[604x513]
Русский любит чай вприкуску Да покруче кипяток!
- А ежели по-богомольному, то вот как: "Поет монашек, а в нем сто чашек?" - отгадай, ну-ка? Самоварчик! А ну, опять... "Носик черен, бел-пузат, хвост калачиком назад?" Не знаешь? А вон он, чайничек-то! Я всякие загадки умею. А то еще богомольное, монахи любят... "Господа помо-лим, чайком грешки промо-ем!" А то и "ки-шки промоем"... и так говорят. - Это нам не подходит, Прокоп Антоныч,- говорит Горкин,- в Москве наслушались этого добра-то. - Москва уж всему обучит. Гляди ты, прикусывает-то как чисто, а! дивится на меня Брехунов,- и кипятку не боится! Предлагает нам расстегайчика, кашки на сковородке со снеточком, а то московской соляночки со свежими подберезничками. Горкин отказывается. У Троицы, Бог даст, отговемшись, в "блинных", в овражке, всего отведаем - и грибочков, и карасиков, и кашничков заварных, и блинков, то-се... а теперь, во святой дороге, нельзя ублажать мамон. И то бараночками да мягоньким грешим вот, а дальше уж на сухариках поедем, разве что на ночевке щец постных похлебаем. Брехунов хвалит, какие мы правильные, хорошо веру держим: - Глядеть на вас утешительно, как благолепие соблюдаете. А мы тут, как черви какие, в пучине крутимся, праздники позабыли. На масленой вон странник проходил... может, слыхали... Симеонушка-странник? - Как не слыхать,- говорит Горкин,- сосед наш был, на Ордынке кучером служил у краснорядца Пузакова, а потом, годов пять уж, в странчество пошел, по благодати. Так что он-то?.. - На все серчал. Жена его на улице ветрела, завела в трактир, погреться, ростепель была, а на нем валенки худые и промокши. Увидал стойку... масленица, понятно, выпимши народ, у стойки непорядок, понятно, шкаликами выстукивают во как... и разговор не духовный, понятно... Он первым делом палкой по шкаликам, начисто смел. Мы его успокоили, под образа посадили, чайку, блинков, то-се... Плакать принялся над блинками. Один блин и сжевал-то всего. Потом кэ-эк по чайнику кулаком!.. "А,кричит,- чаи да сахары, а сами катимся с горы!.." Погрозил посохом и пошел. Дошел до каменного столба к заставе да трои суток и высидел, бутошник уж его принял, а то стечение народу стало, проезду нет. "Мне,говорит,- у столба теплей, ничем на вашей печке!" Грешим, понятно, много. Такими-то еще и держимся. Он уходит, говорит: "Делов этих у меня... уж извините". К нам подходят бедные богомольцы, в бурых сермягах и лапотках, крестятся на нас и просят чайку на заварочку щепотку, мокренького хоть. Горкин дает щепотки и сахарку, но набирается целая куча их, и все просят. Мы отмахиваемся,- где же на всех хватит. Прибегает Брехунов и начинает кричать: как они пробрались? гнать их в шею! Половые гонят богомолок салфетками. Пролезли где-то через дыру в заборе и на огороде клубнику потоптали. Я вижу, как одному старику дал половой в загорбок. Горкин вздыхает: "Господи, греха-то что!" Брехунов кричит: "Их разбалуй, настоящему богомольцу и ходу не дадут!" Одна старушка легла на землю, и ее поволокли волоком, за сумку. Горкин разахался: - Мы кусками швыряемся, а вон... А при конце света их-то Господь первых и призовет. Их там не поволокут... там кого другого поволокут. И Антипушка говорит, что поволокут. Домна Панферовна стыдит полового, что мать ведь свою, дурак, волочит. А он свое: нам хозяин приказывает. И все в беседках начали говорить, что нельзя так со старым человеком, крепче забор тогда поставьте! Брехунов оправдывается, что они скрозь землю пролезут... что вам-то хорошо, попили да пошли, а его прямо одолели!.. - "Лоскутную" им поставил, весь спитой чай раздаю, кипятком хоть залейся, и за все три монетки только! Они за день боле полтинника нахнычут, а есть такие, что от стойки не отгонишь, пятаками швыряются. Не все, понятно, и праведные бывают... - Если бы я был царь,- говорит Федя,- я бы по всем богомольным дорогам трактиры велел построить и всем бы бесплатно все бы... бедные которые, и чай, и щец с ломтем хлеба... А то зимой сколько таких позамерзает! Горкин хвалит его - не в папашу пошел: тот три дома на баранках нажил, а Федя в обитель собирается, а ему богатеющую невесту сватают. Федя краснеет и не смотрит, а Домна Панферовна говорит, что вон Алексей-то Божий человек* царский сын был, а в конуру ушел от свадьбы... от царства отказался. Антипушка крестится в бузину и говорит радостно так: - До чего ж хорошо-то, Го-споди!.. Какие святые-то бывают, а уж нам хоть знать-то про них, и то радость великая. Соседи по беседке рассказывают, что есть один такой в Таганке, сын богатого мучника... взял на Крещенье у дворника полушубок, шапку да валенки - и пропал! А вот на самый день матери Елены, царя Костинкина*, 21 числа май-месяца, письмо пришло с Афонской горы: "Тут я нахожусь, на веки веков, аминь". Три тыщи мучник на монастырь будто выслал. Все хвалят, и так всем радостно, что есть и теперь подвижники. И Брехунов говорит, что если уж по-настоящему сказать, то лучше богомольной жизни ничего нет. Он давно при этом деле находится и видит, сколько всякого богомольного народа,- душа прямо не нарадуется! Мы пьем чай очень долго. Федя давно напился и читает нам "Житие", нараспев, как в церкви. Домна Панферовна сидит, разваливши рот, еле передыхает,- по самое сердце допилась. Анюта все пристает к ней, просит: "Бабушка, пожалуйста, не помри - смотри... у тебя сердце выскочит, как намедни!" А с ней было плохо на масленице, когда она тоже допилась у нас и много блинков поела. Она все потирает сердце, говорит: чай это крепкий такой. Горкин говорит: пропотеешь - облегчит, а чай на редкость. Они с Антипушкой все стучат крышечкой по чайнику, еще кипяточка требуют. Пиджак и поддевочку они сняли, у Антипушки течет с лысины, рубаха на плечах взмокла. И Горкин все утирается полотенцем,- а пьют и пьют. Я все спрашиваю: да когда же пойдем-то? А Горкин только и говорит: дай напьемся. Они сидят друг против дружки, молча, держат на пальцах блюдечки, отдувают парок и схлебывают живой-то кипяток. Антипушка поглядит в бузину и повздыхает: "Их, хорошо-о!.." И Горкин - поглядит тоже в бузину и скажет: "На что лучше!" Брехунов зовет Домну Панферовну поговорить с супругой. А они все не опрокидывают чашек и не кладут сахарок на донышки. Горкин наконец говорит: "Шабаш!.. ай еще постучать, последний?" Антипушка хвалит воду,- до чего ж мягкая! Горкин опять стучит и велит Феде сводить меня показать трактир, как хорошо расписано. Мы идем из садика черным ходом, а навстречу нам летит с лестницы половой-мальчишка с разбитым чайником и трет чего-то затылок. На ухе у него кровь. Брехунов стоит наверху с салфеткой и кричит страшным голосом: "Голову оторву!.." - и еще нехорошие слова. Он видит нас и кричит: "С ими нельзя без боя... все чайники перебили, подлецы!" И щелкает салфеткой. - Видал фокус? - спрашивает он меня.