[490x700]
- Здесь я должен заметить, что Гуго если не был скуп, то был очень расчетлив и бережлив, - и как бережливость его имела целью скорейшее накопление нужных ему трех тысяч талеров и сопровождалась его железною волею в преследовании этой цели, то она стоила самой безумной скупости. Он себе решительно отказывал во всем, в чем была какая-нибудь возможность отказать: он не возобновлял себе платья и, не держа слуги, сам себе чистил сапоги. Но была одна статья, на которую он должен был израсходоваться, так как это было нужно в видах благоразумной экономии. Гуго дорого казалось ездить на наемной лошади, и он решился завести себе свою лошадь, но задумал он это сделать не просто. Конские заводы в тех краях и большие и маленькие в изобилии; но между заводчиками был некто Дмитрий Ерофеич помещик средней руки и конный заводчик с "закальцем". Никто на свете не умел так обмануть конем, как этот Дмитрий Ерофеич, и надувал он не как обыкновенный, сухой, прозаический барышник, а как артист, - больше для шику, для форса и для славы. Чем большим знатоком слыл или выдавал себя тот или другой покупатель, тем смелее и дерзче обманывал его Дмитрий Ерофеич. Он приходил в неописанную радость при столкновении с таким знатоком и говорил ему комплименты, что нет-де ему ничего приятнее, как иметь дело с таким человеком, который сам все понимает. И был тогда Дмитрий Ерофеич до бесконечности прост - коня не нахваливал, а, напротив, сам говорил о нем полупрезрительно:
"Лошаденка, дескать, так себе, завидного ничего нет - и на выставку ее не пошлешь; но а впрочем, дело в виду, сами смотрите".
И знаток смотрел, а Дмитрий Ерофеич только конюху командовал:
"Не верти ее, не верти! Что ты с нею вертишься, как бес перед заутренею? мы ведь не цыгане. Дай барину ее хорошо осмотреть, стой спокойно. Вот там ножка-то у нее болела, прошла, что ли?"
"Где болела?" - спрашивает покупатель.
"Да на цевочке (*7) что-то у нее было".
"Это не у нее, Дмитрий Ерофеич", - замечает конюх.
"Ай не у нее? ну, да пусто ей будь, кто их вспомнит. Смотрите, батюшка мой, чтобы не ошибиться, товар недорогой, а все денег зря бросать не следует, они дороги; а я, извините, устал и домой пойду".
И он уходил, а покупатель без него начинал еще зорче смотреть на ножку, на которой действительно никакой болезни никогда не было, - и не видал того, где заключались пороки.
Надувательство совершалось, и Дмитрий Ерофеич спокойно говорил:
"Дело торговое, а ты не хвались, что знаешь. Это тебе за похвальбу наука".
Но был и у Дмитрия Ерофеича свой пункт, своя ахиллесова пята, в которую он был довольно уязвим. Как всякий желает иметь то, чего не заслуживает, так и Дмитрий Ерофеич любил, чтобы ему верили. Давно он обрел в этом вкус и изрек правило:
"Не смотри, не гляди, дураком назовись да на меня положись, я тогда тебе все в аккурат исполню, за сотню полтысячного коня дам".
И точно, это так и бывало, Дмитрий Ерофеич имел на этот счет свой point d'honneur [свое понимание чести (франц.)], своего рода железную волю. Но как на это пустились довольно многие, то Дмитрию Ерофеичу это стало очень невыгодно - и он давно хотел отбиться от этой докуки доверия. Долго он никак не мог на это решиться, но когда бог послал ему Пекторалиса, Дмитрий Ерофеич напустил на себя смелость. Чуть Гуго заговорил с ним о своей надобности иметь лошадь и попросил дать ему коня на совесть, Дмитрий Ерофеич отвечал ему:
"И, матинька, какая нынче совесть!.. коней у меня много, смотри и выбирай любого, какого знаешь, - а что такое за совесть!"
"О, ничего, Дмитрий Ерофеич, я вам верю, я на вас полагаюсь".
"А мой тебе совет - никому, матинька, и-не верь и ни на кого не полагайся; что такое на людей полагаться? Что, ты сам дурак, что ли, какой вырос?"
"Ну, уже воля ваша, а я это так решил, вот вам сто рублей, и дайте мне за них лошадь. Не можете же вы мне в этом отказать".
"Да что отказать-то? Сто рублей, разумеется, деньги - и отчего их не взять, а только мне неприятно, что ты жалеть будешь".
"Не пожалею".
"Ну, как не пожалеть! Тоже ведь у тебя не шальные деньги, а трудовой грош, жаль станет, как я дрянную лошадь дам, - будешь жаловаться".
"Не буду я жаловаться".
"Это ты только так говоришь, а то где не жаловаться? Обидно покажется, пожалуешься".
"Ручаюсь вам, что никогда никому не пожалуюсь".
"А побожись!"
"У нас, Дмитрий Ерофеич, не божатся".
"Ну вот видишь, еще и не божатся. Как же тут верить?"
"Моей железной воле поверьте".
"Ну, быть по-твоему, - порешил Дмитрий Ерофеич и, угощая Пекторалиса ужином, позвал конюха и говорит: - Запрягите-ка Гуге Карловичу в саночках Окрысу".
"Окрысу, Дмитрий Ерофеич?" - удивился конюх.
"Да, Окрысу".
"То есть так ее самую и запречь?"
"Тпфу, да что ты, дурак, переспрашиваешь? Сказано запречь - и запряги. - И, отворотясь с улыбкою от конюха, он молвил Пекторалису: - Славного, брат, тебе зверя даю, кобылица молодая, рослая, статей превосходных и золотой масти. Чудная масть, на заглядение. Уверен, что век будешь помнить".
"Благодарю, благодарю", - говорил Пекторалис.
"Ну, поблагодаришь-то после, как наездишься; а только если что не по-твоему в ней выйдет, так смотри помни уговор: не ругайся, не пожалуйся, потому что я твоего вкуса не знаю, чего ты желал".
"Никогда никому не пожалуюсь, я уже вам это сказал, положитесь на мою железную волю".
