• Авторизация


Такое — простит? 09-12-2025 19:32 к комментариям - к полной версии - понравилось!


Тюремный священник спускается в «смертный барак» колонии строгого режима. Там, в камере, пропитанной хлоркой и безнадёгой, его ждёт человек, от которого шарахались даже конвоиры. Но сегодня этот страшный старик попросил...

Лязг засова отдался в позвоночнике.

Отец Александр переступил порог и замер, давая глазам привыкнуть к сумраку. В нос ударило — сладковатая гниль, хлорка, застоявшаяся человеческая беда. Он задержал дыхание, потом заставил себя вдохнуть. Господи, помилуй. Господи, помилуй.

Камера была узкой, как гроб. Серые стены в потёках, под потолком — зарешеченное оконце, сквозь которое сочился мутный январский свет. На железной койке, под байковым одеялом, угадывались очертания тела — слишком плоские, слишком неподвижные.

— Пришёл, значит, — раздался голос. Сиплый, как ржавая петля. — Ну, заходи. Я не кусаюсь. Уже не кусаюсь.

Священник сделал шаг. Ещё один. Подошвы прилипали к бетонному полу.

Он сжал в руках ручку старого требного чемоданчика — потёртая кожа, латунные застёжки. Там лежали епитрахиль, требник да святая вода. Но главное сокровище было не там.

Отец Александр чувствовал, как под плотной тканью рясы, на груди, у самого сердца, покоится Дароносица, подвешенная на шелковом шнуре.

Металлический ковчежец чуть касался тела при ходьбе, напоминая: он здесь не один. С ним — Сам Христос.

Человек на койке повернул голову. Отец Александр увидел лицо — и что-то дрогнуло в груди, какая-то давно забытая, детская жуть.

Это было лицо мертвеца, который ещё дышал. Кожа обтягивала череп так туго, что казалось — вот-вот лопнет на скулах. Запавшие глаза смотрели из чёрных провалов глазниц.

На шее, на руках, выброшенных поверх одеяла, синели наколки — купола, кресты, оскаленные волчьи морды, какие-то перстни, звёзды. Вся эта тюремная летопись расползлась по высохшему телу, как плесень по старой стене.

— Чё, страшно? — Губы раздвинулись в усмешке, обнажив чёрные обломки зубов. — Меня тут все боялись. Даже вертухаи обходили. А теперь вон... Сам себя боюсь. В зеркало смотреть не могу.

Дыхание. Священник слышал его дыхание — тяжёлое, влажное, с присвистом, будто внутри этой грудной клетки что-то хлюпало и булькало. Каждый вдох давался с трудом, каждый выдох звучал как последний.

— Я пришёл, — сказал отец Александр. Голос вышел ровным, и он сам удивился этому. — Ты звал.

— Звал. — Глаза умирающего блеснули. — Тридцать лет не звал, а тут позвал. Смешно, да?

Священник не ответил. Он искал глазами, куда поставить чемоданчик, и не находил — ни стола, ни тумбочки, только параша в углу да ржавая раковина. Наконец опустился на корточки, положил ношу на колени у изголовья койки.

— Табуретку принести? — раздалось из-за двери. Конвоир. Отец Александр кивнул, не оборачиваясь.

Пока ждали, молчали. Умирающий смотрел в потолок, священник — на его руки. Пальцы — узловатые, скрюченные, в каких-то шрамах и рубцах. Этими руками... Не думать. Не судить. Ты не за этим пришёл.

Табуретка оказалась колченогой, отец Александр сел осторожно, чувствуя, как она шатается под ним. Дверь лязгнула, закрываясь. Они остались вдвоём.

— Лютым меня кликали, — сказал умирающий, не отрывая взгляда от потолка. — Слыхал, может?

Слыхал. Начальник колонии предупреждал: «Этот — зверь. Четыре ходки. Мокрые дела. Авторитет из старых, блатных. Только он сейчас никакой, ждёт своего часа. Вы уверены, что хотите к нему?»

— Слыхал, — ответил отец Александр.

— И пришёл?

— Пришёл.

Лютый медленно повернул голову. Взгляд его был мутным, плавающим, но в глубине что-то теплилось — не злоба, не насмешка. Что-то живое и испуганное.