- Как щелкну да перейму кончиком мясо вырву! И меня так учили. По уху щелкнут - с кровью волосья вырвут! Не на чем показать-то... Я боюсь. Федя говорит - Михаила Панкратыч велит показать трактир, как там расписано. Брехунов берет меня за руку и ведет в большую комнату, в синий дым. Тут очень шумно, за столиками разные пьют чай. Брехунов подносит меня к прилавку, за которым все чайники на полках, словно фарфоровые яйца, и говорит: "Вот какие мальчишки-то бывают!" Я вижу очень полную, с круглым, белым лицом, как огромный чайник, Светловелосую женщину. Она сидит за прилавком и пьет чай с постными пирогами. Тут и Домна Панферовна, пьет чай с вареньем, и сидит много девочек на ящиках, побольше и поменьше, все белобрысые, с голубыми гребенками на головках, и у всех в кулаке по пирогу. Брехунов ставит меня на прилавок у пирогов и повторяет: "Вот какие бывают!" Мне стыдно, все на меня глядят, а на мне пыльные сапожки, а тут пироги и девочки. Женщина смотрит ласково и будто грустно, гладит мою руку и перебирает пальцы, спрашивает, сколько мне лет, знаю ли "Отче наш", сажает к себе на колени и дает ложечку варенья. Все девочки глядят на меня, как на какое чудо. Брехунов барабанит пальцами и тоже смотрит. Женщина спрашивает его, можно ли мне дать пирожка. Он говорит - обязательно можно! - и велит еще дать изюмцу и мятных пряников. Она насыпает мне полные карманы и все хочет поцеловать меня, но я не даюсь, мне стыдно. Брехунов носит меня над головами, над столами, в пареном, дымном воздухе, показывает мне канареечек и как хорошо расписано. Я вижу лебедей на воде, а на бережку господа пьют чай и стоят, как белые столбики, половые с салфетками. Потом нарисована дорога, и по ней, в елочках, идут богомольцы в лапотках, а на пеньках сидят добрые медведи и хорошо так смотрят. Я спрашиваю - это святые медведи, от Преподобного? Он говорит обязательно святые, от Троицы, а грешника обязательно загрызут. Только Преподобного не трогали. И показывает мне самое главное - "мытищинскую воду". Это большая зеленая гора, в елках, и наверху тоже сидят медведи, а в горе ввернуты медные краны, какие бывают в банях, и из них хлещет синими дугами "мытищинская вода" в большие самовары, даже с пеной. Потом он показывает огромный медный куб с кипятком, откуда нацеживают в чайники. И говорит: - И еще одну механику покажу, стойку! нашу. Он отводит меня к грязному прилавку, где соленые огурцы и горячая белужина на доске, а на подносе много зеленых шкаликов. Перёд стойкой толпятся взъерошенные люди, грязные и босые, сердито плюются на пол и скребут ногой об ногу, Брехунов шепчет мне: - А это пьяницы... их Бог наказал. Пьяницы стучат пятаками и кричат нехорошие слова. Мне страшно, но тут я слышу ласковый голос Горкина: - Пора и в дорогу, запрягаем. Он видит, на что мы смотрим, и говорит строгим голосом: - Так не годится, Прокоп Антоныч... чего хорошего ему тут глядеть! Он сердито тянет меня и почти кричит: "Пойдем, нечего тут глядеть, как люди себя теряют... пойдем!"
Горкин расстроен чем-то. Он сердито увязывает мешок, кричит на Федю и на Домну Панферовну: "Пустить без себя нельзя... по-мошники... рублишко бы за брехню сорвать, на то вас станет!.." Домна Панферовна хватает саквояж, кричит Анюте: "Ну, чего рот раззявила, пойдем!" - кричит Горкину: "Развозился, без тебя и дороги не найдем, как же!.." - и бежит с зонтиком, в балахоне. За ней испуганная Анюта с узелочком. Горкин кричит вдогонку: "Ишь шпареная какая... возу легче!" Федя не шелохнется, Брехунов стоит-поглядывает. У Горкина лицо красное, дрожат руки. Он выбрасывает на столик три пятака, подвигает их к Брехунову, а тот отодвигает и все говорит: "Это почему ж такое?.. из уважения я, как вы мои гости... Да ты счумел?!" Горкин кричит, уже не в себе: - Мы не гости... "го-сти"! Одно безобразие! нагрешили с короб... На богомолье идем, а нам пьяниц показывают! Не надо нам угощения!.. И я-то дурак, запился... Брехунов говорит сквозь зубы: "Как угодно-с",- и стучит пятаками по столу. Лицо у него сердитое. Мы идем к забору, а он вдогонку: - И вздорный же ты, старик, стал! И за что?! И шут с тобой, коли так! Что-то звякает, и я вижу, как летят пятаки в забор. Горкин вдруг останавливается, смотрит, словно проснулся. И говорит тревожно: - Как же это так... негоже так. Говею, а так... осерчал. Так отойтить нельзя... как же так?.. Он оглядывается растерянной дергает себя за бородку, жует губами. - Прокоп Антоныч,- говорит он, - уж не обижайся, прости уж меня, по-хорошему. Виноват, сам не знаю, что вдруг?.. Говеть буду у Троицы... уж не попомни на мне, сгоряча я чтой-то, чаю много попил, с чаю... чай твой такой сердитый!.. Он собирает пятаки и быстро сует в карман. Брехунов говорит, что чай у него самолучший, для уважаемых, а человек человека обидеть всегда может. - Бывает, закипело сердце. Чай-то хороший мой, а мы-то вот... Они еще говорят, уже мирно, и прощаются за руку. Горкин все повторяет: "А и вправду, вздорный я стал, погорячился..." Брехунов сам отворяет нам ворота, говорит, нахмурясь: "Пошел бы и я с вами подышать святым воздухом, да вот... к навозу прирос, жить-то надо!" - и плюет в жижицу в канавке. - Просвирку-то за нас вынешь? - кричит он вслед. - Го-споди, да как же не вынуть-то! - кричит Горкин и снимает картуз.- И выну, и помолюсь... прости ты нас, Господи! - И крестится.
Долго идем слободкой, с садами и огородами. Попадаются прудики; трубы дымят по фабрикам. Скоро вольнее будет: пойдут поля, тропочки по лужкам, лесочки. Долго идем, молчим. Кривая шажком плетется. Горкин говорит: - А ведь это все искушение нам было... все он ведь это! Господи, помилуй... Он снимает картуз и крестится на белую церковь, вправо. И все мы крестимся. Я знаю, кто это - он. Впереди, у дороги, сидит на травке Домна Панферовна с Анютой. Анюта тычется в узелок,- плачет? Горкин еще издали кричит им: "Ну, чего уж... пойдемте, с Господом! по-доброму, по-хорошему..." Они поднимаются и молча идут за нами. Всем нам как-то не по себе. Антипушка почмокивает Кривой, вздыхает. Вздыхает и Горкин, и Домна Панферовна. А кругом весело, ярко, зелено. Бредут богомольцы - и по большой дороге, и по тропкам. Горкин говорит - по времени-то девятого половина, нам бы за Ростокиным быть, к Мытищам подбираться, а мы святое на чай сменяли,- он виноват во всем. Хорошо поют где-то, церковное. Это внизу, у речки, в березках. Подходим ближе. Горкин говорит - хоть об заклад побиться, васильевские это певчие, с Полянки. Федя признает даже Ломшакова, октавный рык, а Горкин и батыринские баса, и Костикова - тенора Славно поют в березках. Только тревожить не годится, а то смутишь. Стоим и слушаем, как из овражка доносится:
...я-ко кади-ло пре-эд То-о-бо-о-о-ю-у-у. Во-зде-я-а-а...ние... руку мое-э-э-ю-ууу! .*
Плывет - будто из-под земли на небо. Долго слушаем, и другие с нами. Говорят - небесное пение. Кончили. Горкин говорит тихо: - Это они на богомолье, всякое лето тройкой ходят. Вишь, узелки-то на посошках... пиджаки-то посияли, жарко. Ну, там повидаемся. И до чего ж хорошо, душа отходит! Поправился наш Ломшачок в больнице, вот и на богомолье. Анюта шепчет - закуски там у них на бумажках и бутылка. Горкин смеется: "Глаза-то у те вострые! Может, и закусят-выпьют малость, а как поют-то! Им за это Господь простит". Идем. Горкин велит Феде - стишок подушевней какой начал бы. Федя несмело начинает: "Стопы моя..."*. Горкин поддерживает слабым, дрожащим голоском: "...на-прави... по словеси Твоему..." Поем все громче, поют и другие богомольцы. Домна Панферовна, Анюта, я и Антипушка подпеваем все радостней, все душевней:
И да не обладает мно-о-ю... Вся-кое... безза-ко-ни-и-е...