"Ну, молодец, если так, а у меня, брат, вот воли-то совсем нет. Много раз я решался, дай стану со всеми честно поступать, но все никак не выдержу. Что ты будешь делать - и попу на духу после каюсь, да уже не воротишь. А у вас, у лютеран (*8), ведь совсем и не каются?"
"У нас богу каются".
"Ишь какая воля: и не божатся и не каются! Да, впрочем, у вас и попов нет и святых нет; ну, да вам их и взять негде, все святые-то русские. Прощай, матинька, садись да поезжай, а я пойду помолюсь да спать лягу".
И они расстались.
Пекторалис знал Дмитрия Ерофеича за шутника и был уверен, что все это шутки; он оделся, вышел на крыльцо, сел в саночки, но чуть только забрал вожжи, его лошадь сразу же бросилась вперед и ударилась лбом в стену. Он ее потянул в другую сторону, она снова метнулась и опять лбом в запертый сарай - и на этот раз так больно стукнулась, что даже головою замотала.
Немец долго не мог понять этой штуки и не нашел, у кого бы спросить ей объяснение, потому что, пока это происходило, в доме сник всякий след жизни, все огни везде погасли и все люди попрятались. Мертво, как в заколдованном замке, только луна светит, озаряя далекое поле, открывающееся за растворенными воротами, да мороз хрустит и потрескивает.
Оглянулся Гуго туда и сюда, видит: дело плохо; повернул лошадь головой к луне - и даже испугался: так мертво и тупо, как два тусклые зеркальца, неподвижно глядели на луну большие бельма бедной Окрысы, и лунный свет отражался от них, как от металла.
"Лошадь слепая", - догадался Гуго и еще раз оглянулся по двору.
В одном из окон при свете луны ему показалось, что он видел длинную фигуру Дмитрия Ерофеича, который, вероятно, еще не спал и любовался луною, а может быть, и собирался молиться. Гуго вздохнул, взял лошадь под уздцы и повел ее со двора, - и как только за Пекторалисом заперли ворота, в окошечке Дмитрия Ерофеича засветился тихий огонек: вероятно, старичок зажег лампадку и стал на молитву.
9
- Бедный Гуго был жестоко и немилосердно обманут, его терзала обида, потеря, нестерпимая досада и отчаянное положение среди поля, - и он все это нес, терпеливо нес, идучи целые сорок верст пешком с слепою лошадью, за которою тянулись его пустые санки. И что же, однако, он сделал со всеми этими чувствами и с лошадью? Лошади нигде не оказалось - и он ничего никому не сказал о том, куда она делась (вероятно, он продал ее татарам в Ишиме). А к Дмитрию Ерофеичу, на дворе которого все наши имели обычай приставать, Пекторалис заезжал по-прежнему, не давая заметить в своих отношениях и тени неудовольствия. Долго, долго Дмитрий Ерофеич не показывал ему глаз, но потом они встретились - и Пекторалис не сказал ни слова о лошади.
Наконец уже Дмитрий Ерофеич не выдержал и сам заговорил:
"А что, бишь, я все забываю тебя спросить: какова твоя лошаденка?"
"Ничего, очень хороша", - отвечал Пекторалис.
"Да она, что и говорить, разумеется, лошадь хорошая: только вот какова она в езде-то?"
"Хорошо ездит".
"Ну и чудесно. Я так и полагал, что хорошо будет ездить. Только что же ты, кажется, не на ней сегодня приехал?"
"Да я ее поберегаю".
"А, вот это прекрасно, это ты очень умно делаешь, поберегай, брат, ее, поберегай. Кобылица чудная, грех такую не беречь".
И людям он с добротою сердечною сообщал, что вот-де Гуго Карлыч нашу Окрысу очень хвалит, а сам все думал: "Что это за чертов такой немец, ей-право, во всю мою жизнь со мной такая первая оказия: надул человека до бесчувствия, а он не ругается и не жалуется".
И впал от этого Дмитрий Ерофеич даже в беспокойство. Понять он не мог, что это такое значит. Сам начал всем рассказывать, как он надул Пекторалиса, и сильно претендовал, что отчего же тот не жалуется. Но Пекторалис держал свой термин и, узнав, что Дмитрий Ерофеич рассказывает, только пожал плечами и сказал:
"Никакой выдержки нет".
Дмитрий Ерофеич был плутоват, но труслив, суеверен и набожен; он вообразил, что Пекторалис замышляет ему какое-то ужасно хитро рассчитанное мщение, и, чтобы положить конец этой душевной тревоге, послал ему чудесную лошадь рублей в триста и велел ему кланяться и просить извинения.
Пекторалис покраснел, но решительно велел отвести лошадь назад и вместо ответа написал: "Мне стыдно за вас, у вас совсем нет воли".
И вот этот-то человек, проделавший перед нами такую бездну экспериментов на своей железной воле, вдруг подвинулся к краю своих желаний: новый год ему принес новую прибавку, которая с прежними его сбережениями сразу перевалила за три тысячи талеров.
- Пекторалис поблагодарил хозяев и сейчас же стал собираться в Германию, обещаясь через месяц возвратиться оттуда с женою.
Сборы его были невелики - и он отправился, а мы стали нетерпеливо ждать его возвращения с супругою, которая, по всем нашим соображениям, должна была представлять нечто особенное.
Но в каком роде?
"Непременно, братцы, в надувательном", - старался утверждать Дмитрий Ерофеич.
10
- Мы недолго оставались без вестей от Пекторалиса: через месяц после своего выезда он написал мне, что соединился браком, и называл свою жену по-русски, Кларой Павловной; а еще через месяц он припожаловал к нам назад с супругою, которую мы, признаться сказать, все очень нетерпеливо желали видеть и потому рассматривали ее с несколько нескромным любопытством.
У нас в колонии, где каждому так известны были крупные и мелкие чудеса Пекторалиса, существовало всеобщее убеждение, что и женитьба его непременно должна быть в своем роде какое-нибудь замысловатое чудо.
Оно, как ниже увидим, так и было в действительности, но только на первых порах мы ничего не могли понять.
Клара Павловна была немка как немка - большая, очень, по-видимому, здоровая, хотя и с несколько геморроидальною краснотою в лице и одною весьма странною замечательностью: вся левая сторона тела у нее была гораздо массивнее, чем правая. Особенно это было заметно по ее несколько вздутой левой щеке, на которой как будто был постоянный флюс, и по оконечностям. И ее левая рука и левая нога были заметно больше, чем соответствующие им правые.
