают к свету – предметы обретают плотность и основательность. Большой ковёр осенне-рыжей расцветки, потёртый диван с двумя вышитыми подушками, рядом кресло, в которое я люблю усесться как можно глубже, подогнув под себя ноги, и почитать перед сном. Напротив – камин. Помню, мне хотелось купить кресло-качалку. Один из штампованных образов вроде того, что детство – это разбитые коленки, каша по утрам, шумные компании и общие секреты, что Африка – это быстроногие охотники, выматывающая жара, акации, баобабы, гепарды, зебры и крокодилы, что семья – это хлопотливая жена, дети, неудержимо взрослеющие, друзья-соседи и поиск компромиссов. Мы укрепили галькой песчаные замки фантазии, просоленные морской водой – они простоят очень долго; через сказки на ночь, рассказы, ответы на наивные «почему» перейдут по наследству дочерям и сыновьям, станут их местом игр. Вот и у меня камин неизменно был связан с креслом-качалкой. Но Северус только фыркнул: «Ты не старая кошёлка, которая чиркает спицей о спицу, грея кости у огня. Пройдёт лет двадцать, – тут он легонько притянул меня к себе, – куплю этого плетёного монстра себе. Так уж и быть, сможешь и ты пользоваться, но только под моим пристальным контролем, чтобы не вживался в образ “Макгонагалл на покое”. Буду тонизировать двусмысленностями или придирками, в зависимости от настроения». На стене, между креслом и камином – картина без рамы, просто живопись на грунтованном куске фанеры. Пруд, взъерошенные кусты и закатное солнце – невнятные плоскости охристо-жёлтого и сиреневого. Никакой магии – слой краски такой тонкий, что видны бороздки от щетинок кисточки. И что самое обидно, я нарисовал эту нелепицу. Если мой взгляд натыкается на этот жалкий плод вдохновения (вдохновения из того сорта, что «беги-беги, твори неважно что, но главное - быстрей, без раздумий, отпусти на волю бурлящие эмоции, шедевр за полчаса – проще простого»), краснею и передёргиваю плечами. Я чуть не превратил фанеру в груду щепок, когда сделал десяток смелых широких мазков и понял, что «шедевр на скорую руку» не получится, что нужно не только хотеть «отпустить на волю эмоции», но и знать, как это сделать. Кто не мечтает обнаружить, что он в чём-то гений, для которого завоёвывать новые вершины в своём деле так же естественно, как соловью – петь. Ну да, квиддич, но кроме? Поднести кисточку с наливающейся акварельной каплей к бумаге и спасти этот удивительный радужный мыльный пузырь твоих переживаний, запечатлев его в красках. Но вот незадача: не получается – пузырь лопается, оставляя мыльные ошмётки. Снейп, однако, сказал, что картина отлично впишется в обстановку. Слова не разошлись с делом, и вот фанерная громадина – на стене.
Он, как я и предполагал, за письменным столом: низко склонился над бумагами. Порхает растрепавшийся кончик пера над его плечом, скрипит пергамент, перечёркиваемый очередной бескомпромиссной линией, выскользнув из-под локтя, катится карандаш к краю стола.
Но меня не убеждает эта имитация сосредоточенной работы. Так бывает. Когда человек, услышав шаги, спохватывается и бросается работать, его всегда выдаёт излишняя энергичность, неуклюжая суетливость, какая-то свежесть и новизна: зрителю этого маленького представления совершенно очевидно, что это не погружённость в работу, а первое касание ступнёй воды, подавленная дрожь и нерешительное топтание на берегу. Перо с надрывом чиркает ещё раз и рвёт бумагу.
Я смотрю и смотрю на спину Снейпа: в ней есть что-то такое, напоминающее птицу, которая готова оттолкнуться от ветки и взлететь. Если бы я только мог положить руку на его плечо и искренне сказать: «Останься. Мне просто показалось». Он бы не улетел, он бы остался. Шутливостью обесценил бы проблему, вытолкнув её в прошлое: «Дурак ты, Гарри. Тебе показалось, а я мучайся. Давай садись на диван. Что у нас последним было? Буше?».