— Исповедоваться хочу, — сказал он хрипло. — Только... — Он закашлялся, долго, надсадно, выворачивая себя наизнанку. Священник подался вперёд, хотел помочь — но чем тут поможешь? Ждал, пока кашель уляжется.

— Только я не умею, — выдохнул наконец Лютый. — Не знаю, как это... Я ж некрещёный даже был. Тут покрестили. Три месяца назад. Когда уже совсем... — Он не договорил.

— Ничего, — сказал отец Александр. — Просто говори. Как умеешь. Господь поймёт.

Он достал из-под рясы епитрахиль, расправил. Ткань была старая, вышивка кое-где стёрлась, но кресты ещё виднелись — золото на тёмно-лиловом. Привычным движением накинул на шею.

Лютый смотрел, не отрываясь. В глазах его плескалось что-то странное — может, страх, а может, надежда. Трудно разобрать.

— Начинай, — тихо сказал священник.

И он начал.

Сначала — медленно, запинаясь, путаясь в словах. Потом — быстрее, торопливее, будто боялся не успеть. Голос срывался на хрип, слова лезли друг на друга, и отец Александр слушал, чувствуя, как внутри что-то сжимается, скручивается в комок.

Это была не исповедь. Это было извержение. Гной, копившийся десятилетиями, рвался наружу — чёрный, зловонный, страшный.

Кровь. Много крови. Первый срок — восемнадцать лет, за что сел, уже не помнил толком, но там, на зоне, пришлось... пришлось показать себя. Иначе сожрали бы. Второй срок — за «мокрое». Третий. Четвёртый. Годы сливались в одну бесконечную ночь, и в этой ночи — лица, лица, лица тех, кого он...

— Хватит, — хотел сказать отец Александр, но не сказал. Слушал. Мать, которую не видел с семнадцати лет, — умерла, пока он сидел. Сын, которого признал поздно, — отрёкся, не захотел знать. Женщина одна была, давно, ещё до первой ходки, — что с ней стало, он не знал и боялся узнать.

— А потом... потом я... — Лютый замолчал. Дыхание его участилось, захрипело. — Батюшка, я ведь людей... Я их... Своими руками...

Он поднял эти руки — татуированные, высохшие, как птичьи лапы. Посмотрел на них, будто видел впервые.

— Вот этими.

Отец Александр накрыл его руки своими ладонями. Кожа умирающего была горячей и сухой, как бумага. Под ней почти не чувствовалось плоти — только кости, только жилы.

— Я слышу тебя, — сказал он. — Господь слышит.

— Он... простит? — Голос Лютого дрогнул. В нём вдруг проступило что-то детское, жалкое, давно забытое. — Такое — простит?

Священник не ответил сразу. Он думал о разбойнике на кресте, о мытаре в храме, о блуднице с алавастровым сосудом. О всех тех, кого мир отвергал, а Христос принимал.

— На кресте, — сказал он наконец, — рядом с Господом висел разбойник. Убийца. Вся жизнь — грех и кровь. И он попросил: «Помяни мя, Господи, егда приидеши во Царствие Твоё». Знаешь, что ответил Христос?

Лютый молчал. Только дышал — тяжело, со свистом.

— «Днесь со Мною будеши в раю». Сегодня. Не через год покаяния. Не после епитимьи. Сегодня.

Слеза скатилась по впалой щеке умирающего, затерялась в седой щетине.

— Я... — начал он и закашлялся снова.

Отец Александр встал. Руки его слегка дрожали, когда он поднял епитрахиль и накрыл ею голову умирающего — эту страшную, татуированную голову со впалыми висками и рубцами на черепе. Он обнял его за плечи — осторожно, бережно, чувствуя под пальцами острые кости, — и начал читать разрешительную молитву.

«Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, да простит ти, чадо...»

Голос звучал ровно, слова текли привычно — но что-то происходило. Что-то менялось в спёртом воздухе камеры, в сером свете, сочившемся из окошка под потолком. Будто кто-то невидимый вошёл и встал рядом.

«...и аз, недостойный иерей, властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих...»

Под епитрахилью раздался звук — сдавленный, хриплый. Плакал. Этот страшный человек, которого боялись конвоиры, которого сторонились даже свои, — плакал, как ребёнок.