Гуго сам обращал на это наше внимание и, казалось, даже был этим доволен.
"Вот, - говорил он, - эта рука побольше, а эта рука поменьше. О, это так не часто бывает".
Я тогда в первый раз видел эту странную игру природы и соболезновал, что бедный Гуго, вместо одной пары обуви и перчаток, должен был покупать для жены две разные; но только соболезнование это было напрасно, потому что madame Пекторалис делала это иначе: она брала и обувь и перчатки _на бОльшую мерку_, и оттого у нее всегда одна нога была в сапоге, который был впору, а другая в таком, который с ноги падал. То же было и с рукою, если когда дело доходило до перчаток.
У нас никому не нравилась эта дама, которую, по правде говоря, даже не шло как-то называть и дамою - так она была груба и простонародна, и из нас многие задавали себе вопрос: что могло привлечь Пекторалиса к этой здоровой, вульгарной немке и стоило ли для нее давать и исполнять такие обеты, какие нес он, чтобы на ней жениться. И еще он ездил за нею в такую даль, в Германию... Так и хочется, бывало, ему спеть:
Чего тебя черти носили,
Мы бы тебя дома женили (*9).
Преимущества Клары, разумеется, заключались в каких-нибудь ее внутренних достоинствах - например, в воле. Мы и об этом осведомлялись:
"Большая воля у Клары Павловны?"
Пекторалис делал гримасу и отвечал:
"Чертовская!"
К обществу наших английских дам, между которыми были существа очень умные и прекрасно воспитанные, Клара Павловна совершенно не подходила, - и это чувствовала и она сама, и Пекторалис, который об этом, впрочем, нимало не сожалел и вообще не заботился о том, как кому кажется его жена. Как истый немец, он содержал ее не про господ, а про свой расход, и нимало не стеснялся ее несоответствием среде, в которую она попала. В ней было то, что ему было нужно и что он ценил всего дороже: железная воля, которая в соединении с собственною железною волею Пекторалиса должна была произвесть чудо в потомстве, - и этого было довольно!
Но вот что могло несколько удивлять - это что никто не видал никаких проявлений этой воли. Клара Пекторалис жила себе как самая обыкновенная немка: варила мужу суп, жарила клопе (*10) и вязала ему чулки и ногавки, а в отсутствие мужа, который в то время имел много работы на стороне, сидела с состоявшим при нем машинистом Офенбергом, глупейшим деревянным немцем из Сарепты.
Об Офенберге мне достаточно вам сказать десять слов: это был молодой юноша, которого, мне кажется, должны бы имитировать все актеры, исполняющие роль работника, соблазняемого хозяйкою в известной пиеске "Мельничиха в Марли" (*11). У нас все считали его дурачком, хотя он, впрочем, имел в себе нечто расчетливое и мягкоковарное, свойственное тем особенным простячкам с виду, каких можно встречать при иезуитских домах в rue de Sevres (*12) и других местах.
Офенберг был взят в помощь Пекторалису не столько как механик, сколько как толмач для передачи его распоряжений рабочим; но и в этом роде он был не совсем удовлетворителен и многое часто путал. Однако тем не менее Пекторалис терпел его и находил полезным даже после того, когда уже и сам научился по-русски. Даже более: Пекторалис почему-то полюбил этого глупого Офенберга и делил с ним свои досуги: он жил с ним в одной квартире, спал до женитьбы в одной спальне, играл с ним в шахматы, ходил с ним на охоту и зорко наблюдал за его нравственностию, на что будто бы имел особенное поручение от его родителей и от старший сарептскпх гернгутеров (*13). Вообще Офенберг и Пекторалис у нас жили друзьями и очень редко расставались. Теперь это изменилось, потому что Пекторалис часто уезжал, но это нимало не угрожало нравственности Офенберга, за которою в отсутствие мужа имела неослабное наблюдение фрау Клара. Таким образом, оба они были друг другу полезны. Офенберг развлекал фрау Клару, а она его оберегала от всяких покушений и соблазнов юности. И здесь дело было обдумано умно; но черт ему позавидовал и сделал из него замечательную глупость, которая благодаря прямоте и оригинальности нашего славного Гуго получила самую нескромную огласку и повернула весь дом вверх дном.
По женскому суждению, во всем этом, о чем я сейчас начну рассказывать, был непростительно виноват сам Гуго; но когда же у дам бывают другие виноватые, кроме мужей? Слушайте, пожалуйста, беспристрастно и рассудите дело сами, без дамского подсказа.
11
- Со времени женитьбы Пекторалиса утек год, затем прошел другой - и, наконец, третий. Так точно мог бы уйти и шестой, и восьмой, и десятый, если бы этот третий год не был необыкновенно счастлив для Пекторалиса в экономическом отношении. От этого счастья и произошло большое несчастие, о котором вы сейчас услышите.
Я уже вам сказал, кажется, что Пекторалис был основательный знаток своего дела - и при отличавшей его аккуратности и настойчивости, свойственной его железной воле, делал все, за что принимался, чрезвычайно хорошо и добросовестно. Это скоро сделало ему такую репутацию в околотке, что его постоянно приглашали то туда, то сюда, наладить одну машину, установить другую, поправить третью. Наши принципалы его в этом не стесняли - и он всюду поспевал, а зато и заработок его был очень значителен. Средства его так возрастали, что он начал подумывать: отложиться от своего Доберана и завести собственную механическую фабрику в центре нашей заводской местности, в городе Р.
Желание, конечно, самое простое и понятное для всякого человека, так как кому же не хочется выбиться из положения поденного работника и стать более или менее самостоятельным хозяином своего собственного дела; но у Гуго Карловича были к тому еще и другие сильные побуждения, так как у него с самостоятельным хозяйством соединялось расширение прав жизни. Вам, пожалуй, не совсем понятно, что я этим хочу сказать, но я должен на минуточку удержать пояснение этого в тайне.
Не помню, право, сколько именно требовалось по расчетам Пекторалиса, чтобы он мог основать свою фабрику, но, кажется, это выходило что-то около двенадцати или пятнадцати тысяч рублей, - и как только он доложил к этой сумме последний грош, так сейчас же и поставил точку к одному периоду своей жизни и объявил начало нового.