Спина напряженна. И я почти уверен, что пергамент покрывается не формулами и расчётами, а решёткой частых линий или колонками произвольных чисел. Если бы он сидел за столом, уронив голову на руки, смотрел бы невидящим взглядом на поцарапанную столешницу, это было бы слишком провоцирующе. С щелчком лопнула бы последняя ниточка каната, соединяющего (или уже соединявшего) нас – отбросило бы далеко-далеко друг от друга, и тогда точно конец, не будет ладоней, полных жимолости, шуршащих букетов из кленовых листьев на письменном столе, отсветов на лицах от огня в камине, кружев из лужиц и ещё не растаявшего снега. Всё, что стало возможным со Снейпом, что вдруг приобрело значимость. Идеальные мгновения, каждое из них полное, завершённое – трогательные истории, произошедшие с кем-то другим. Я влюблён в эти мгновения и в тех, кто был в них, но больше в своём воображении, чем на самом деле. Или...или… Так или иначе, это и есть та самая «последняя ниточка», только с помощью неё можно притянуть ближе, очень осторожно.
Я сажусь на диван и стараюсь найти естественную позу, но тело не слушается: простое становится непосильным. Подрагивающей рукой беру газету с подлокотника, нервно расправляю её на коленях и застываю. Меня замораживает разбалансированность этого момента, который, покачнувшись, может проломить наши головы. Я не дышу – я осторожно делаю выдохи и вдохи; взгляд, как галечный камень, следующий за волнами: добегает до середины предложения и вновь возвращается к началу. Шею сводит от напряжения, я чувствую каждую мышцу своего неуклюжего, оцепеневшего тела. Мне кажется, что само моё существование будто бросает вызов, я словно занимаю слишком много места, слишком громок, колюч, мучен-взбаламучен, раздражён. Сутулюсь, скрещиваю руки, ноги – превращаюсь в беззащитный комок оголённых нервов. Скрип пера и шорох бумаги, руки на коленях и газетная статья – вот и всё, чем ограничивается мир. Каждая минута так же тяжела, как для обречённого последние пылинки в песочных часах.
Два человека в нескольких метрах друг от друга. У них общие надежды и желания, но бурная река разделяет берега, заглушает голоса – оставляет только жесты: не видно машешь ли ты рукой, прощаясь или призывая найти переправу.
Сижу. Слушаю. Жду. Разве это со мной происходит: хочется раскритиковать всё как плохо отрепетированную пьесу, выйти из зала, направиться по своим делам, обратно к приятным бытовым мелочам и забыть эту нелепую, неестественную трагедию на сцене; хочется вскочить с дивана, широким твёрдым шагом пересечь комнату, встряхнуть Снейпа за плечи, вжаться подбородком в макушку и услышать о том, что он тоже считает ситуацию «мягко говоря, не способствующей душевному равновесию».
Газета теперь покрыта частой беспорядочной сеткой изломов и вмятин, углы страниц загибаются, как углы старого паласа, о который вечно цепляешься ногами – по мнению котов, настоящее логово мышей. Отбрасываю на диван это свидетельство своих колебаний. Встаю с дивана – ноги словно из ваты, не доверяя им, медленно иду, а клейкие паучьи лапки тишины удерживают меня, удерживают.
– Будешь чай?
Не смог справиться со своим лицом, не могу и с голосом. Я хотел, чтобы он звучал буднично: ну если не дружелюбно, то хотя бы нейтрально. Но соскальзываю в угрюмую обиженную хрипотцу.
Это моё предложение выпить чаю – отступление, малодушная попытка ограничить масштабы проблемы. Лживый реверанс. Отчаянное «я не знаю, я сомневаюсь!», выкрикнутое в тишине. Ведь изменение традициям равнодушие, проскальзывающее в мелочах, наиболее ярко, больно, определённо показывают, что всё со-овсем не в порядке. Не сказать «будь здоров», не обратиться по имени, отвернуться к стене, не предупредить о том, что на улице дождливо и холодно, не налить вторую чашку чая.
