Жизни как таковой нет. Есть только огромное жизненное пространство, на котором вы можете вышивать, как на бесконечном рулоне полотна, все, что вам угодно. Вам нравится токарный станок? Влюбляйтесь в него! Говорите о нем с волнением, с восторгом, с экстазом, убеждайте себя и других, что он прекрасен! Вам нравится женщина? То же самое. Обожествляйте ее! Не думайте о ее недостатках! Вам хочется быть моряком? Океаны, синие дали... Делайтесь им! Только со всей верой в эту профессию! И тд. И вы будете счастливы какое-то время, пока не надоест токарный станок, не обманет женщина, не осточертеет море и вечная вода вокруг. Но все же вы какое-то время будете счастливы.
МОИМ ПЕРВЫМ ЖАЛОВАНИЕМ в театре были борщ и котлеты.
В ЮНОСТИ у меня был один большой недостаток: я не выговаривал буквы «р», и это обстоятельство дважды чуть не погубило всю мою театральную карьеру.
КОГДА ОБО МНЕ ГОВОРЯТ: «счастье этому Вертинскому: пропоет вечер — три тысячи... успех...» — когда я это слышу, мне делается немного обидно. Разве я мог бы выдумать мои песенки, если бы не прошел тяжелую жизненную школу, если бы я не выстрадал их?
КАЖДАЯ СТРАНА имеет свой особый запах, который вы ощущаете сразу при въезде в нее. Англия, например, пахнет дымом, каменным углем и лавандой. Америка — газолином и жженой резиной, Германия — сигарами и пивом, Испания — чесноком и розами, Япония — копченой рыбой.
КИНО ИНТЕРЕСОВАЛО ВСЕХ. Актеры кино более популярны, чем короли или президенты. Нас узнавали и любили всюду и везде — от швейцаров и приказчиков магазинов до людей самого высокого общественного положения. Знакомства заводились самые неожиданные. Утром на съемке мы знакомились, например, с профессором Эйнштейном (автором теории относительности), а вечером обедали с негритянской опереточной дивой Жозефиной Бекер или с Дугласом Фербэнксом.
ВО ФРАНЦИИ можно ругать правительство сколько угодно, это никому не возбраняется.
ЭМИГРАЦИЯ — большое и тяжкое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние.
ДО СИХ ПОР НЕ ПОНИМАЮ, откуда у меня набралось столько смелости, чтобы, не зная толком ни одного языка, будучи капризным, избалованным русским актером, неврастеником, совершенно не приспособленным к жизни, без всякого жизненного опыта, без денег и даже без веры в себя, так необдуманно покинуть родину. Сесть на пароход и уехать в чужую страну.
Я НЕ ТЩЕСЛАВЕН. У меня мировое имя, и мне к нему никто и ничего прибавить не может. Но я всегда хотел только одного — стать советским актером.
СТРАННО И НЕПРИЯТНО ЗНАТЬ, что за границей обо мне пишут, знают и помнят больше, чем на моей родине. До сих пор за границей моих пластинок выпускают около миллиона в год, а здесь из-под полы все еще продают меня на базарах «по блату» вместе с вульгарным кабацким певцом Лещенко.
Я БОЮСЬ пользоваться хорошими условиями жизни. Тогда я успокоюсь, осяду, спущусь. И не смогу петь свои песенки.
СТИХИ ДОЛЖНЫ БЫТЬ интересные по содержанию, радостные по ощущению, умные и неожиданные в смысле оборотов речи, свежие в красках, и, кроме всего, они должны быть впору — каждому, т.е. каждый, примерив их на себя, должен быть уверен, что они написаны о нем и про него.
КОКАИН продавался сперва открыто в аптеках, в запечатанных коричневых баночках, по одному грамму. Самый лучший, немецкой фирмы «Марк» стоил полтинник грамм. Кокаин был проклятием нашей молодости. Им увлекались многие. Актеры носили в жилетном кармане пузырьки и «заряжались» перед каждым выходом на сцену. Актрисы носили кокаин в пудреницах. Поэты, художники перебивались случайными понюшками, одолженными у других, ибо на свой кокаин чаще всего не было денег.