Обновление это совершилось в три приема, из коих первый заключался в том, что Пекторалис объявил, что он более не будет служить и открывает в городе фабрикацию. Второе дело было - устройство этой фабрикации, для которой прежде всего нужно было место, и притом, разумеется, по мере возможности дешевое и удобное. Таких мест в небольшом городе было немного - и из них одно только отвечало всем требованиям Пекторалиса: он к нему и привязался. Это было большое глубокое место, выходившее одною стороною к ярмарочной площади, а другою - к берегу реки, - и притом здесь были огромные старые каменные строения, которые с самыми ничтожными затратами могли быть приспособлены к делу. Но половина этого облюбованного Пекторалисом места была давно заарендована на долгое время некоему мещанину Сафронычу, у которого тут был маленький чугуноплавильный завод. Пекторалис знал и этот завод, и самого Сафроныча и надеялся его выжить. Правда, что Сафроныч не подавал ему на это никаких надежд и даже прямо отвечал, что он отсюда не пойдет; но Пекторалис придумал себе план, против которого Сафроныч, по его расчетам, никак не мог устоять. И вот, в надежде на этот план, место было куплено, и Пекторалис в один прекрасный день вернулся к нам на старое пепелище с купчею крепостию и в самом веселом расположении духа. Он был так весел, что позволил себе большие и совсем ему не свойственные нескромности, обнял при всех жену, расцеловал обоих своих принципалов, взял за уши и потянул кверху Офенберга и затем объявил, что он устроился, благодарит за хлеб за соль и скоро уезжает в Р. на свое хозяйство.
Мне показалось, что Клара Пекторалис при этом известии побледнела, а Офенберг как будто потерялся до того, что сам Гуго обратил на это внимание и, расхохотавшись, сказал:
"О! ты не ждал этого, бедный разиня! - И с этими словами он повернул к себе деревянного гернгутера, сильно хлопнул его по плечу и произнес: - Ну, ничего, не грусти, Офенберг, не грусти, я и о тебе подумал - я тебя не оставлю, и ты будешь со мною, а теперь отправляйся сейчас в город и привези оттуда много шампанского и все то, что я купил по этой записке".
Записка была - реестр самых разнообразных покупок, сделанных Пекторалисом и оставленных в городе. Тут было вино, закуска и прочее.
Пекторалис, очевидно, хотел задать нам большой пир - и действительно, на другой же день, когда вся бакалея была привезена, он обошел всех нас, прося к себе вечером на большое угощение, по случаю своей женитьбы.
Мне показалось, что я не вслушался, и я его переспросил:
"Вы даете нам прощальный пир по случаю своего отъезда и нового приобретения?"
"О нет; это мы еще будем пировать там, когда хорошо пойдет мое дело, а теперь я делаю пир потому, что я сегодня буду жениться".
"Как, вы будете сегодня жениться?"
"О да, да, да: сегодня Клара Павловна... я с ней сегодня женюсь".
"Что вы за вздор говорите?"
"Никакой вздор, непременно женюсь".
"Как женитесь? Да ведь, позвольте, вы ведь три года уже как женаты".
"Гм! да, три года, три года. Ишь вы! Вы думаете, что это всегда будет так, как было три года. Конечно, это могло так оставаться и тридцать три года, если бы я не получил денег и не завел своего хозяйства; но теперь нет, брат, Клара Павловна, будьте покойны, я с вами нынче женюсь. Вы меня, кажется, не понимаете?"
"Решительно не понимаю, не понимаю".
"Дело самое простое: у меня с Кларинькой так было положено, что когда у меня будет три тысячи талеров, я буду делать с Кларинькой нашу свадьбу. Понимаете, только свадьбу и ничего более, а когда я сделаюсь хозяином, тогда мы совсем как нужно женимся. Теперь вы понимаете?"
"Батюшки мои, - говорю, - я боюсь за вас, что начинаю понимать, как вы это... три года... все еще не женились!"
"О да, разумеется, еще не женился! Ведь я вам сказал, что если бы я не устроился как нужно, я бы и тридцать три года так прожил".
"Вы удивительный человек!"
"Да, да, да, я и сам знаю, что я удивительный человек, - у меня железная воля! А вы разве не поняли, что я вам давно сказал, что, получая три тысячи талеров, я еще не буду наверху блаженства, а буду только близко блаженства?"
"Нет, - отвечаю, - тогда не понял".
"А теперь понимаете?"
"Теперь понимаю".
"О, вы неглупый человек. И что вы теперь обо мне скажете? Я теперь сам хозяин и могу иметь семейство, я буду все иметь".
"Молодец, - говорю, - молодец!.. и черт вас побери, какой вы молодец!.."
И целый потом этот день до вечера я был не шутя взволнован этою штукою.
"Этакой немецкий черт! - думалось мне, - он нашего Чичикова пересилит".
И как Гейне все мерещился во сне подбирающий под себя Германию черный прусский орел (*14), так мне все метался в глазах этот немец, который собирался сегодня быть мужем своей жены после трех лет женитьбы.
Помилуйте, чего после этого такой человек не вытерпит и чего он не добьется?
Этот вопрос стоял у меня в голове и во все время пира, который был продолжителен и изобилен, на котором и русские и англичане, и немцы - все были пьяны, все целовались, все говорили Пекторалису более или менее плоские намеки на то, что задлившийся пир крадет у него блаженные и долгожданные мгновения; но Пекторалис был непоколебим; он тоже был пьян, но говорил:
"Я никуда не тороплюсь; я никогда не тороплюсь - и я всюду поспею и все получу в свое время. Пожалуйста, сидите и пейте, у меня ведь железная воля".
В эти минуты он, бедняжка, еще не знал, как она ему была нужна и какие ей предстояли испытания.
12
- На другой день по милости этого пира пришлось проспать добрым полчасом дольше обыкновенного, да и то не хотелось встать, несмотря на самую неотвязчивую докуку будившего меня слуги. Только важность дела, которое он мне сообщал и которое я не скоро мог понять, заставила меня сделать над собою усилие.