Перо вздрагивает, вспархивает, застывает. Бумага шуршит, сминаясь под локтем. Карандаш всё-таки падает со стола. Снейп поворачивается так медленно, сдержанно. Я не могу выдержать его взгляд: мне неловко, что он так обнажает его надежду, беспокойство. Мне плохо, я устал: раньше от такого взгляда сердце забилось бы заполошено, меня бы подхватило, как кленовый лист, и понесло ветром над улицами, домами, лугами, озёрами в пронзительно холодные, прозрачно-яркие облачные выси. Меня бы кружило за острые кленовые уголки и поднимало всё выше и выше, заставляя задыхаться и проваливаться в забытье. Но я стою и чувствую себя совершенно больным.
Глава 3.
«Буду», – вышло глухо и неловко. Снейп, смутившись, кашляет.
Между половицами серебряно блестит скатившийся со стола карандаш – не могу оторвать от него взгляд: всё остальное отступает, выцветает на периферии. Остаётся лишь матовый свет упавшего карандаша.
Моргнув, иду на кухню. Когда завариваю чай, я отрешаюсь от самого себя. Ведь когда насыпаю заварку, я уже не Гарри, не знающий, что делать. Когда добавляю мяту, я уже Гарри, мучающий не только себя, но Снейпа. Когда наливаю кипяток, я уже не Гарри, преодолевающий рубеж. Я завариваю чай и на время оставляю в стороне свои переживания.
Когда наблюдаешь за отношениями со стороны, даёшь советы только так. Без сомнений, голосом, в котором – как тебе кажется – звучит мудрость и опыт. В своём воображении поправляешь на носу очки-полумесяцы и проницательно улыбаешься, ведь ты знаешь решение – определённо знаешь. Что за глупости, разве это проблема – снисходительно фыркаешь, удивлённый неспособностью собеседника перешагнуть смехотворное препятствие. О, как ты горд, что смог помочь, мысленно гладишь себя по голове, награждаешь шоколадной лягушкой – в общем, упиваешься собственной значимостью. Но оказываешься совершенно сбит с толку, заметив, что «бедствующий» не спешит последовать твоим советам. Словно загипнотизированный огромными пузырями на поверхности зелья (ох уж этот Снейп и его влияние), продолжает мешать его по часовой стрелке, хотя ты и сказал ему, что взрыв будет ого-го какой, если он не сменит направление. Ну да, как ты и предупреждал, котёл взрывается, капли с шипением прожигают всё вокруг. В голове бегущей строкой тянется «я так и знал» и дальше хвостом – «я же говорил». И вот только когда сам спотыкаешься и застываешь в нерешительности перед препятствием, осознаёшь, что в голосе звучала не мудрость, а самолюбование. И поправлял ты не очки-полумесяцы, а свои старые, смешные, перемотанные скотчем. Тебе было бы стыдно, если бы яма на твоём пути не занимала все мысли.
Часто ты давал советы, будто продавец в магазине «Всё для квиддича»: «Да-да, это совершенно новая модель. Ваша – уже никуда не годится. Мы сделаем вам скидку! И поможем подобрать остальное оборудование!». А сам, сам теперь понимаешь, что не можешь быть таким расчётливым. Как же твоя старая метла? Так и слышу, как Снейп говорит: «Старая метла? Ну спасибо за сравнение. Серьёзно. Я-то знаю, что ты на неё надышаться не можешь: носишься, как Хвосторога с яйцом».
