[640x512]
Маленький человек. Старенький человек. Живу между малышами и стариками, учусь у них человечности, смирению. Они очень хорошие учителя - маленькие мудрецы и постаревшие дети. Они все лучше нас, стоящих посередине жизни. Добрее и честнее. Дети только недавно пришли от Бога, ещё помнят Его неземную любовь и тайну. Наверное, поэтому первый год жизни они не разговаривают: мы, взрослые, ведь всё равно им не поверим, что они нам ни расскажи. Но глаза их лучатся отражённым Светом Творца.
Это потом мы, забывшие Бога, научим их земному мудрованию и суесловию. А пока что они молчаливо мудры и наивно открыты. Верят всему, доверяют во всём. Готовы идти за тобой, куда угодно: хоть в большой мир, хоть в песочницу, хоть на качели, а можно и домой - кашу есть... Вот они - любопытные глазёнки, вопросительные рожицы. Веди, показывай. Они готовы творить. Хочешь - целый город построят в песочнице, будут звенеть счастливыми голосами, восторженно лепя куличики, утыкивая песчаные улочки песочницы веточками и одуванчиками - создали целый мир. Здесь редко, совсем не так, как во взрослой жизни, бывают драки. Разве что по случайности или по малой обиде. Здесь нет главных и второстепенных. Есть просто заводилы. Дети быстро договариваются друг с другом. И зла долго не держат, в отличие от нас, взрослых. Дети мудрее нас. Они умеют утешить одним объятием, одним словом, даже без слов. Они живут сердцем.
И договариваться они умеют. Вот Таня хочет идти одуванчики собирать, а Антон белку ловить. Минута, пошептались о чем-то - и всё, договорились. Сначала вместе одуванчики найдут, потом отнесут букет в подарок белке, Антоха-следопыт всех поведёт. Никаких тебе кворумов, голосований долгих. Учись, взрослый.
Дети сопереживают. Вот стою перед зеркалом, морщинки разглядываю, а Кирюша меня теребит:
- Чего, Ира, печалишься?
- Да вот, старая становлюсь... А он мне:
- Нет, ты не старая, ты просто взрослая девочка.
Утешил. Или, случилось с мужем повздорить по дури, разошлись мы с ним по разным комнатам, для остывания, при детях ведь не будешь выяснять, кто начальник, а кто дурак. А у нас как раз, как шутим, на передержке Маша с Дашей, беженки-малышки из Шахтёрска. Моментально почувствовали, что у взрослых что-то не так, ветром ледяным дунуло. И вот уже вертятся вокруг меня:
- Ира, мы тебя сейчас нарядим.
Сижу покорно. Уже куча заколок на голове, бантиков, хвостиков... Кричат:
- Где твоя помада, Ира...
Смеюсь:
- Нет её у меня. Глаза удивлённые у девчонок распахнулись. Как это - нет помады. Им сразу стало понятно, почему дядя Вова сердитый: кто же без помады любить будет... Лезут в свои сумочки-рюкзачки, где набор юных принцесс, а там и духи, и помада гигиеническая, и карандаш с блёстками для век. Хорошо, Вовка мой в соседней комнате слушает-подслушивает наши разговоры, пришёл мириться без помады. Только руками развёл:
- Какая красавица. Как вы мне, девушки, жену украсили...
Малышки сразу разулыбались:
- Дядя Вова, правда, принцесса? У вас уже перемирие, правда?
Мир, мир, дипломаты в кудряшках. Вот и скажи, что нет у них разумения и тонкости. Пристыдили деликатно взрослых.
Дети искренни. Это мы, взрослые дяди и тёти придумали себе разные условности, фокусы, иносказания, чтобы фальшь свою скрывать, а у детей всё просто и со смыслом. Сидит ворона на антенне - значит, телевизор смотрит. Если колбаса в магазине в форме сосисок, то не надо её называть молочной, потому что фамилия у неё всё равно - сосиска. И если играем с Кирюшей в человека-кошку, то не стоит на него кричать:
- Как ты мог меня расцарапать!
Кошкам ведь царапаться положено, тем более если тебе роль мышки по игре досталась.
У детей ДА - это ДА. НЕТ - это НЕТ. Дипломатию позже мы, взрослые, придумали. Чтобы враньё прикрыть. Детство чисто и честно.
Повзрослев, всю жизнь будем дипломатничать, врать, изгаляться, а потом наступит старость, и мы поймём, как глупо жили. Старость опять поставит всё на свои места, у неё всё по-честному, без обмана.
Нет, мы, конечно же, поборемся, попытаемся обмануть время, будем отбеливать зубы и красить волосы, убеждать себя, глядя в зеркало, что по сравнению с Маней Петровой с третьей парты, недавно найденной в Одноклассниках, ты ещё очень ничего, а Мане будем писать:
- Совсем ты не изменилась...
Но это пройдёт. У кого раньше, у кого позже. Старость всех вылечит. Мы смиримся с тем, что постарели. Смирением вновь откроем двери в детство. Да и то, помню, каким утешением были слова брата-инока в монастыре, когда спрашивал он мужниного старшего брата Валеру:
- А годков тебе сколько?