Речь шла о Гуго Карловиче, - точно еще не был окончен заданный им пьянейший пир.
"Да в чем же дело?" - говорю я, сидя на постели и смотря заспанными глазами на моего слугу.
А дело было вот в чем: через час после ухода от Пекторалиса последнего гостя, Гуго на рассвете серого дня вышел на крыльцо своего флигеля, звонко свистнул и крикнул:
"Однако!"
Через несколько минут он повторил это громче и потом раз за разом еще громче прокричал:
"Однако! однако!"
К нему подошел один из ночных сторожей и говорит:
"Что твоей милости, сударь?"
"Пошли мне сейчас "Однако"!"
Сторож посмотрел на немца и отвечал:
"Иди спать, родной, - что тебе такое!"
"Ты дурак: пошли мне "Однако". Пойди туда, вон в тот флигель, где слесаря, и разбуди его там в его комнатке, - и скажи, чтобы сейчас пришел сюда".
"Перепились, басурманы!" - подумал сторож и пошел будить Офенберга: он-де немец и скорее разберет, что другому немцу надо.
Офенберг тоже был подшафе и насилу продрал глаза, но встал, оделся и отправился к Пекторалису, который во все это время стоял в туфлях на крыльце. Завидя Офенберга, он весь вздрогнул и опять закричал ему:
"Однако!"
"Чего вы хотите?" - отвечал Офенберг.
"Однако, чего я хочу, того уже, однако, нет, - отвечал Пекторалис. И, резко переменив тон, скомандовал: - Но иди-ка за мною".
Позвав к себе Офенберга, он заперся с ним на ключ в конторе - и с тех пор они дерутся.
Я просто своим ушам не верил; но мой человек твердо стоял на своем и добавил, что Гуго и Офенберг дерутся опасно - запершись на ключ, так что видеть ничего не видно, и крику, говорит, из себя не пущают, а только слышно, как ужасно удары хлопают и барыня плачет.
"Пожалуйте, - говорит, - туда, потому что там давно уже все господа собрались - потому убийства боятся; но никак взлезть не могут".
Я бросился к флигелю Пекторалиса и застал, что там действительно вся наша колония была в сборе и суетилась у дверей Пекторалиса. Двери, как сказано, были плотно заперты, и за ними происходило что-то необыкновенное: оттуда была слышна сильная возня - слышно было, как кто-то кого-то чем-то тузил и перетаскивал. Побьет, побьет и потащит, опрокинет и бросит, и опять тузит, и потом вдруг будто пауза - и опять потасовка, и тихое женское всхлипывание.
"Эй, господа! - кричали им. - Послушайте... довольно вам Отпирайтесь!"
"Не отвечай! - слышался голос Пекторалиса, и вслед за этим опять идет потасовка.
"Полно, полно, Гуго Карлыч! - кричали мы. - Довольно! иначе мы двери высадим!"
Угроза, кажется, подействовала: возня продолжалась еще минуту и потом вдруг прекратилась - и в ту же самую минуту дверной крюк откинулся, и Офенберг вылетел к нам, очевидно при некотором стороннем содействии.
"Что с вами, Офенберг?" - вскричали мы разом; но тот ни слова нам не ответил и пробежал далее.
"Батюшка, Гуго Карлыч, за что вы его это так обработали?"
"Он знает", - отвечал Пекторалис, который и сам был обработан не хуже Офенберга.
"Что бы он вам ни сделал, но все-таки... как же так можно?"
"А отчего же нельзя?"
"Как же так избить человека!"
"Отчего же нет? и он меня бил: мы на равных правилах сделали русскую войну".
"Вы это называете русскою войною?"
"Ну да; я ему поставил такое условие: сделать русскую войну - и не кричать".
"Да помилуйте, - говорим, - во-первых, что это такое за русская война без крику? Это совсем вы выдумали что-то не русское".
"По мордам".
"Ну да что же "по мордам", - это ведь не одни русские по мордам дерутся, а во-вторых, за что же вы это, однако, так друг друга обеспокоили?"
"За что? он это знает", - отвечал Пекторалис. Этим двусмысленным образом он ответил на всю трагическую суть своего положения, которое, очевидно, имело для него много неприятного в своей неожиданности.
Вскоре же после этой русской войны двух немцев Пекторалис переехал в город и, прощаясь со мною, сказал мне:
"Знаете, однако, я очень неприятно обманулся".
Догадываясь, чего может касаться дело, я промолчал, но Пекторалис нагнулся к моему уху и прошептал:
"У Клариньки, однако, совсем нет такой железной волн, как я думал, и она очень дурно смотрела за Офенбергом".
Уезжая, он жену, разумеется, взял с собою, но Офенберга не взял. Этот бедняк оставался у нас до поправки здоровья, пострадавшего в русской войне; но на Пекторалиса не жаловался, а только говорил, что никак не может догадаться, за что воевал.
- "Позвал, - говорит, - меня, кричит: "Однако!" - а потом: "Становись, говорит, и давай делать русскую войну; а если не будешь меня бить, - я один тебя буду бить". Я долго терпел, а потом стал и его бить".
"И все за "однако"?"
"Больше ничего не слыхал и не знаю".
"Это ведь, однако, странно!"
"И, однако, больно-с", - отвечал Офенберг.
"А вы Кларе Павловне кур не строили [ухаживать, флиртовать (франц.)], Офенберг?"
"То есть, ей-богу, ничего не строил".
"И ни в чем не виноваты?"
"Ей-богу, ни в чем".
Так это и осталось под некоторым сомнением: в какой мере был виноват сей Иосиф (*15) за то, за что он пострадал, но что Пекторалис на сей раз получил жестокий удар своей железной воле - это было несомненно, - и хотя нехорошо и грешно радоваться чужому несчастью, но, откровенно вам признаюсь, я был немножко доволен, что мой самонадеянный немец, убедись в недостатке воли у самой Клары, получил такой неожиданный урок своему самомнению.
Урок этот, конечно, должен был иметь на него свое влияние, но все-таки он не сломал его железной воли, которой надлежало оборваться весьма трагикомическим образом, но совершенно при другом роковом обстоятельстве, когда у Пекторалиса зашла русская война с настоящим русским же человеком.