Поем и поем, под шаг. И становится на душе легко, покойно. Кажется мне, что и Кривая слушает, и ей хорошо, как нам,- помахивает хвостом от мошек. Мягко потукивает на колеях тележка. Печет солнце, мне дремлется... - Полезай в тележку-то, подреми... рано поднялся-то! - говорит мне Горкин.- И ты, Онюта, садись. До Мытищ-то и выспитесь. Укачивает тележка - туп-туп... туп-туп... Я лежу на спине, на сене, гляжу в небо. Такое оно чистое, голубое, глубокое. Ярко, слепит лучезарным светом. Смотрю, смотрю...- лечу в голубую глубину. Кто-то тихо-тихо поет, баюкает. Анюта это?..
...у-гу-гу... гу-гу... гу-гу... На зе-ле-ном... на лу-гу...
Или - стучит тележка... или - во сне мне снится?..
НА СВЯТОЙ ДОРОГЕ
С треском встряхивают меня, страшные голоса кричат: "Тпру!.. тпру!.." - и я, как впросонках, слышу: - Понеслась-то как!.. Это она Яузу признала, пить желает. - Да нешто Яуза это? - Самая Яуза, только чистая тут она. Какая Яуза? Я ничего не понимаю. - Вставай, милой... ишь разоспался как! - узнаю я ласковый голос Горкина.- Щеки-те нажгло... Хуже так-то жарой сморит, в головку напекет. Вставай, к Мытищам уж подходим, донес Господь. Во рту у меня все ссохлось, словно песок насыпан, и такая истома в теле - косточки все поют. Мытищи?.. И вспоминаю радостное: вода из горы бежит! Узнаю голосок Анюты: - Какой же это, бабушка, богомольщик... в тележке все! И теперь начинаю понимать: мы идем к Преподобному, и сейчас лето, солнышко, всякие цветы, травки... а я в тележке. Вижу кучу травы у глаза, слышу вялый и теплый запах, как на Троицын день в церкви,- и ласкающий холодок освежает мое лицо: сыплются на меня травинки, и через них все зеленое. Так хорошо, что я притворяюсь спящим и вижу, жмурясь, как Горкин посыпает меня травой и смеется его бородка. - Мы его, постой, кропивкой... Онюта, да-кося мне кропивку-то!.. Вижу обвисшие от жары орешины, воткнутые надо мной от солнца, и за ними - слепящий блеск. Солнце прямо над головой, палит. У самого моего лица - крупные белые ромашки в траве, синие колокольчики и - радость такая! - листики земляники с зародышками ягод. Я вскакиваю в тележке, хватаю траву и начинаю тереть лицо. И теперь вижу все. Весело, зелено, чудесно! И луга, и поля, и лес. Он еще далеко отсюда, угрюмый, темный. Называют его - боры. В этих борах - Угодник, и там медведи. Близко сереется деревня, словно дрожит на воздухе. Так бывает в жары, от пара. Сияет-дрожит над ней белая, как из снега, колокольня, с блистающим золотым крестом. Это и есть Мытищи. Воздух - густой, горячий, совсем медовый, с согревшихся на лугах цветов. Слышно жужжанье пчелок. Мы стоим на лужку, у речки. Вся она в колком блеске из серебра, и чудится мне: на струйках - играют-сверкают крестики. Я кричу: - Крестики, крестики на воде!.. И все говорят на речку: - А и вправду... с солнышка крестики играют словно! Речка кажется мне святой. И кругом все - святое. Богомольцы лежат у воды, крестятся, пьют из речки пригоршнями, мочат сухие корочки. Бедный народ все больше: в сермягах, в кафтанишках, есть даже в полушубках, с заплатками,- захватила жара в дороге,- в лаптях и в чунях, есть и совсем босые. Перематывают онучи, чистятся, спят в лопухах у моста, настегивают крапивой ноги, чтобы пошли ходчей. На мосту сидят с деревянными чашками убогие и причитают: - Благоде-тели... ми-лостивцы, подайте святую милостинку... убогому-безногому... родителев-сродников... для-ради Угодника, во телоздравие, во душиспасение... Анюта говорит, что видела страшенного убогого, который утюгами загребал-полз на коже, без ног вовсе, когда я спал. И поющих слепцов видали. Мне горько, что я не видел, но Горкин утешает - всего увидим у Троицы, со всей Росеи туда сползаются. Говорят - вон там какой болезный! На низенькой тележке, на дощатых катках-колесках, лежит под дерюжиной паренек, ни рукой, ни ногой не может. Везут его старуха с девчонкой из-под Орла. Горкин кладет на дерюжину пятак и просит старуху показать - душу пожалобить. Старуха велит девчонке поднять дерюжку. Подымаются с гулом мухи и опять садятся сосать у глаз. От больного ужасный запах. Девчонка веткой сгоняет мух. Мне делается страшно, но Горкин велит смотреть. - От горя не отворачивайся... грех это! В ногах у меня звенит, так бы и убежал, а глядеть хочется. Лицо у парня костлявое, как у мертвеца, все черное, мутные глаза гноятся. Он все щурится и моргает, силится прогнать мух, но мухи не слетают. Стонет тихо и шепчет засохшими губами: "Дунька... помочи-и..." Девчонка вытирает ему рот мокрой тряпкой, на которой присохли мухи. Руки у него тонкие, лежат, как плети. В одной вложен деревянный крестик, из лучинок. Я смотрю на крестик, и хочется мне заплакать почему-то. На холщовой рубахе парня лежат копейки. Федя кладет ему гривенничек на грудь и крестится. Парень глядит на Федю жалобно так, как будто думает, какой Федя здоровый и красивый, а он вот и рукой не может. Федя глядит тоже жалобно, жалеет парня. Старуха рассказывает так жалобно, все трясет головой и тычет в глаза черным, костлявым кулачком, по которому сбегают слезы: - Уж такая беда лихая с нами... Сено, кормилец, вез да заспал на возу-то... на колдобоине упал с воза, с того и попритчилось, кормилец... третий год вот все сохнет и сохнет. А хороший-то был какой, бе-э-лый да румяный... табе не хуже! Мы смотрим на Федю и на парня. Два месяца везут, сам запросился к Угоднику, во сне видал. Можно бы по чугунке, телушку бы продали, Господь с ней, да потрудиться надо. - И все-то во снях видит...- жалостно говорит старуха,- все говорит-говорит: "Все-то я на ногах бегаю да сено на воз кидаю!" Горкин в утешение говорит, что по вере и дается, а у Господа нет конца милосердию. Спрашивает, как имя: просвирку вынет за здравие. - Михайлой звать-то,- радостно говорит старушка.- Мишенькой зовем. - Выходит - тезка мне. Ну, Миша, молись - встанешь! - говорит Горкин как-то особенно, кричит словно, будто ему известно, что парень встанет. Около нас толпятся богомольцы, шепотом говорят: - Этот вот старичок сказал, уж ему известно... обязательно, говорит, встанет на ноги... уж ему известно! Горкин отмахивается от них и строго говорит, что Богу только известно, а нам, грешным, веровать только надо и молиться. Но за ним ходят неотступно и слушают-ждут, не скажет ли им еще чего,- "такой-то ласковый старичок, все знает!". Федя тащит ведерко с речки - поит Кривую. Она долго сосет - не оторвется, а в нее овода впиваются, прямо в глаз,- только помаргивает сосет. Видно, как у ней раздуваются бока и на них вздрагивают жилы. Я кричу - вижу на шее кровь: - Кровь из нее идет, жила лопнула!.. Алой струйкой, густой, растекается на шее у Кривой кровь. Антипушка стирает лопушком и сердится: - А, сте-рва какая, прокусил, гад!.. Вон и еще... гляди, как искровянили-то лошадку оводишки... а она пьет и пьет, не чует!.. Говорят - это ничего, в такую жарынь пользительно, лошадка-то больно сытая,- "им и сладко". А Кривая все пьет и пьет, другое ведерко просит. Антипушка говорит, что так не пила давно,- пользительная вода тут, стало быть. И все мы пьем, тоже из ведерка. Вода ключевая, сладкая: Яуза тут родится, от родников, с-под горок. И Горкин хвалит: прямо чисто с гвоздей вода, ржавчиной отзывает, с пузыриками даже,- верно, через железо бьет. А в Москве Яуза черная да вонючая, не подоидешь,- потому и зовется - Яуза-Гряуза! И начинает громко рассказывать, будто из священного читает, а все богомольцы слушают. И подводчики с моста слушают - кипы везут на фабрику и приостановились. - Так и человек. Родится дите чистое, хорошее, андельская душка. А потом и обгрязнится, черная станет да вонючая, до смрада. У Бога все хорошее, все-то новенькое да чистенькое, как те досточка строгана... а сами себя поганим! Всякая душа, ну... как цветик полевой-духовитый. Ну, она, понятно, и чует - поганая она стала,- и тошно ей. Вот и потянет ее в баньку