Отец Александр закончил молитву, осенил склонённую голову крестным знамением. Потом опустился на колени у койки — прямо на холодный, липкий пол.

Он открыл чемоданчик, достал оттуда чистый плат — илитон, и расстелил его на краю табурета.

Затем расстегнул ворот рясы и бережно, с трепетом, достал с груди Дароносицу.

Маленький серебряный ковчежец, согретый теплом его сердца, теперь стоял перед умирающим. Внутри — несколько частиц Тела Христова, напоённых Кровью.

Запасные Дары, для таких вот случаев. Для тех, кто уже не может прийти в храм, — для тех, к кому храм приходит сам.

— Сейчас, — тихо сказал священник. — Сейчас ты причастишься.

Лютый открыл глаза. Они были мокрыми, красными, но в них что-то изменилось. Тень — та хищная, звериная тень, которая пряталась в глубине, — отступила.

— Я... не смогу глотать, — прохрипел он. — Горло... не слушается.

— Я помогу.

Отец Александр достал лжицу — маленькую позолоченную ложечку. Положил на неё частицу. Руки больше не дрожали.

— Причащается раб Божий... — Он запнулся. — Как тебя крестили? Какое имя?

— Павел. — Голос был еле слышен. — Сказали — как апостола. Который тоже... был гонителем. А потом...

— Причащается раб Божий Павел Честнаго и Святаго Тела и Крове Господа и Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, во оставление грехов и в жизнь вечную.

Он поднёс лжицу к запёкшимся губам умирающего. Тот приоткрыл рот — с трудом, морщась от боли. Отец Александр осторожно вложил частицу, как младенцу, как немощному, как тому, кто сам уже ничего не может.

Лютый закрыл глаза. Губы его беззвучно шевелились — то ли молился, то ли просто пробовал проглотить. Священник ждал, положив руку ему на лоб.

Минута. Две. Три.

Дыхание умирающего изменилось. Стало ровнее, тише. Хрип ушёл, будто кто-то невидимый разжал тиски, сдавившие лёгкие.

А потом Лютый открыл глаза — и отец Александр отшатнулся.

Это были другие глаза. Не мутные, не загнанные. Ясные. Умытые.

— Батюшка, — сказал умирающий. Голос был слабым, но чистым. — Слышишь... Всю жизнь жил как собака. Всю жизнь. А умираю — как человек.

Он улыбнулся. Беззубой, страшной, счастливой улыбкой.

Священник не мог говорить. Только кивнул. Только сжал эту высохшую руку — крепко, как руку брата.

Они ещё долго сидели молча. Потом Лютый уснул — или впал в забытьё, — и дыхание его стало совсем тихим, едва различимым, как дыхание младенца.

На улице ударило морозом. Отец Александр стоял на крыльце административного корпуса, жадно глотая воздух — колючий, чистый, пахнущий снегом и волей.

Над колонией висело небо — огромное, тёмно-синее, с первыми звёздами. Колючая проволока на вышках казалась серебряной нитью. Где-то лаяла собака.

Он думал о том, что сейчас вернётся в храм, отслужит вечерню, потом пойдёт домой, и матушка нальёт ему чаю, и дети будут шуметь в соседней комнате, и всё будет как всегда.

И о том, что там, в камере, похожей на гроб, лежит человек, который наконец-то — может быть, впервые в жизни — свободен.

Звонок раздался на следующее утро.

— Батюшка, — сказал начальник колонии. Голос у него был странный, почти растерянный. — Тот ваш... Лютый который. Этой ночью преставился. Тихо так. Медсестра говорит — улыбался.

Отец Александр положил трубку. Подошёл к окну.

Снег шёл — крупный, неторопливый, укрывающий землю белым саваном.

«Днесь со Мною будеши в раю».

Сегодня.

Идею-вдохновение для этой истории нам прислала наша дорогая подписчица, присылайте ваши идеи и вы мне в личные сообщения.

Автор рассказа: © Сергий Вестник

***
Дорогие братья и сестры во Христе!

Если наши посты и молитвы находят отклик в вашем сердце, вы можете поддержать работу сообщества материально. Любая помощь — большая радость для нас и вклад в распространение Евангельской вести!
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Такое — простит? | Вечерело - Дневник Вечерело | Лента друзей Вечерело / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»