13
- Пекторалис имел достаточно воли, чтобы снесть неудовольствие, которое причинило ему открытие недостатка большой воли в его супружеской половине. Конечно, ему это было нелегко уже по тому одному, что его теперь должна была оставить самая, может быть, отрадная мечта - видеть плод союза двух человек, имеющих железную волю; но, как человек самообладающий, он подавил свое горе и с усиленною ревностью принялся за свое хозяйство.
Он устраивал фабрику и при этом на каждом шагу следил за своею репутациею человека, который превыше обстоятельств и везде все ставит на своем.
Выше было сказано, что Пекторалис приобрел лицевое место, задняя, запланная часть которого была в долгосрочной аренде у чугуноплавильщика Сафроныча, и что этого маленького человека никак нельзя было отсюда выжить.
Ленивый, вялый и беспечный Сафроныч как стал, так и стоял на своем, что он ни за что не сойдет с места до конца контракта, - и суды, признавая его в праве на такую настойчивость, не могли ему ничего сделать.
А он со своим дрянным народом и еще более дрянным хозяйством мешал и не мог не мешать стройному хозяйству Пекторалиса. И этого мало; было нечто более несносное в этом положении: Сафроныч, почувствовав себя в силе своего права, стал кичиться и ломаться, стал всем говорить:
"Я-ста его, такого-сякого немца, и знать-де не хочу. Я своему отечеству патриот - и с места не сдвинусь. А захочет судиться, так у меня знакомый приказный Жига есть, - он его в бараний рог свернет".
Этого уже не мог снесть самоуважающий себя Пекторалис и, в свою очередь, решил отделаться от Сафроныча по-своему, и притом самым решительным образом, - для чего он уже и вперед расставил неосмотрительному мужику хитрые сети.
Пекторалис скомбинировал свои отношения с Сафронычем, казалось, чрезвычайно предусмотрительно, - так что Сафроныч, несмотря на свои права, весь очутился в его руках и увидал это тогда, когда дело было приведено к концу, или, по крайней мере, так казалось.
Но вот как шло дело.
Пекторалис трудился и богател, а Сафроныч ленился, запивал и приходил к разорению. Имея такого конкурента, как Пекторалис, Сафроныч уже совсем оплошал и шел к неминучей нищете, но тем не менее все сидел на своих задах и ни за что не хотел выйти.
Я помню этого бедного, слабовольного человека с его русским незлобием, самонадеянностью и беспечностью.
"Что будет с вами, Василий Сафроныч, - говорили ему, указывая на упадок его дел, совершенно исчезавших за широкими захватами Пекторалиса, - ведь вон у вас по вашей беспечности перед самыми устами какой перехват вырос".
"И, да что же такое, господа? - отвечал беспечный Сафроныч, - что вы меня все этим немцем пугаете? Пустое дело: ведь и немец не собака - и немцу хлеб надо есть; а на мой век станет".
"Да ведь вон он всю работу у вас захватывает".
"Ну так что же такое? А может быть, это так нужно, чтобы он за меня работал. А с пепелища своего я все-таки не пойду".
"Эй, лучше уйдите - он вам отступного даст".
"Нет-с, не пойду: помилуйте, куда мне идти? У меня здесь целое хозяйство заведено, да у бабы - и корыта, и кадочки, и полки, и наполки: куда это все двигать?"
"Что вы за вздор говорите, Сафроныч, да мудрено ли все это передвинуть?"
"Да ведь это оно так кажется, что не мудрено, но оно у нас все лядащенькое, все ветхое: пока оно стоит на месте, так и цело; а тронешь все рассыпется".
"Новое купите".
"Ну для чего же нам новое покупать, деньги тратить, - надо старину беречь, а береженого и бог бережет. Да мне и приказный Жига говорит: "Я, говорит, тебе по своему самому хитрому рассудку советую: не трогайся; мы, говорит, этого немца сиденьем передавим".
"Смотрите, не врет ли вам ваш Жига".
"Помилуйте, что же ему врать! Если бы он, конечно, это трезвый говорил, то он тогда, разумеется, может по слабости врать; а то он это и пьяный божится: ликуй, говорит, Сафроныч, велии это творятся дела не к погибели твоей, а ко славе и благоденствию".
Такие обидные речи Сафроныча опять доходили до Пекторалиса и раздражали его неимоверно и, наконец, совсем выведи его из терпения и заставили выкинуть самую радикальную штуку.
"О, если он хочет со мною свою волю померить, - решил Пекторалис, - так я же ему покажу, как он передавит меня своим сиденьем! Баста! - воскликнул Гуго Карлыч, - вы увидите, как я его теперь кончу".
"Он тебя кончит", - передали Сафронычу; но тот только перекрестился и отвечал:
"Ничего; бог не выдаст - свинья не съест, мне Жига сказал: погоди, он нами подавится".
"Ой, подавится ли?"
"Непременно подавится. Жига это умно судил: мы, говорит; люди русские с головы костисты, а снизу мясисты. Это не то что немецкая колбаса, ту всю можно сжевать, а от нас все что-нибудь останется".
Суждение всем понравилось.
Но на другой день после этих переговоров жена Сафроныча будит его и говорит:
"Встань скорее, нетяг ленивый, - иди посмотри, что нам немец сделал".
"Что ты все о пустяках, - отвечал Сафроныч, - я тебе сказал: я костист и мясист, меня свинья не съест".
"Иди смотри, он и калитку и ворота забил; я встала, чтобы на речку сходить, в самовар воды принести, а ворота заперты, и выходить некуда, а отпирать не хотят, говорят - не велел Гуго Карлыч и наглухо заколотил".
"Да, - вот это штука!" - сказал Сафроныч и, выйдя к забору, попробовал и калитку и ворота: видит - точно, они не отпираются; постучал, постучал: никто не отвечает. Забит костистый человек на своем заднем дворе, как в ящике. Влез Василий Сафроныч на сарайчик и заглянул через забор - видит, что и ворота и калитка со стороны Гуго Карлыча крепко-накрепко досками заколочены.
Сафроныч кричал, кликал всех, кого знал, как зовут в доме Пекторалиса, и никого не дозвался. Никто ему не помог, а сам Гуго вышел к нему со своею мерзкою немецкою сигарою и говорит:
"Ну-ка ну, что ты теперь сделаешь?"