Узнав, что за полтинник, смеялся:
- Да ты сущий младенец.
Вот и станем мы опять младенцами.
Не будем стыдиться говорить правду, станем всё называть своими именами. Нас полюбят коты и собаки, потому что появится время не только кормить их, но и разговаривать с ними по душам. Будем честно просить по телефону взрослых детей:
- Привезите сладенького, - потому что к старости мы все станем немножко лакомками. Научимся опять радоваться мелочам: тёплым носочкам, жаркому солнышку, греющему наши косточки, шёлковой новой косыночке. О, как мы будем рады вниманию, оказанному нам, неважно, кем - редким совестливым водителем маршрутки, или молоденькой девочкой-парикмахером, стригущей наши поредевшие пёрышки... Мы, словно маленькие дети, влезающие на стульчик и вдохновенно читающие свой первый выученный стишок, будем вспоминать им всю свою жизнь, рассказывать удивительные и невероятные истории из тех времен, когда деревья были большими и все девушки - красавицами, а все парни молодцами-богатырями, ухватившись за эту капельку внимания к нам.
Мы станем чистыми и светлыми, посеребримся не только головами, но и душами, в которых утихнут немного, если Бог даст, страсти.
Не боюсь старости. Дай мне Бог стать такой, как наша Олечка-свечница в храме, в свечной лавочке, встречающая всех тихой улыбкой и лучиками морщинок у глаз. Хочу так же возить внуков на речку, как это делал мой дед Павел, усадив шесть девчонок в салон стареньких Жигулей, а двоих мальчишек-сорванцов - в багажник, потом удивлявшийся, - почему обгоняющие нас машины сигналят? Оказывается, два брата-баламута приподнимают изнутри крышку багажника, благо, дед водил машину тихо и аккуратно, показывают всем язык и корчат рожи... Память на всю жизнь. Я, так же, как и мой дед, хочу оставаться до самого конца шебутной сорвиголовой, выкидывающей всякие шуточки, не обижающие, но веселящие всех. Чтобы, когда вдруг мой муж, к тому времени уже дед Вовка загрустит, порадовать его, как радовал мою бабушку её муж, мой дед, выводком цыплят под окнами - восемь обмазанных мёдом и выкатанных в перьях из старой подушки внучат ходят цепочкой и квохчут, стараясь не хохотать в голос.
Я, как и он, хочу пускать щуку потихоньку утром в бочку с водой, стоящую в саду и потом смеяться беззубым ртом. Малышня-внуки будут пищать от восторга, когда щука начнёт бить хвостом в бочке, и уверять их, что это сделал Емеля, который приезжал ночью на печке. Хочу также стоять и плакать у икон, как моя бабушка, потихонечку... И умереть хотела бы, если будет на то Божья воля, светло и тихо, как бабушка Оля, старушка из нашего многоэтажного дома, которая нянчила моих парней по очереди. Она на всю жизнь стала для меня светочем женской мудрости и терпения.
Баба Оля терпела всё и всех. И квартиру на последнем этаже шестнадцатиэтажки, с вечно текущей крышей и не работающим лифтом, и пьющего забулдыгу мужа, похожего на шкодливого хорька, и постоянные болезни старухи-матери, всё время вспоминающей, что сдёрнули её из родного села и заперли в многоэтажке, как в скворечнике. Терпела баба Оля и сына, толстого шалопая Лёньку, который по молодости был силён и водку пить, и хулиганить.
Как позже признавался сам Лёнька, этим безмолвным терпением мать и спасла его от пьянства, когда однажды, после очередного его крепкого загула не смог он даже ложку удержать в руках, ходуном ходили, а желудок горел огнём, и просил супа. Мать суп ему сварила. Лёнька есть не смог, потому что и на ногах стоять, и ложку держать ему было не по силам. Скомандовал:
- Ставь, мать, мне табуретку на пол и миску на неё. Буду, как собака, лакать, - всё молча сделала и стояла над ним, плача и жалея его, дурака, приговаривая:
- Ой, сыночек-сыночек, до чего же ты себя довёл...
Часто потом завязавший с винопитием Лёнька вспоминал, что это смирение и тихие слёзы материнские, его страсть и победили:
- Если бы тогда ругать начала, или позорить, или насмехаться, я бы опять напился, - говорил потом Лёнька. Лакаю, как Трезор какой, с миски, а мать стоит, по голове гладит, и слёзы её мне в суп капают - кап, кап... Ох, и солёные мамкины слёзы.
С того дня Лёнька пить завязал и превратился в Лёнчика.
Правда, жизнь его складывалась вовсе не тихо и гладко, но баба Оля была его Ангелом-хранителем и во всех бедах первая помощница. Помню, каким уроком смирения стала она для меня, когда Лёнькина жена Марина от него, уже непьющего, и, по словам Марины, поскучневшего, сбежала к рыночному овощному бизнесмену Ашоту. Весь дом гудел, одна лишь баба Оля Марину не кляла, с соседками не обсуждала, а пошла и упала в ноги к гулящей невестке:
- Алёнушке-внучке не запрещай с отцом и со мной видеться...