Мы потихоньку врастали друг в друга, оплетали, укрывали, прятали. Изучали, наблюдали, запоминали – делали всё то, что неосознанно, как-то даже случайно делают влюблённые люди. Когда Северус работает допоздна, он, бывает, засыпает за столом – под утро, разбуженный скрипом половиц, я приоткрываю один глаз и вижу, как он крадётся к кровати, а предательский отпечаток от пера или карандаша темнеет на его щеке. Он всегда неуловимо тепло улыбается, когда говорит «дома», «домой» или «мы с Гарри». Если чувствует себя виноватым, непринуждённо бродит из комнаты в комнату, непринуждённо переставляя безделушки, и, изо всех сил стараясь звучать непринуждённо, делает непринуждённые комментарии «в сторону» (кажется, так пишут в пьесах). И когда я наконец реагирую на его шатания, он радуется, как ребёнок. Закрепляя успех, вытягивает из меня следующую фразу и чуть ли не хлопает в ладоши. А я делаю вид, что всё ещё дуюсь и совсем, ну ни капельки не наслаждаюсь его довольным лицом.
Кажется, в своих размышлениях я кручусь на месте. Перебираю воспоминания, возможные ремарки Снейпа на мои мысли, аргументы и контраргументы. А всё довольно ясно: он уже часть меня. Сомневаясь, я не смогу её отсечь. Мне нужна уверенность, но у меня нет ни малейшего представления, как её получить.
Появление Снейпа на кухне заставляет меня встряхнуться. На самом деле, я практически опрокидываю на себя чашку с чаем.
Он садится напротив, задумчиво смотрит на меня. Словно в каком-то кафе наблюдает, пытаясь понять, вон тот темноволосый через два столика не его ли знакомый. Бывший ученик? Жили по соседству? Продавец в любимом книжном магазине? Скользит цепким взглядом по лицу.
– Гарри, что происходит у тебя в голове? Когда так молчишь, мне кажется, что ты перебираешь список ингредиентов для особенно ужасного яда и переживаешь, уж не забыл ли ты чего. Мне страшно пить свой чай, – Снейп кладёт подбородок на переплетённые пальцы и не отводит взгляда.
– Как обычно, там не происходит ничего интересного.
– Как заправский отравитель не хочешь раскрываться сразу? Понимаю. Разоблачение стоит придержать до тех пор, пока я не выпью хотя бы полчашки, так?
Я молчу. Северус как-то печально ухмыляется.
– Послушай, Гарри, я не требую от тебя незамедлительного решения. Не уверен, что сам готов к категоричному ответу. Но ты же знаешь, как невыносимо ожидание. Я не могу ничего делать: ни работать над проектом, ни наслаждаться хорошей погодой и, безусловно, не могу по-человечески поговорить с тобой.
– Я понимаю. Но я как-то запутался.
– Возвращайся поскорее из своих блужданий, – он подчёркнуто небрежно протягивает руку через стол и накрывает мою ладонь.
Я накрылся своими страданиями с головой. Забыл, почему я когда-то, после многочисленных попыток Снейпа, сказал не «нет. не могу. не сегодня», а «да. да. да, Северус». В последнее время я смотрел только на себя и думал только о себе, отрешившись от окружающего. В моём воображении мы были двумя элементами мозаики: одна из левого нижнего угла, а другая из правого верхнего. Край тучи и травинки газона. Надо было поднять глаза с рассыпанных на полу кусочков картона и посмотреть, услышать, вспомнить. Почувствовать прикосновение, уловить интонации. Это прикосновение словно последний звук исцеляющего заклинания. Спусковой курок.
Меня оглушают собственные чувства. Мне душно, нужно на воздух. Это разрушительное, разбивающее, разрывающее давление в грудной клетке. Большая, чудовищно большая звезда, запертая на пыльном чердаке. В чае пляшет стайка лучиков, словно эта звезда наполнила меня светом до кончиков пальцев и теперь я излучаю его. Каким дураком я был, когда думал, что всё выгорело. Потоки света сжимают грудь, сжимают со всей силой своей убийственной нежности.
Неуклюже встаю, медленно вытягивая руку из-под ладони, шепчу: «Мне нужно выйти». Звёздные лучи бьют по грудной клетке и рассыпаются искрами. Игнорируя эти фейерверки болезненной нежности, добираюсь до двери и, не давая себе времени передумать, выхожу.