Сафроныч оробел.
"Батюшка, - отвечал он с крыши Пекторалису, - да что же вы это учреждаете? Ведь это никак нельзя: я контрактом огражден".
"А я, - отвечает Пекторалис, - вздумал еще тебя и забором оградить".
Стоят этак - один на крыльце, другой на крыше - и объясняются.
"Да как же мне этак жить? - спрашивал Сафроныч, - мне ведь теперь выехать наружу нельзя".
"Знаю, я это для того и сделал, чтобы тебе нельзя было вылезть".
"Так как же мне быть, ведь и сверчку щель нужна, а я как без щели буду?"
"А вот ты об этом и думай да с приказным поговори; а я имел право тебе все щели забить, потому что о них в твоем контракте ничего не сказано".
"Ахти мне, неуж ли не сказано?"
"А вот то-то есть!"
"Быть этого, батюшка, не может".
"А ты не спорь, а лучше слезь да посмотри".
"Надо слезть".
Слез бедный Сафроныч с крыши, вошел в свое жилье, достал контракт со старым владельцем, надел очки - и ну перечитывать бумагу. Читал он ее и перечитывал, и видит, что действительно бедовое его положение: в контракте не сказано, что, на случай продажи участка иному лицу, новый владелец не может забивать Сафроновы ворота и калитку и посадить его таким манером без выхода. Но кому же это и в голову могло прийти, кроме немца?
"Ах ты, волк тебя режь, как ты меня зарезал!" - воскликнул бедняк Сафроныч и ну стучаться в забор к соседке.
"Матушка, - говорит ей Сафроныч, - позволь мне к твоему забору лесенку приставить, чтобы через твой двор на улицу выскочить. Так и так, говорит, - вот что со мной злобный немец устроил: он меня забил, - в роковую петлю уловил мои ноги, так что мне и за приказным слазить не можно. Пока будет суд да дело, не дай мне с птенцами гладом-жаждой пропасть. Позволь через забор лазить, пока начальство какую-нибудь от этого разбойника защиту даст".
Мещанка-соседка сжалилась и открыла Василию Сафронычу пропуск.
"Ничего, - говорит, - батюшка, неужели я тебя этим стесню: ты добрый человек, - приставь лесенку, мне от этого убытку не будет, и я с своей стороны свою лесенку тебе примощу, и лазьте себе туда и сюда на здоровье через мой забор, как через большую дорогу, доколе вас начальство с немцем рассудит. Не позволит же оно ему этак озорничать, хотя он и немец".
"И я думаю, матушка, что не позволит".
"Но пока не позволит, ты только скорее к Жиге беги - он все дело справит".
"И то к нему побегу".
"Беги, милый, беги; он уже что-нибудь скаверзит, либо что, либо что, либо еще что. Ну, а пока я тебе, пожалуй, хоть одно звено в своем заборчике разгорожу".
Сафроныч успокоился - щель ему открывалась.
Утвердили они одну лесенку с одной стороны, другую с другой, и началось опять у Сафроновых хоть неловкое, а все-таки какое-нибудь с миром сообщение. Пошла жена Сафроныча за водой, а он сам побежал к приказному Жиге, который ему в давнее время контракт писал, - и, рыдая, говорит свою обиду:
"Так и так, - говорит, - все ты меня против немца обнадеживал, а со мною вот что теперь сделано, и все это по твоей вине, и за твой грех все мы с птенцами должны, - говорит, - гладом избыть. Вот тебе и слава моя и благополучие!"
А подьячий улыбается.
"Дурак ты, - говорит, - дурак, брат любезный, Василий Сафроныч, да и трус: только твое неожиданное счастье к тебе подошло, а ты уже его и пугаешься".
"Помилуй, - отвечал Сафроныч, - какое тут счастье, во всякий час всему семейству через чужой забор лазить? Ни в жизнь я этого счастья не хотел! Да у меня и дети не великоньки, того гляди, которого за чем пошлешь, а он пузо занозит, или свалится, или ножку сломит; а порою у меня по супружескому закону баба бывает в году грузная, ловко ли ей все это через забор прыгать? Где нам в такой осаде, разве можно жить? А уже про заказы и говорить нечего: не то что какой тяжелый большой паровик вытащить, а и борону какую огородить - так и ту потом негде наружу выставить".
А подьячий опять свое твердит:
"Дурак ты, - говорит, - дурак, Василий Сафроныч".
"Да что ты зарядил одно: "дурак да дурак"? ты не стой на одной брани, а утешенье дай".
"Какого же, - говорит, - тебе еще утешения, когда ты и так уже господом взыскан паче своей стоимости?"
"Ничего я этих твоих слов не понимаю".
"А вот потому ты их и не понимаешь, что ты дурак - и такой дурак, что моему значительному уму с твоею глупостию даже и толковать бы стыдно; но я только потому тебе отвечаю, что уже счастье-то тебе выпало очень несоразмерное - и у меня сердце радуется, как ты теперь жить будешь великолепно. Не забудь, гляди, меня, не заветряйся; не обнеси чарою".
"Шутишь ты надо мною, бессовестный".
"Да что ты, совсем уже, что ли, одурел, что речи человеческой не понимаешь? Какие тут шутки, я тебе дело говорю: блаженный ты отныне человек, если только в вине не потонешь".
Ничего бедный Василий Сафроныч не понимает, а тот на своем стоит.
"Иди, иди домой своею большою дорогою через забор, только ни о чем не проси немца и не мирись с ним. И боже тебя сохрани, чтобы соседка тебе лаза не открывала, а ходи себе через лесенку, как показано, этой дороги благополучнее тебе быть не может".
"Полно, пожалуй, неужто так все и лазить?"
"А что же такое? так и лазий, ничего не рушь, как сделалось, потому что экую благодать и пальцем грех тронуть. А теперь ступай домой да к вечеру наготовь штофик да кизлярочки - и я к тебе по лесенке перелезу, и на радостях выпьем за немцево здоровье".
"Ну, ты приходить, пожалуй, приходи, а чтобы я стал за его здоровье пить, так этого уже не будет. Пусть лучше он придет на мои поминки блины есть да подавится".