ЖИЗНЬ надо выдумывать, создавать. Помогать ей, бедной и беспомощной, как женщине во время родов. И тогда что-нибудь она из себя, может быть, и выдавит.
ОДНАЖДЫ НА ТВЕРСКОЙ я увидел совершенно ясно, как Пушкин сошел с своего пьедестала и, тяжело шагая «по потрясенной мостовой», направился к остановке трамвая. А на пьедестале остался след его ног, как в грязи оставшийся след от калош человека. Пушкин встал на заднюю площадку трамвая и воздух вокруг него наполнился запахом резины, исходившим от плаща. Я ждал, улыбаясь, зная, что этого быть не может. А между тем это было! Пушкин вынул большой медный старинный пятак, которых уже не было в обращении. «Александр Сергеевич! — тихо сказал я, — кондуктор не возьмет у вас этих денег! Они старинные!» Пушкин улыбнулся: «Ничего. У меня возьмет!» Тогда я понял, что просто сошел с ума.
В КИЕВЕ, НА КОНЦЕРТЕ, какой-то педагог вскочил на барьер ложи и закричал: «Молодежь! Не слушайте его! Он зовет вас к самоубийству!» Молодежь с хохотом стащила его оттуда.
ОТ СТРАХА ПЕРЕД ПУБЛИКОЙ, боясь своего лица, я делал сильно условный грим: свинцовые белила, тушь, ярко-красный рот. Чтобы спрятать свое смущение и робость, я пел в таинственном «лунном» полумраке, но дальше пятого ряда меня, увы, не было слышно.
МЫ, ОБЪЯВИВШИЕ СЕБЯ ФУТУРИСТАМИ, носили желтые кофты с черными широкими полосками, на голове цилиндр, а в петлице деревянные ложки. Мы размалевывали себе лица, как индейцы, и гуляли по Кузнецкому, собирая вокруг себя толпы. Мы появлялись в ресторанах, кафе и кабаре и читали там свои заумные стихи, сокрушая и ломая все веками сложившиеся вкусы и понятия.
УТВЕРЖДАЮТ, что Вертинский — не искусство. А вот, когда вашим внукам через 50 лет за увлечение песенками Вертинского будут продолжать ставить двойки в гимназиях и школах, тогда вы поймете, что Вертинский — это искусство!..
КАКОВО СОДЕРЖАНИЕ тех романсов, которые мы слушаем и сейчас? Розы — грезы. Соловей — аллей. Кровь — любовь. Тень — сирень. И все. Неужели нельзя петь о чем-нибудь более интересном?
Я НЕ МОГУ причислить себя к артистической среде, скорей к литературной богеме. К своему творчеству я подхожу не с точки зрения артиста, а с точки зрения поэта. Меня привлекает не только одно исполнение, а подыскание соответствующих слов и одевание их в мои собственные мотивы.
КИТАЯНКИ, особенно полуевропеизированные, — какие-то маленькие идолы, для которых можно строить разукрашенные, маленькие же, храмы и жечь курения.
РАНЬШЕ Я ПОЛУЧАЛ по 50 писем в день. И большая часть из них была любовных. Теперь письма приходят иного рода. В эмиграционной жизни не до любви.
Я ПОЮ, а значит, и живу только для русских. Петь на другом языке, значит, вовлекать иностранцев в невыгодную сделку. Весь смысл моего пения исчезнет и люди уйдут разочарованными.
ПОСМОТРИТЕ на наших старых русских писателей. Бунин. Куприн. Они же не могут писать ни о чем, кроме России. А России нет. Как писать?
БИССИРОВАНИЕ — это все равно что вторичное объяснение в любви любимой женщине. Вы объяснились ей один раз. И она откликнулась вам всем своим сердцем. Это — чудно хороший миг! Но вы недовольны результатом и желаете объясниться вторично... Как будет ваша женщина слушать во второй раз те же пламенные слова? Ясно, что уже с оттенком легкого анализа, с закрадывающимся сомнением в искренности.
КАК-ТО РАЗ Я НЕ МОГ ЗАСНУТЬ и под утро явственно слышал разговор кошек на крыше: «Марррруся!» — говорил кот. «Я не Марррруся, а Варвара!» — отвечала кошка.