Сначала в тёмный сад, оттуда – на улицу. Дорогу, прохожих, стены домов заливают пласты света от фонарей, проезжающих машин, вывесок баров, круглосуточных магазинов. Эти пятна скользят по пиджакам и шляпам, по кирпичам и объявлениям на стендах, по клумбам и плитам тротуара. Почему-то всё вокруг напоминает мне ту картинку с прудом. Тёмные и лунно-жёлтые, оранжевые поверхности пересекаются, просвечивают линиями, прочерченными щетиной кисточки. Объединяют всё в отдельный мир, для которого, хотя это и парадоксально, характерна дружелюбная отчуждённость. И как Гринготтс гарантирует клиентам сохранность их денег, так и эта атмосфера… нет, даже не так… каждый угол, каждая лампочка вывески, каждая забытая на скамейке газета – вся ленивая суетливость ночи, вся её противоречивость – клятвенно заверяет, что ты сможешь насладиться тет-а-тетом со своими надеждами, просто шагая по улице.
Кажется, что если раскинешь руки, взлетишь. Как в той маггловской книжке, где дети, осыпанные золотистой пыльцой, вылетали в окно и летели в объятия острова Неверлэнд. Мне хочется с облегчением рассмеяться. Как всё просто. Прекрасно. Звезда втягивает внутрь свои жалящие лучи, растекаясь по телу медовой патокой.
Северус. Чувствую желание схватить тебя за руки. Объяснить, улыбнуться, усадить рядом. Пробирает до кончиков пальцев, по позвоночнику, по ключицам прокатывают волны сдерживаемого порыва.
Я поворачиваю домой. Я почти парю.
Глава 4.
Взлетаю по ступенькам, словно каждая минута против меня. Словно время угрожающе клацает зубами за моей спиной.
Мне так легко. Если бы меня сейчас кто-нибудь спросил что-то вроде: «Ну и чем были вызваны твои сомнения?». Я бы сразу не вспомнил, а когда вспомнил – не поверил бы, что такие пустяки могли меня беспокоить. Что я верил в них.
Словно ребёнок, который упал с качелей и теперь театрально размазывает слёзы по щекам. На нём – ни царапины, но он не успокоится, пока не прибежит мама и не подует на обиженную коленку.
Ну, ерунда ведь. В каждом из нас, даже внутри прилизанных работников Министерства сидит этот ребёнок и играет в песочнице. И какие бы строгие мантии мы не носили, как бы ни чеканили слова, сколько бы ни хмурили брови, этого не изменить. В деталях – возможно, при броске смятого документа в корзину для бумаг или при насвистывании глупой песенки по пути домой – почти забытое проявится.
Нет ничего зазорного в том, что взрослым нужна поддержка, утешение после «падения с качелей». Но плохо, что они часто не хотят быть утешенными. Даже в окружении сочувствующих сидят, обхватив руками и ногами свою боль и повторяют угрюмо: «Не отдам! Моё». И чувствуют себя такими несчастными-несчастными и одновременно – довольными-довольными.
Но, может, стоит немного ослабить хватку, чтобы несчастье выскользнуло из рук и улетело, как воздушный шарик.
Я не сразу осознаю, что в комнате темно. Спотыкаюсь об эту темноту. На лестнице тоже ни пятна, ни полоски света, а значит, и наверху темно.
Стараюсь не задумываться, не беспокоиться, не допускать сомнений. Как будто если я прогоню опасения, то ничего страшного и не произойдёт, всё будет в порядке, монстры уйдут обратно под кровать. Но невозможно отогнать мысль простым «кыш» и «пошла вон», наоборот эти метания с газетой в руке, разозлили её. Она уже в моей голове: бьётся, жужжит, жалит. Северус ушёл? Ему надоело ж-жждать? Опозз-здал, балбес! Опозз-здал!