духовную, во глагольную, как в Писаниях писано: "В баню водную, во глагольную"! Потому и идем к Преподобному - пообмыться, обчиститься, совлечься от грязи-вони... Все вздыхают и говорят: - Верно говоришь, отец... ох, верно! А Горкин еще из священного говорит, и мне кажется, что его считают за батюшку: в белом казакинчике он, будто в подряснике,- и так мне приятно это. Просят и просят: - Еще поговори чего, батюшка... слушать-то тебя хорошо, разумно!.. На берегу, в сторонке, сидят двое, в ситцевых рубахах, пьют из бутылки и закусывают зеленым луком. Это, я знаю, плохие люди. Когда мы глядели парня, они кричали: - Он вот водочки вечерком хватит на пятаки-то ваши... сразу исцелится, разделает комаря... таких тут много! Горкин плюнул на них и крикнул, что нехорошо так охальничать, тут горе человеческое. А они все смеялись. И вот когда он говворил из священного, про душу, они опять стали насмехаться: - Ври-ври, седая крыса! Чисть ее, душу, кирпичом с водочкой, чище твоей лысины заблестит! Так все и ахнули. А подводчики кричат с моста: - Кнутьями их, чертей! такие вот намедни у нас две кипы товару срезали!.. А те смеются. Горкин их укоряет, что нельзя над душой охальничать. И Федя даже за Горкина заступился - а он всегда очень скромный. Горкин его зовет - "красная девица ты прямо!". И он даже укорять стал: - Нехорошо так! не наводите на грех!.. А они ему: - Молчи, монах! в триковых штанах!.. Ну, что с таких взять: охальники! Один божественный старичок, с длинными волосами, мочит ноги в речке и рассказывает, какие язвы у него на ногах были, черви до кости проточили, а он летось помыл тут ноги с молитвой, и все-то затянуло,- одни рубцы. Мы смотрим на его коричневые ноги: верно, одни рубцы. - А наперед я из купели у Троицы мочил, а тут доправилось. Будете у Преподобного, от Златого Креста с молитвою испейте. И ты, мать, болящего сына из-под Креста помой, с верой! - говорит он старушке, которая тоже слушает.- Преподобный кладезь тот копал, где Успенский собор,- и выбило струю, под небо! Опосля ее крестом накрыли. Так она скрозь тот крест проелась, прыщет во все концы,- чудо-расчудо. Все мы радостно крестимся, а те охальники и кричат: - Надувают дураков! Водопровод-напор это, нам все, сресалям, видно... дураки степные! Старичок им прямо: - Сам ты водопровод-напор! И все мы им грозимся и посошками машем - Не охальничайте! веру не шатайте, шатущие!.. И Горкин сказал - пусть хоть и распроводопровод, а через крест идет... и водопровод от Бога! А один из охальников допил бутылку, набулькал в нее из речки и на нас - плеск из горлышка, крест-накрест! - Вот вам мое кропило! исцеляйся от меня по пятаку с рыла!.. Так все и ахнули. Горкин кричит: - Анафема вам, охальники!.. И все богомольцы подняли посошки. И тут Федя - пиджак долой, плюнул в кулаки да как ахнет обоих в речку,- пятки мелькнули только. А те вынырнули по грудь и давай нас всякими-то словами!.. Анюта спряталась в лопухи, и я перепугался, а, подводчики на мосту кричат: - Ку-най их, ку-най! Федя, как был, в лаковых сапога, - ним в реку и давай их за волосы трепать и окунать. А мы все смотрели и крестились. Горкин молит его: - Федя, не утопи... смирись!.. А он прямо с плачем кричит, что не может дозволить Бога поносить, и все их окунал и по голове стукал. Тогда те стали молить - отпустить душу на покаяние. И все богомольцы принялись от радости бить посошками по воде, а одна старушка упала в речку, за мешок уж ее поймали - вытащили. А Федя выскочил из воды, весь бледный,- и в лопухи. Я смотрю - стягивает с себя сапоги и брюки и выходит в розовых панталонах. И все его хвалили. А те, охальники, выбрались на лужок и стали грозить, что сейчас приятелей позовут, мытищинцев, и всех нас перебьют ножами. Тут подводчики кинулись за ними, догнали на лужку и давай стегать кнутьями. А когда кончили, подошли к Горкину и говорят: - Мы их дюже попарили, будут помнить. Их бы воротяжкой* надоть, чем вот воза прикручиваем!.. Басловите нас, батюшка. Горкин замахал руками, стал говорить, что он не сподоблен, а самый простой плотник и грешник. Но они не поверили ему и сказали: - Это ты для простоты укрываешься, а мы знаем. Тележка выезжает на дорогу. Федя несет сапоги за ушки, останавливается у больного парня, кладет ему в ноги сапоги и говорит: - Пусть носит за меня, когда исцелится. Все ахают, говорят, что это уж указание ему такое и парень беспременно исцелится, потому что сапоги эти не простые, а лаковые, не меньше как четвертной билет,- а не пожалел! Старуха плачет и крестится на Федю, причитает: - Родимый ты мой, касатик-милостивец... хорошую невесту Господь те пошлет... А он начинает всех оделять баранками и всем кланяется и говорит смиренно: - Простите меня, грешного... самый я грешный. И многие тут плакали от радости, и я заплакал. Ищем Домну Панферовну, а она храпит в лопухах,- так ничего и не видала. Горкин ей еще попенял: - Здорова ты спать, Панферовна... так и царство небесное проспишь. А туг какие чудеса-то были!.. Очень она жалела, всей чудесов-то не видала. Идём по тропкам к Мытищам. Я гляжу на Федины ноги, какие они белые, и думаю, как же он теперь без сапог-то будет. И Горкин говорит: - Так, Фёдя, и пойдешь босо, в розовых? И что это с тобой деется? То щеголем разрядился, а то... Будто и не подходит так... в тройке - и босой! Люди засмеют. Ты бы уж неприглядней как... - Я теперь, Михаила Панкратыч, уж все скажу..- говорит Федя, опустив глаза.- Лаковые сапоги я нарочно взял - добивать, а новую тройку тридцать рублей стоила! - дотрепать. Не нужно мне красивое одеяние и всякие радости. А тут и вышло мне указание. Пришлось стаскивать сапоги, а как увидал болящего, меня в сердце толкнуло: отдай ему! И я отдал, развязался с сапогами Могу простые купить, а то и тройку продам для нищих или отдам кому. Я с тем, Михаила Панкратыч, и пошел, чтобы не ворочаться. Давно надумал в монастыре остаться, как еще Саня Юрцов в послушники поступил... И вдруг подпрыгнул - на сосновую шишечку попал,- от непривычки. Горкин разахался: - В монасты-ырь?! Да как же так... да меня твой старик загрызет теперь... ты, скажет, смутил его! - Да нет, я ему письмо напишу, все скажу. По солдатчине льготный я, и у папаши Митя еще останется, да, может, еще и не примут, чего загадывать. - Да Саня-то заика природный, а ты парень больно кудряв-красовит,говорит Домна Панферовна,- на соблазн только, в монахи-то! Ну, возьмут тебя в певчие, и будут на тебя глаза пялить... нашу-то сестру взять - И горяч ты, Федя, подивился я нонче на тебя.. - говорит Горкин.Ох, подумай-подумай, дело это не легкое, в монастырь!.. Федя идет задумчиво, на свои ноги смотрит. Пыльные они стали, и Федя уже не прежний будто, а словно его обидели, наказали,- затрапезное на него надели. - Благословлюсь у старца Варнавы, уж как он скажет. А то, может, в глухие места уйду, к валаамским старцам...* Он сворачивает в канавку у дороги и зовет нас с Анютой: - Глядите, милые... земляничка-то божия, первенькая! Мы подбегаем к нему, и он дает нам по веточке земляничек, красных, розовых и еще неспелых - зеленовато-белых. Мы встряхиваем их тихо, любуемся, как они шуршат, будто позванивают, не можем налюбоваться, и жалко съесть. Как они необыкновенно пахнут! Федя шурхает по траве, босой, и все собирает, собирает и дает нам. У нас уже по пукетику, всех цветов, ягодки так дрожат... Пахнет так сладко, свеже - радостным богомольем пахнет, сосенками, смолой... И до сего дня помню радостные те ягодки, на солнце,- душистые огоньки, живые. Мы далеко отстали, догоняем. Федя бежит, подкидывает пятки, совсем как мы. Кричит весело Горкину: - Михаила Панкратыч... гостинчику! первая земляничка божья!.. И начинает оделять всех, по веточке, словно раздает свечки в церкви. Антипушка берет веточку, радуется, нюхает ягодки и ласково говорит Феде: - Ах ты, душевный человек какой... простота ты. Такому в миру плохо, тебя всякий дурак обманет. Видать, так уж тебе назначено, в монахи спасаться, за нас Богу молиться. Чистое ты дите вот. Горкин невесел что-то, и всем нам грустно, словно Федя ушел от нас. А вот и Мытищи, тянет дымком, навозом. По дороге навоз валяется: возят в поля, на пар. По деревне дымки синеют. Анюта кричит: - Ма-тушки... самоварчики-то золотенькие по улице, как тумбочки!.. Далеко по деревне, по сторонам дороги, перед каждым как будто домом, стоят самоварчики на солнце, играют блеском, и над каждым дымок синеет. И далеко так видно - по обе стороны - синие столбики дымков. - Ну, как тут чайку не попить!..