РУССКИЕ СОВСЕМ ОСАТАНЕЛИ. Все заняты спекуляцией.
МЫ, АРТИСТЫ, СВЯТЫЕ И ПРЕСТУПНЫЕ, страшные в своем жестоком и непонятном познании того, что не дано другим. Нас не надо трогать руками, как не надо трогать ядовитых змей и богов.
Я МУЧАЮСЬ со своим «творчеством». Чехов говорит: «Писать надо не то, что есть, и не то, что „надо“, а то, о чем мечтаешь». То, что есть — неинтересно. То, что «должно» — я не умею. А то, о чем я «мечтаю», — писать нельзя.
ЕДИНСТВЕННОЕ СПАСЕНИЕ у нас в труде. Деятельность дает закономерный отдых. А вот когда у меня «выходной» день, я — несчастный человек. Я не умею «отдыхать» — я предоставлен самому себе и своему одиночеству, и что мне делать? Воистину это «страна труда» и больше ничего. И самое страшное в ней — отдых!
У МЕНЯ БЫЛА СОБАКА. Это была белая красавица — боксер с единственным пятном в виде коричневого «монокля» вокруг правого глаза. У нее были кой-какие недостатки. Она не выносила кошек, крыс, мотоциклистов и верховых лошадей. Во всем остальном она была «настоящая леди».
Я НИЧЕГО НЕ СКРЫВАЮ от слушателя, пою так же, как пел бы для Господа Бога, — искренно, глубоко, правдиво, как верующий, как «священнослужитель».
БУДЬ ПРОКЛЯТА МОЯ ПРОФЕССИЯ! Лучше возить говно в бочках, чем быть на моем месте.
ПО ВСЕМУ СОЮЗУ строят «Дворцы культуры», а сортиров не строят. Забывают, что культура начинается с них.
ПОСМОТРИТЕ на эту историю со Сталиным. Какая катастрофа! Теперь, на
В ЭТИХ УСЛОВИЯХ изоляции и международной блокады, при отсутствии всякого общения и даже «сравнения» — мы были вынуждены создавать свою культуру, ибо ни на чью помощь, ни на чью поддержку мы не могли рассчитывать. Да и сейчас не можем.
У НАС НАРОД абсолютно невоспитан (а кто его воспитывал? А когда им занимались вплотную?). Кроме того, он страшен — наш народ, потому, что он одинаково способен как на подвиг, так и на преступление.
ХОРОШИЙ ГОРОД ЛЕНИНГРАД! Удивительно он успокаивает как-то. В Москве живешь, как на вокзале. А здесь — как будто уже приехал и дома.
ЧЕМ БОЛЬШЕ ЖИВЕТ ЧЕЛОВЕК, тем яснее становится ему, в какую ловушку он попал, имея неосторожность родиться.
Я ПОЛУЧАЮ СОМНИТЕЛЬНОЕ УДОВОЛЬСТВИЕ от удовольствия зрителей или слушателей, которые мимоходом послушали какой-то бред о «красивых чувствах» и разошлись, под шумок покачивая головами и добродушно улыбаясь, — есть же, мол, еще такие чудаки! — чтобы приступить опять к своим примусам, авоськам и разговорам, завистливым, злобным и мелочным.
ЧЕЛОВЕКУ НА ЗАКАТЕ суждено все разлюбить, чтобы душа его, освобожденная от всех земных привязанностей, предстала чистой, голой и свободной перед престолом Всевышнего.
ЧТО Я ПОЛУЧАЮ за свои песенки? Холод номера и холод одиночества. Мне платят «продуктами из рефрижератора» — свежезамороженной и потому безвкусной дрянью.
КАК ТОЛЬКО МЫ ДОБИВАЕМСЯ, наконец, ясности мысли, силы разума и что-то начинаем уметь и знать, знать и понимать — нас приглашают на кладбище. Нас убирают как опасных свидетелей, как агентов контрразведки, которые слишком много знают.
Я — ВРАЧ, спокойно и внимательно наблюдающий за «кроликом моей души», которому, или, вернее, на котором время производит свои экспериментальные опыты.