Маленькую Алёну, внучку, баба Оля поднимала на ноги с самого рождения той. Даже коляска и кроватка малышки стояли не в комнате папы и мамы, а в маленькой спаленке бабы Оли, где, помимо её и малявки, спала ещё и старуха-мать. Баба Оля всю жизнь боялась кому-нибудь помешать.
Марина свекрухино смирение оценила и Алёнку отдала ей насовсем, благо, в планы Ашота воспитание падчерицы не входило.
Пробовал Лёнчик найти себе новую жену. Опять наступил на те же грабли: сожительница его недолгая сына Сашку родила, а сама в загулах с друзьями сгорела от болезни скоротекущей. Баба Оля годовалого Сашика приголубила и начала растить. Так вот и остался Лёнька неженатым отцом с двумя детьми на руках, а баба Оля им вместо мамы. Не жаловалась. Только радовалась: Лёнчик больше не пил никогда, работал-пыхтел маляром, всю семью кормил. Дети славные росли. Алёнка юридический факультет окончила, Сашка учился в школе хорошо. И ещё полдвора малышей пересмотрела баба Оля, потому что к ней можно было кинуться в любое время:
- Баба Оля, приглянь за моими, мне на дежурство вне очереди. Только улыбалась:
- Где двое, там и семеро.
И никто никогда от неё слова дурного или осуждения не слышал. Только закрутит косу свою вокруг головы - коса у маленькой толстушки бабы Оли была в руку толщиной, ниже пояса, как корона на голове, и пыхтит-топает на свой шестнадцатый этаж.
С любой бедой к ней. Помню, как умер в другом городе мой папа, пятидесятилетний. Позвонили мне, сказали, а я головой об стенку биться - других спасала в реанимации, а отец умер, не было меня рядом. Баба Оля пришла сама, руку на голову положила, гладит, слова какие-то тихие говорит, говорит. Выревела ей всё горе в коленки.
В последние годы всё тяжелей и тяжелей было ей ходить, словно душил кто, но баба Оля не жаловалась, а на мои приставания - давай полечу - только отмахивалась, некогда. И к вниманию была непривычна. Подаришь ей косынку какую ли, конфетки, как девушка смущалась – зачем, мол. А тут ещё новое испытание для неё - внучка, Алёнка, замуж резко собралась, так случилось. Она тогда ещё училась, да ведь любовь. И парень-жених сирота. А баба Оля радуется - ничего, все в квартире поместимся, радость ведь - правнучка будет. И как Лерочка родилась, с рук её не спускала, зацеловывала. Говорит:
- Я ведь в тридцать четыре уже бабушкой была... А теперь вот прабабушка. Тут я только смекнула, что никакая она не баба Оля, а ведь молодая совсем женщина.
Но звали её все бабой Олей по привычке, потому что, сколько себя помню, звенел двор детскими голосами:
- Баба Оля...
И только когда приехала за бабой Олей скорая вдруг и забрали её в больницу, узнали мы, что она уже два инфаркта на ногах перебегала. Врач ругался и говорил:
- Да как же можно так себя не любить...
А баба Оля, лёжа на носилках, которые мы, спускали по очереди на руках с шестнадцатого этажа из-за неработающего лифта, тихонько стонала:
- Да мне есть, кого любить, кроме себя, - Бог не обидел.
В этот раз разболелась она не на шутку, хоть по телефону своим и говорила, что всё в порядке. Но мне вот позвонила и первый раз в жизни попросила:
- Ирочка, мне голову надо помыть, помоги, а то я со своей косищей не справлюсь, руки не могу поднять. На следующий день я была в больнице, мыла-чесала её длинные тяжёлые косы совсем без седины, а баба Оля тихонько улыбалась:
- Побаловала ты меня. Мне мать всё говорит:
- Обрежь.
А я всё думаю - как же я без косы перед Богом стану. Будет стыдно за жизнь свою, так я волосами прикроюсь, чтобы не сгореть от раскаянья.
Я обмирала:
- Господи, баба Оля, тебе чего-то стыдиться. А она мне тихо:
- Да вот, мужа-то и не терпела, как надо, и не жалела.
И на мои слова:
- Да ведь он алкаш конченый, - баба Оля мне тихо:
- Не надо, девонька. Он болезный. Я вот всю жизнь думала, ежели Господь его терпит, неужто я не потерплю. Терпите, родные, всегда терпите. От чаши терпения похмелья не бывает, а от осуждения всегда на долгие годы враждой отрыгивается...
Встала, посмотрела в зеркало:
- Спасибо, родная, я теперь как невеста.
А я все прижималась к её теплым рукам и не могла уйти.
Ночью бабы Оли не стало в этом мире. И теперь, когда подступают со всех сторон беды, когда сожмёт горло так, что даже не завоешь, слышу слова самой красивой женщины, встреченной мною в этом мире, бабы Оли:
- Терпите, родненькие, да потерпит вас Бог.