Нужно выдернуть, как молочный зуб, одним рывком. Сходить и проверить. Сходить? Нет, взбежать и проверить. Я срываюсь с места: в полной темноте, протянув вперёд руку, бросаюсь к лестнице. На верхней ступеньке удача подводит меня, и я, зацепившись ногой, распластываюсь на полу. Если Северус всё ещё здесь (з-з-здесь? опозз-здал!), такой тарарам он не мог не услышать. Лежу, зажмурившись, уткнувшись носом в пыльный ковёр. Напряжение будто меня вдавливает в пол. «Неуклюжий, как всегда», - именно так бы он сказал.
Скрипит дверь.
– Неуклюжий, как всегда, - надо мной раздаётся насмешливый голос.
Фыркаю. По полу разбегаются потревоженные пушинки. Перебирают белёсыми лапками, подлетают, подскакивают. Минута, проведённая в ожидании, разлетается пухом в разные стороны.
Неловко поднимаюсь. По стене ползёт квадрат света от проезжающей по улице машины. И Северус с головой, заключенной в призрачное пятно шлема, похож на космонавта. Ещё ближе, практически наступаю ему на ноги. Моё сердце стучит где-то в горле. Взглядываю ему в лицо, облитое холодным светом. Я плохо читаю по лицам, но то, как он слегка наклонился ко мне, как растерянно хмурится, а губы готовы улыбнуться то ли ободряюще, то ли... Не знаю, может, и нет ничего – только моё воображение. Но я тянусь к нему и целую.
Пятно света сползает с наших лиц на стену и дальше, пока не исчезает в углу комнаты. Как будто мы на сцене, и прожектор вдруг потерял к нам интерес. Иногда мне хочется скрутить свою дурную голову, как крышку с бутылки, и вытрясти из неё все глупые, пошлые, навязчивые, насмешливые, а главное – неуместные мысли. Трясу головой, разгоняя этот рой.
И говорю: «Я вернулся».
Мгновение Северус пристально смотрит мне в глаза (хотя на таком расстоянии «пристально» только и возможно), такой ищущий, такой беззащитный, что я замираю, но вот во взгляде вспыхивает обычное лукавство: он многозначительно смотрит на моё пострадавшее колено.
– Я заметил, точнее, услышал. Твоё появление было эффектным.
Ну да, это уже привычная территория. Ведь я уже упоминал, что мне всегда сложно говорить о чувствах. А ирония всегда к моим услугам.
– О, я мог бы сделать ещё лучше. Влететь в окно на метле, запустить парочку фейерверков Фреда и Джорджа. Вот это я понимаю – эффектно.
Хотя «опасно» более подходящее слово: от избытка чувств Северус спустил бы меня с моей злосчастной метлой вниз по лестнице. Падение красиво оформляли бы вспышки, хлопки, клубы дыма. Я уже успел замечтаться, когда он говорит: «Не сомневаюсь, что ты ещё не достиг потолка своих возможностей. И вообще я не прочь посмотреть, как ты злой и растрёпанный отбивался бы метлой от шутих и хлопушек. Это было бы очень мило», – выражение его лица едва уловимо меняется, смягчается. – «В любом случае твоё возвращение было бы милым. Желанным».
Что-то тёплое опускается мне на голову, пробирается вниз по волосам к уху, обводит его, скользит по шее. Там где пробегают пальцы, волоски поднимаются дыбом будто от холода, но по коже тянется горящий-горячий след. Холод и жар одновременно. Ковыляющие по снегу пингвины и оскалившиеся крокодилы в тёплых водах Нила.
Завтра всё снова начнётся. Я забуду про холодную неловкость. Завтра всё будет: и вишнёвые пирожки с утра, и его губы, испачканные жимолостью, и полёты на метле, а соответственно – и обеспокоенные взгляды из-за края газеты, и «наконец-то» в довольных улыбках Рона и Гермионы, и новые подробности о работе над проектом, и вечер на двоих, и всё на двоих.
И лето, завтра будет лето.
А что случится послезавтра, через неделю, год, десять лет – никто не знает наверняка. Ведь атаки мозгошмыгов всегда неожиданны.