- говорит Горкин весело,- уж больно парадно принимают... самоварчики-то стоят, будто солдатики. Домна Панферовна, как скажешь? Попьем, что ли, а?. А уж серчать не будем. - Ты у нас голова-то... а закусить самая пора... будто пирогами пахнет?.. - Самая пора чайку попить - закусить...- говорит и Антипушка.- Ах, благодать Господня... денек-то Господь послал!.. И уж выходят навстречу бабы, умильными голосками зазывают: - Чайку-то, родимые, попейте... пристали, чай?.. - А у меня в садочке, в малинничке-то!.. - Родимые, ко мне, ко мне!.. летошний год у меня пивали... и смородинка для вас поспела, и... - Из луженого-то моего, сударики, попейте... у меня и медок нагдышний*, и хлебца тепленького откушайте, только из печи вынула!.. И еще, и еще бабы, и старухи, и девочки, и степенные мужики. Один мужик говорит уверенно, будто уж мы и порядились: - В сарае у меня поотдохнете, попимши-то... жара спадет. Квасу со льду, огурцов, капусгки, всего по постному делу есть. Чай на лужку наладим, на усадьбе, для апекиту... от духу задохнешься! Заворачивайте без разговору. - Дом хороший, и мужик приятный... и квасок есть, на что уж лучше...говорит Горкин весело.- Да ты не Соломяткин ли будешь, будто кирпич нам важивал? - Как же не Соломяткин! - вскрикивает мужик.- Спокон веку все Соломяткин. Я и Василь Василича знаю, и тебя узнал. Ну, заворачивайте без разговору. - Как Господь-то наводит! - вскрикивает и Горкин.- Мужик хороший, и квас у него хозяйственный. Вон и садик, смородинки пощипите,- говорит нам с Анютой,- он дозволит. Да как же тебя не помнить... царю родня! Во куда мы попали, как раз насупротив Карцовихи самой, дом вон двуяросный, цел все... - А пощипите, зарозовела смородинка,- говорит мужик.- Верно, что сродни будто Лександре Миколаевичу...- смеется он,- братье, выходит. - Как - братье?! - с удивлением говорит Антипушка; и я не верю, и все не верят. - А вот так, братье! Вводи лошадку без разговору. Мужик распахивает ворота, откуда валит навозный дух. И мешается с ним медовый, с задов деревни, с лужков горячих, и духовито горький, церковный будто,- от самоварчиков, с пылких сосновых шишек. - Ах, хорошо в деревне!..- воздыхает Антипушка, потягивая в себя теплый навозный дух.- Жить бы да жить... Нет, поеду в деревню помирать. Пока отпрягают Кривую и ставят под ветлы в тень, мы лежим на прохладной травке-муравке и смотрим в небо, на котором заснули редкие облачка. Молчим, устали. Начинает клонить ко сну... - А ну-ка кваску, порадуем Москву!..- вскрикивает мужик над нами, и слышно, как пахнет квасом. В руке у мужика запотевший каменный кувшин, красный; в другой деревянный ковш. - Этим кваском матушка, покойница, царевича поила... хвалил-то как! Пенится квас в ковше, сладко шипят пузырики,- и кажется все мне сказкой.
НА СВЯТОЙ ДОРОГЕ
- Хорош квасок, а проклажаться нечего,- торопит Горкин,- закусим - да и с Богом. Пушкино пройдем, в Братовщине ночуем. Сколько до Братовщины считаете? - Поспеете,- рыгает мужик в кувшин.- Шибает-то как сердито! Черносливину припущаю. На цветочки пойдемте, на усадьбу. Пни там у меня, не хуже креслов. Идем по стежке, в жарком, медовом духе. Гудят пчелы. Горит за плетнем красными огоньками смородина. В солнечной полосе под елкой, где чернеют грибами ульи, поблескивают пчелы. Антипушка радуется - сенцо-то, один цветок! Ромашка, кашка, бубенчики... Горкин показывает: морковник, купырники, свербика, белоголовничек. Мужик ерошит траву ногой - гуще каши! Идем в холодок, к сараю, где сереют большие пни. - Французы на них сидели! - говорит мужик.- А сосна, может, и самого Преподобного видала. Дымит самовар на травке. Антипушка с Горкиным делают мурцовку: мнут толкушкой в чашке зеленый лук, кладут кислой капусты, редьки, крошат хлеба, поливают конопляным маслом и заливают квасом. Острый запах мурцовки мешается с запахом цветов. Едим щербатыми ложками, а Федя грызет сухарик. - Молодец-то чего же не хлебает? - спрашивает мужик. Говорим - в монахи собирается, постится. Начинает хлебать и Федя. - То-то, гляжу, чу-дной! Спинжак хороший, а в гульчиках и босой... а ноги белы. В мо-нахи - а битюга повалит. Горкин говорит: как кому на роду написано, такими-то и стоит земля. Мужик вздыхает: у Бога всего много. Федя просит, нет ли сапог поплоше, а то смеются. Идет за сарай и выходит в брюках, почесывает ноги: должно быть, крапивой обстрекался. Мужик говорит, что сапоги найдутся. Пьем чай на траве, в цветах. Пчелки валятся в кипяток - столько их! От сарая длиннее тень. Домну Панферовну разморило, да и всем дремлется не хочется и смородинки пощипать. Мужик говорит, что с квасу это. - С квасу моего ноги снут. Старуха моя в Москву к дочке поехала, а то бы она вас "мартовским" попотчевала бы... в ледку у ней засечен. Давеча ты сказал - богато живу...- говорит мужик Горкину.- Бога не погневлю: есть чего пожевать, на чем полежать. Сыны в Питере, при дворцах, как гвардию отслужили, живут хорошо. Хлеба даром и я не ем. А богомольцев не из корысти принимаю, а нельзя обижать Угодника. Спокон веков, от родителей. Дорога наша святая, по ней и цари к Преподобному ходили. В давни времена мы солому заготовляли под царей, с того и Соломяткины. У нас и Сбитневы есть, и Пироговы. Мной, может, и покончится, а закон додержу. Кака корысть! Зимой - метель на дворе, на печь давно пора, а тут старушку божию принесло, клюшкой стучит в окошко - "пустите, кормильцы, заночевать!". Иди. Святое дело, от старины. Может, Господь заплатит. Говорит он важно, бороду все поглаживает. Борода у него широкая. Лицом строгий, а глаза добрые. И такой чистый, в белой рубахе с крапинкой. Горкин спрашивает, как это он -"царев брат" ? - Дело это знаменитое. Сама Авдотья Гавриловна Карцева рассказывала, дом-то ее насупротив, в два яруса. Так началось. Как господа от француза из Москвы убегали на Ярославль, тут у нас гону было!.. Вот одна царская генеральша, вроде прынцесса, и поломайся. Карета ее, значит. Напротив дома Карцевых, оба колеса. Дуняше тогда семнадцатый год шел, а уже ребеночка кормила. Ну, помогла генеральше вылезть из кареты. Та ее сразу и полюбила, и пристала у них, пока карету починяли. Писаная красавица была Дуняша, из наборов избор! А у генеральшиной дочки со страхов молоко пропало, дитё кричит. Дуняша и стань его кормить, молошная была. Высокая была, и все расположение ее было могущественное, троих выкормит. Генеральша и упросила ее с собой, мужу капитал выдала. Прихватила своего и поехала с царской генеральшей. Воротилась через год, в лисьей шубе, и повадка у ней уж благородная набилась. С матушкой моей подружки были. Я в шишнадцатом родился, а у матушки от горячки молоко сгорело... Дуняша и стала меня кормить со своим, в молоке была. Я ее так и звал - мама Дуня. А в восемнадцатом годе и случилось... Губернатор с казаками прискакал, и в бумаге приказ от царской генеральши - с молоком ли Дуня Карцева? А она две недели только родила. Прямо ее в Москву на досмотр помчали. А там уж царская генеральша ждет. Обласкала ее, обдарила... А царь тогда Лекеандр Первый был, а у него брат Миколай Павлыч. Вот у Миколай-то Павлыча сын родился, а что уж там - не знаю, а только кормилку надо достоверную искать по всему царству-государству. Царская генеральша и похвались: достану такую... из изборов избор. Значит, на какой она высоте-то была, генеральша! Доктора ее обглядели во всех статьях - говорят: лучше нельзя и требовать. И помчала ее та генеральша с дитей ее в карете меховой-золотой, с зеркальками... с энтими вот, на запятках-то... помчали стрелой без передыху, как птицы, и кругом казаки с пиками... В два дни в Питер к самому дворцу примчали. А Дуняша дрожит, Богу молит, как бы чего не вышло. Дите ее кормилку взяли... Ну, она тайком его кормила, ее генеральша под секретом по какой-то лестнице с винтом вываживала. Сперва в баню, промыли-прочесали, духами душили, одели в золото - в серебро, в каменья, кокошник огромадный... Как показали ее всей царской фамилии - шабаш, из изборов избор! Сам Миколай Павлыч ее по щеке поласкал, сказал: "Как Расея наша! корми Сашу моего, чтобы здоровый был". А царевич криком кричит, своего требует: молочка хочу! Как его припустили ко груди-то... к нашей, сталоть, мы-ти-щинской-деревенской, ша-баш! Не оторвешь, что хошь. Сперва-то она дрожала с перепугу, а там обошлась. Три генеральши в шестеро глаз глядели, как она дитё кормила, а царская генеральша над ними главная. А целовать - ни-ни! "А я,- говорит,наклонюсь, будто грудь выправить, и приложусь!" Сама мне сказывала. Как херувинчик был, весь-то в кружевках. И корм ей шел отборный, и питье самое сладкое. И при ней служанки - на все. Вот и выкормила нам Лександру Миколаича, он всех крестьян-то и ослободил. Молочко-то... оно свое сказало! Задарили ее, понятно, наследники большую торговлю в Москве имеют. Царевич как к Троице поедет - к ней заезжал. Раз и захотись пить ему, жарко было. Она ему - миг! - "Я тебя, батюшка, кваском попотчую, у моей подружки больно хорош". А матушка моя квас творила...- всем квасам квас! И послала к матушке. Погнала меня матушка, побег я с кувшином через улицу, а один генерал, с бачками, у меня и выхвати кувшин-то! А царевич и увидь в окошко - и велел ему допустить меня с квасом. Она-то уж ему сказала, что я тоже ее выкормыш. А уж я парень был, повыше его. Дошел к нему с квасом, он меня по плечу: "Богатырь ты!" И смеется: "Братец мне выходишь?" Я заробел, молчу. Велел выдать мне рубль серебра, крестовик. А генералы весь у меня кувшин роспили и цигарками заугощали. Во каким я вас квасом-то угостил! А как ей помирать, в сорок пятом годе было... за год, что ль, заехал к кормилке своей, а она ему на росстанях и передала башмачки и шапочку, в каких его крестили. Припрятано у ней было. И покрестила его, чуяла, значит, свою кончину. Хоронили с альхереем, с певчими, в облачениях-разоблачениях... У нас и похоронена, памятник богатый, с золотыми словами: "Лежит погребено тело... Московской губернии крестьянки Авдокеи Гавриловны Карцовой... души праведные упокояются"... Слушаю я - и кажется все мне сказкой. Горкин утирает глаза платочком. Пора и трогаться. - Каки Мытищи-то,- говорит он растроганно,- и на святой дороге! Утешил ты нас. Будешь кирпич возить - заходи чайку попить. Соломяткин дает мне с Анютой по пучочку смородины. Отдает Феде за целковый старые сапоги, жесткие, надеть больно. Федя говорит - потерплю. За угощение Соломяткин не берет и велит поклончик Василь Василичу. Провожает к дороге, показывает на дом царской кормилицы, пустой теперь, и хвалит нашу тележку: никто нонче такой не сделает! Горкин велит Феде записать - просвирку вынуть за упокой рабы божией Евдокеи и за здравие Антропа. Соломяткин благодарит и желает нам час добрый.
Солнце начинает клониться, но еще жжет. Темные боры придвинулись к дороге частой еловой порослью. Пышет смолистым жаром. По убитым горячим тропкам движутся богомольцы - одни и те же. Горкин похрамывает, говорит квас это на ноги садится, и зачем-то трясет ногой. На полянке, в елках, он приседает и говорит тревожно: "Что-то у меня с ногой неладно?" Велит Феде стащить сапог. Нога у него синяя, жилы вздулись. Он валится и тяжело вздыхает. Мы жалостливо стоим над ним. Антипушка говорит - не иначе, надо его в тележку. Горкин отмахивает - хоть ползком, а доберется, по обещанию. Антипушка говорит - кровь бы ему пустить, в Пушкине бабку найдем либо коновала. Горкин охает: "Не сподобляет Господь... за грех мой!" Мечется головой по иглам, жарко ему, должно быть. А от ельника - как из печи. И всё стонет: - За ква-ас на сухариках обещался потрудиться, а мурцовки захотел, для мамону... квасом Господь покарал... Домна Панферовна кричит: - Кровь у тебя зёмкнуло, по жиле вижу! Какую еще там бабку... сейчас ему кровь спущу!.. И начинает ногтем строгать по жиле и разминать. Горкин стонет, а она на него кричит: - Что-о?.. храбрился, а вот и пригодилась Панферовна! Ничего-о, я тебя сразу подыму, только дайся! И вынимает из саквояжа мозольный ножик и тряпочку. Горкин стонет: - Цирульник... Иван Захарыч... без резу пользовал... пиявки, Домнушка, приставлял... - Ну, иди к своему цирульнику, "без ре-зу"!.. Ты меня слушай... я тебе сейчас черную кровь спущу, дурную... а то жила лопнет!.. Горкин все не дается, охает: - Ой, погоди... ослабну, не дойду... не дамся нипочем, ослабну... Домна Панферовна машет на него ножиком и кричит, что ни за что помрет, а она это дело знает - чикнет только разок! Горкин крестится, глядит на меня и просит: - Маслицем святым... потрите из пузыречка, от Пантелеймона... сам Ераст Ерастыч без резу растирал... А это доктор наш. Домна Панферовна кричит: "Ну, я не виновата, коли помрешь!" - берет пузырек и начинает тереть по жиле. Я припадаю к Горкину и начинаю плакать. Он меня гладит и говорит: - А Господь-то... воля Господня... помолись за меня, косатик. Я пробую молиться, а сам смотрю, как трет и строгает ногтем Домна Панферовна, вся в поту. Кричит на Федю, который все крестится на елки: - Ты, моле-льщик... лапы-то у тебя... три тужей! Федя трет изо всей-то мочи, словно баранки крутит. Горкин постанывает и шепчет: - У-ух... маленько поотпустило... у-ух... много легше... жила-то... словно на место встала... маслице-то как... роботает... Пантелемон-то... батюшка... что делает... Все мы рады. Смотрим - нога краснеет. Домна Панферовна говорит: - Кровь опять в свое место побегла... ногу-то бы задрать повыше. Стаскивают мешки и подпирают ногу. Я убегаю в елки и плачу-плачу, уже рт радости, Гляжу - и, Анюта в елках, ревет и щепчет: - По-мрет старик... не дойдем до Троицы... не увидим!.. - Я кричу ей, что Горкин уж ррдит пальцами и нога красная, настоящая. Бегу к Горкину, а слезы так и текут, не могу унять. Он поглаживает меня, говорит: - Напугался, милок?.. Бог даст, ничего... дойдем к Угоднику. Мне делается стыдно: будто и оттого я плачу, что не дойдем. А кругом уже много богомольцев, и все жалеют: - Старичок-то лежит, никак отходит?.. Кто-то кладет на Горкина копейку; кто-то советует: - Лик-то, лик-то ему закрыть бы... легше отойдет-то! Горкин берет копеечку, целует ее и шепчет: - Господня лепта... сподобил Господь принять... в гроб с собой скажу положить... Шепчутся-крестятся: - Гро-ба просит... душенька-то уж чу-ет... Антипушка плюется, машет на них: - Чего вы каркаете, живого человека хороните?! Горкин крестится и начинает приподыматься. Гудят-ахают: - Гляди ты, восстал старик-то!.. Горкин уже сидит, подпирается кулаками сзади,- повеселел. - Жгет маленько, а боли такой нет... и пальцами владаю...- говорит он, и я с радостью вижу, как кланяется у него большой палец.- Отдохну маленько - и пойдем. До Братовщины ноне не дойти, в Пушкине заночуем уж. - Сядь на тележку, Го-ркин!..- упрашиваю я,- я грех на себя возьму! То, что сейчас случилось,- вздохи, в которых боль, тревожно ищущий слабый взгляд, испуганные лица, Федя, крестящийся на елки, копеечка на груди...- все залегло во мне острой тоской, тревогой. И эти слова "отходит... лик-то ему закрыть бы...". Я держу его крепко за руку. Он спрашивает меня: - Ну, чего дрожишь, а? жалко меня стало, а?.. И сухая, горячая рука его жмет мою.
Солнце невысоко над лесом, жара спадает. Вон уж и Пушкино. Надо перейти Учу и подняться: Горкин хочет заночевать у знакомого старика, на той стороне Села. Федя Поддерживает его и сам хромает - намяли сапоги ногу. Переходим Учу по смоляному мосту. В овраге засвежело, пахнет смолой, теплой водой и рыбой. Выше еще тепло, тянет сухим нагревом, еловым, пряным. Стадо вошло в деревню, носятся табунками овцы, стоит золотая пыль. Избы багряно золотятся. Ласково зазывают бабы - Чай, устали, родимые, ночуйте... свежего сенца постелим, ни клопика, ни мушки!.. Ночуйте, Право?.. Знакомый старик - когда-то у нас работал - встречает с самоваром. Нам уже не до чаю. Федя с Антипушкой устраивают Кривую под навесом и уходят в сарай на сено. Домна Панферовна с Анютой ложатся на летней половине, а Горкину потеплей надо. В Избе жарко: сегодня пекли хлебы. Старик говорит: - На полу уж лягте, на сенничке. Кровать у меня богатая, да беда... клопа сила, никак не отобьешься. А тут как в раю вам будет. Он приносит бутылочку томленых муравейков и советует растереть, да покрепче, ногу. Домна Панферовна старательно растирает, потом заворачивает в сырое полотенце и кутает крепко войлоком. Остро пахнет от муравьев, даже глаза дерет. Горкин благодарит: - Вот спасибо тебе, Домнушка, заботушка ты наша. Прости уж за утрешнее. Она ласково говорит: - Ну, чего уж... все-то мы кипятки. Старик затепливает лампадку, покрехтывает. Говорит: - Вот и у меня тоже, кровь запирает. Только муравейками и спасаюсь. Завтра, гляди, и хромать не будешь. Они еще долго говорят о всяких делах. За окошками еще светло, от зари. Шумят мухи по потолку, черным-то-черно от них. Я просыпаюсь от жгучей боли, тело мое горит. Кусают мухи? В зеленоватом свете от лампадки я вижу Горкина: он стоит на коленях, в розовой рубахе, и молится. Я плачу и говорю ему: - Го-ркин... мухи меня кусают, бо-льно... - Спи, косатик,- отвечает он шепотом,- каки там мухи, спят давно. - Да нет, кусают! - Не мухи... это те, должно, клопики кусают. Изба-то зимняя. С потолка, никак, валятся, ничего не поделаешь А ты себе спи - и ничего, заспишь. Ай к Панферовне те снести, а? Не хочешь... Ну, и спи, с Господом. Но я не могу заснуть, А он все молится. - Не спишь все... Ну, иди ко мне, поддевочкой укрою. Согреешься - и заснешь. С головкой укрою, клопики и не подберутся. А что, испугался за меня давеча, а? А ноге-то моей совсем легше, согрелась с муравейков. Ну, что... не кусают клопики? - Нет. Ножки только кусают. - А ты подожмись, они и не подберутся. А-ах, Господи... прости меня, грешного...- зевает он. Я начинаю думать - какие же у него грехи? Он прижимает меня к себе, шепчет какую-то молитву. - Горкин,- спрашиваю я шепотом,- какие у тебя грехи? Грех, ты говорил... когда у тебя нога надулась?.. - Грех-то мой... Есть один грех,- шепчет он мне под одеялом,- его все знают, и по закону отбыл, а... С батюшкой Варнавой хочу на духу поговорить, пооблегчиться. И в суде судили, и в монастыре два месяца на покаянии был. Ну, скажу тебе. Младенец ты, душенька твоя чистая... Ну, роботали мы на стройке, семь лет скоро. Гриша у меня под рукою был, годов пятнадцати, хороший такой. Его отец мне препоручил, в люди вывесть. А он, сказать тебе, высоты боялся. А какой плотник, кто высоты боится! Я его и приучал: ходи смелей, не бось! Раз понес он дощонку на второй ярусок - и стал. "Боюсь,- говорит,- дяденька, упаду... глаза не глядят!" А я его, сталоть, постращал: "Какой ты, дурачок, плотник будешь, такой высоты боишься? полезай!" Он ступанул - да и упади с подмостьев! Три аршинчика с пядью всей и высоты-то было. Да на кирпичи попал, ногу сломал. Да, главно дело, грудью об кирпичи-то... кровью стал плевать, через годок и помер. Вот мой грех-то какой. Отцу-матери его пятерку на месяц посылаю, да папашенька красенькую дают. Живут хорошо. И простили они меня, сами на суду за меня просили. Ну, церковное покаяние мне вышло, а то сам суд простил. А покаяние для совести, так. А все что-то во мне томится. Как где услышу, Гришей кого покличут,- у меня сердце и похолодает. Будто я его сам убил... А? ну, чего душенька твоя чует, а?..- спрашивает он ласково и прижимает меня сильней. У меня слезы в горле. Я обнимаю его и едва шепчу: - Нет, ты не убил... Го-ркин, милый... ты добра ему хотел... Я прижимаюсь к нему и плачу, плачу. Усталость ли от волнений дня, жалко ли стало Горкина - не знаю. Неужели Бог не простит его и он не попадет в рай, где души праведных упокояются? Он зажигает огарок, вытирает рубахой мои слезы, дает водицы, - Спи, с Господом, завтра рано вставать. Хочешь, к Антипушке снесу, на сено? - спрашивает он тревожно. Я не хочу к Антипушке.
В избе белеет; перекликаются петухи. Играет рожок, мычат коровы, щелкает крепко кнут. Под окном говорит Антипушка: "Пора бы и самоварчик ставить". Горкин спит на спине, спокойно дышит. На желтоватой его груди, через раскрывшуюся рубаху, видно, как поднимается и опускается от дыхания медный, потемневший крестик. Я тихо подымаюсь и подхожу к окошку, по которому бьются с жужжаньем мухи. Антипушка моет Кривую и трет суконкой, как и в Москве. По той и по нашей стороне уже бредут ранние богомольцы, по холодку. Так тихо, что и через закрытое окошко слышно, как шлепают и шуршат их лапти. На зеленоватом небе - тонкие снежные полоски утренних облачков. На моих глазах они начинают розоветь и золотиться - и пропадать. Старик, не видя меня, пальцем стучит в окошко и кричит сипло: "Эй, Панкратыч, вставай!" - Наказал будить, как скотину погонят,- говорит он Антипушке, зевая.Зябнется по заре-то... а, гляди, опять нонче жарко будет. Меня начинает клонить ко сну. Я хочу полежать еще, оборачиваюсь и вижу: Горкин сидит под лоскутным одеялом и улыбается, как всегда. - Ах ты, ранняя пташка...- весело говорит он.- А нога-то моя совсем хорошая стала. Ну-ко, открой окошечко. Я открываю - и красная искра солнца из-за избы напротив ударяет в мои глаза.
У КРЕСТА
Я сижу на завалинке и смотрю - какая красивая деревня! Соломенные крыши и березы - розово-золотистые, и розовые куры ходят, и розоватое облачко катится по дороге за телегой. Раннее солнце кажется праздничным, словно на Светлый день. Идет мужик с вилами, рычит: "Ай закинуть купца на крышу?" - хочет меня пырнуть. Антипушка не дает: "К Преподобному мы, нельзя". Мужик говорит: "А-а-а...- глядит на нашу тележку и улыбается,- занятная-то какая!" Садится с нами и угощает подсолнушками. - Та-ак... к Преподобному идете... та-ак. Мне нравится и мужик, и глиняный рукомойник на крылечке, стукнувший меня по лбу, когда я умывался, и занавоженный двор, и запах, и колесо колодца, и все, что здесь. Я думаю - вот немножко бы здесь пожить. Поджидаем Горкина, ему растирают ногу. Нога совсем хорошая у него, ни сининки, но Домна Панферовна хочет загнать кровь дальше, а то воротится. Прямо - чудо с его ногой. На масленице тоже нога зашлась, за доктором посылали, и пиявки черную кровь сосали, а больше недели провалялся. А тут - призрел Господь ради святой дороги, будто рукой сняло. В благодарение Горкин только кипяточку выпил с сухариком, а чай отложил до отговенья, если Господь сподобит. И мы тоже отказались, из уважения: как-то неловко пить. Да и какие теперь чаи! Приготовляться надо, святые места пойдут. Братовщину пройдем - пять верст, половина пути до Троицы. А за Талицами - пещерки, где разбойники стан держали, а потом просветилось место. А там - Хотьково, родители Преподобного там, под спудом. А там и гора Поклонная, называется - "у Креста". В ясный день Троицу оттуда видно: стоит над борами колокольня, как розовая свеча пасхальная*, и на ней огонечек - крестик. И Антипушка говорит - надо уж потерпеть, какие уж тут чаи. В египетской-то пустыне - Федя сказывал - старцы и воды никогда не пьют, а только росинки лижут. Приходит Федя, говорит - церковь ходил глядеть и там шиповнику наломал - и дает нам с Анютой по кустику: "Будто от плащаницы пахнет, священными ароматами!" Видал лохматого старика, и на нем железная цепь, собачья, а на цепи замки замкнуты, идет - гремит; а под мышкой у него кирпич. Может, святой-юродивый, для плоти пострадания. Мужик говорит, что всякие тут проходят, есть и святые, попадаются. Один в трактире разувался, себя показывал,- на страшных гвоздях ходит, для пострадания, ноги в кровь. Ну, давали ему из благочестия, а он трактирщика и обокрал, ночевамши. Антипушка и говорит про Федю: - Тоже спасается, ноги набил - и не разувается. Мужик и спрашивает Федю, чего это у него на глазу, кровь, никак? Антипушка поднял с него картуз, а в картузе-то шиповник, натуго! И на лбу исцарапано. Федя застыдился и стал говорить, что для ароматов наклал да забыл. А это он нарочно. Рассказывал нам вчера, как святой на колючках молился, чтобы не спать. Мужик и говорит: "Ишь ты, какой бесчувственный!" Я сую веточку под картузик и жму до боли. Пробует и Анюта тоже. Мужик смеется и говорит: - Пойдемте навоз возить, будет вам тела пострадание! Мы все смеемся, и Федя тоже.
Куда ни гляди - все рожь,- нынче хлеба богатые. Рожь высокая, ничего-то за ней не видно. Федя сажает меня на плечи, и за светло-зеленой гладью вижу я синий бор, далекий...- кажется, не дойти. Рожь расстилается волнами, льется,- больно глазам от блеска. Качаются синие боры, жаворонок журчит, спать хочется. Через слипшиеся ресницы вижу - туманятся синие боры, льется-мерцает поле, прыгает там Анюта... Горкин кричит: "Клади в тележку, совсем вареный... спать клопы не дали!.." Пахнет травой, качает, шуршит по колесам рожь, хлещет хвостом Кривая, стегает по передку - стег, стег... Я плыву на волнистом поле, к синим борам, куда-то.
- Ко крестику-то сворачивай, под березу! Я поднимаю голову: темной стеною бор. Светлый лужок, в ромашках. Сидят богомольцы кучкой, едят ситный. Под старой березой - крест. Большая дорога, белая. В жарком солнце скрипят воза, везут желтые бочки, с хрустом,- как будто сахар. К небу лицом, лежат мужики на бочках, раскинув ноги. Солнце палит огнем. От скрипа-хруста кажется еще жарче. Парит, шея у меня вся мокрая. Висят неподвижно мушки над головой, в березе. Федя поит меня из чайника. Жесть нагрелась, вода невкусная. Говорят - потерпи маленько, скоро святой колодец, студеная там вода, как лед,- за Талицами, в овраге. Прыгает ко мне Анюта, со страшными глазами, шепчет: "Человека зарезали, ей-Богу!.." Я кричу Горкину. Он сидит у креста, разувшись, глядит на свою ногу. Я кричу - зачем зарезали человека?! И Анюта кричит: "Зарезали человека, щепетильщика!" Я не понимаю - какого "щепетильщика"? Горкин говорит: - Чего, дурачок, кричишь?.. Никого не зарезали, а это крестик... Может, и помер кто. Всегда по дорогам крестики, где была какая кончина. Анюта крестится и кричит, что верно, зарезали человека - щепетильщика! - Бабушка знает... в лавочку заходили квасок пить! Зарезали щепетильщика... вот ей-Богу!.. Горкин сердится. Какого такого щепетильщика? с жары сбесилась? К ней Пристаюn Антипушка и Федя, а она все свое: зарезали щепетильщика! Подходит Домна Панферовна, еле передыхает, вся мокрая. Рассказывает, что зашли в Братовщине в лавочку кваску Попить, вся душа истомилась, дышать нечем... а там прохожий и говорит - зарезали человека-щепетильщика, с коробами-то ходят, крестиками, иголками вот торгуют, пуговками... Впереди деревушка будет, Кащеевка, глухое место... будто вчера зарезали паренька, в кустиках лежит, и мухи всего обсели... такая страсть!.. - Почитай каждый день кого-нибудь да зарежут, говорит. Опасайтесь... - Во-он что-о...- тихо говорит Горкин и крестится.- Царство ему небесное. Всем делается страшно. Богомольцы толпятся, ахают, поглядывают туда, вперед. Говорят, что теперь опасные все места, мосточки пойдут, овражки...- один лучше и не ходи. А Кащеевка эта уж известная, воровская. Вот и тут кого-то поубивали, крестик стоит,- ох, Господи! А за Талицами сейчас кресто-ов!.. Чуть поглуше где - крестик стоит. Я хочу ближе к Горкину. Сажусь под крестик, жмется ко мне Анюта, в глаза глядит. Шепчет: "И нас зарежут, как щепети-льщика..." Крестик совсем гнилой, в крапинках желтой плесени. Что тут было - никто не знает. Береза, может, видала, да не скажет. Федя говорит - давайте споем молитву, за упокой. И начинает, а мы за ним. На душе делается легче. Подходит старик с косой, слушает, как хорошо поем "Со святыми упокой". Горкин спрашивает, почему крестик, не убили ли тут кого. - Никого не убивали,- говорит старик,- а купец помер своею смертью, ехал из Александрова, стал закусывать под березой... ну, его и хватило, переел-перепил. Ну, сын его увез потом домой, а для памяти тут крест поставил, на помин души нам выдал... я тогда парнем был. Хорошо помянули. У нас этого не заведено, чтобы убивать. За Талицами... ну, там случается. Там один не ходи... А у нас этого не заведено, у нас тихо. Все мы рады, что не зарезали, и кругом стало весело: и крестик, и береза повеселели будто. - Там овражки пойдут,- говорит старик,- гляди и гляди. И лошадку могут отнять, и... Вы уж не отбивайтесь от дружки-то, поглядывайте. И опять нам всем страшно.