А развеселый приказный утешает:
"И, брат, все может статься, теперь такое веселое дело заиграло, что отчего и тебе за его здоровье не попить; а придет то, что и ему на твоих похоронах блин в горле комом станет. Знаешь, в Писании сказано: "Ископа ров себе и упадет" (*16). А ты думаешь, не упадет?"
"Где ему сразу пасть! всю силу забирает..."
"А "сильный силою-то своею не хвались" (*17), это где сказано? Ох вы, маловеры, маловеры, как мне с вами жить и терпеть вас? Научитесь от меня, как вот я уповаю: ведь я уже четырнадцатый год со службы изгнан, а все водку пью. Совсем порою изнемогу - и вот-вот уже возроптать готов, а тут и случай, и опять выпью и восхвалю. Все, друг, в жизни с перемежечкой, тебе одному только теперь счастье до самого гроба сплошное вышло. Иди жди меня, да пошире рот разевай, чтобы дивоваться тому, что мы с немцем сделаем. Об одном молись..."
"О чем это?"
"Чтобы он тебя пережил".
"Тпфу!"
"Не плюй, говорю, а молись: это надо с верою, потому что ему теперь очень трудно станет".
14
- И все это изрекал Жига такими загадками.
Побрел Василий Сафроныч к своему загороженному дому, перелез большою дорогою через забор, спосылал тою же дорогою, кого знал, закупить для подьячего угощение, - сидит и ждет его в смятенном унынии, от которого никак не может отделаться, несмотря на куражные речи приказного.
А тот, в свою очередь, этим делом не манкировал: снарядился он в свой рыжий вицмундир, покрылся плащом да рыжеватою шляпою - и явился на двор к Гуго Карловичу и просит с ним свидания.
Пекторалис только что пообедал и сидел, чистя зубы перышком в бисерном чехольчике, который сделала ему сюрпризом Клара Павловна еще в то блаженное время, когда счастливый Пекторалис не боялся ее сюрпризов и был уверен, что у нее есть железная воля.
Услыхав про подьячего, Гуго Карлыч, который на хозяйственной ноге начал уже важничать, долго не хотел его принять, но когда приказный объявил, что он по важному делу, Гуго говорит:
"Пусть придет".
Подьячий явился и ну низко-низко Пекторалису кланяться. Тому это до того понравилось, что он говорит:
"Принимайте место и садитесь-зи [вы (нем.)]".
А приказный отвечает:
"Помилуйте, Гуго Карлович, - мне ли в вашем присутствии сидеть, у меня ноги русские, дубовые, я перед вами, благородным человеком, и стоять могу".
"Ага, - подумал Пекторалис, - а этот подьячий, кажется, уважает меня, как следует, и свое место знает", - и опять ему говорит:
"Нет, отчего же, садитесь-зи!"
"Право, Гуго Карлович, мне перед вами стоять лучше: мы ведь стоеросовые и к этому с мальства обучены, особенно с иностранными людьми мы всегда должны быть вежливы".
"Эх вы, какой штука!" - весело пошутил Пекторалис и насильно посадил гостя в кресло.
Тому больше уже ничего не оставалось делать, как только почтительно из глубины сиденья на край подвинуться.
"Ну, теперь извольте говорить, что вы желаете? Если вы бедны, то вперед предупреждаю, что я бедным ничего не даю: всякий, кто беден, сам в этом виноват".
Приказный заслонил ладонью рот и, воззрясь подобострастно в Пекторалиса, ответил:
"Это вы говорите истинно-с: всякий бедный сам виноват, что он бедный. Иному точно что и бог не даст, ну а все же он сам виноват".
"Чем же такой виноват?"
"Не знает, что делать-с. У нас такой один случай был: полк квартировал, кавалерия или как они называются... на лошадях".
"Кавалерия".
"Именно кавалерия, так там меня один ротмистр раз всей философии выучил".
"Ротмистр никогда не учит философии".
"Этот выучил-с, случай это такой был, что он мог выучить".
"Разве что случай".
"Случай-с: они командира-с ожидали и стояли верхами на лошадях да курили папиросочки, а к ним бедный немец подходит и говорит: "Зейен-зи зо гут" [будьте так добры (нем.)]; и как там еще, на бедность. А ротмистр говорит: "Вы немец?" - "Немец", - говорит. "Ну так что же вы, говорит, нищенствуете? Поступайте к нам в полк и будете как наш генерал, которого мы ждем", - да ничего ему и не дал".
"Не дал?"
"Не дал-с, а тот и взаправду в солдаты пошел и, говорят, генералом сделался да этого ротмистра вон выгнал".
"Молодец!"
"И я говорю - молодец; и оттого я всегда ко всякому немцу с почтением, потому бог его знает, чем он будет".
"Это совсем превосходный человек, это очень хороший человек", - подумал про себя Пекторалис и вслух спрашивает:
"Ну, анекдот ваш хорош; а по какому же вы ко мне делу?"
"По вашему-с".
"По моему-у-у?"
"Точно так-с".
"Да у меня никаких делов нет-с".
"Теперь будет-с".
"Уж не с Сафроновым ли?"
"С ним и есть-с".
"Он никакого права не имеет, ему забор сказано стоять - он и стоит".
"Стоит-с".
"А про ворота ничего не сказано".
"Ни слова не сказано-с, а дело все-таки будет-с. Он приходил ко мне и говорит: "Бумагу подам".
"Пусть подает".
"И я говорю: "Подавай, а про ворота у тебя в контракте ничего не сказано".
"Вот и оно!"
"Да-с, а он все-таки говорит... вы извините, если я скажу, что он говорил?"
"Извиняю".
"Я, говорит, хоть и все потеряю..."
"Да он уже и потерял, его работа никуда не годится, его паровики свистят".
"Свистят-с".
"Ему теперь шабаш работать".
"Шабаш, и я ему говорю: "Твоей фабрикации шабаш, и никто тебе ничего не поможет, - в ворота ничего ни провесть, ни вывезть нельзя". А он говорит: "Я вживе дышать не останусь, чтобы я этакому ферфлюхтеру [проклятому (нем.)] немцу уступил".
Пекторалис наморщил брови и покраснел.
"Неужто это он так и говорил?"
"Смею ли я вам солгать? истинно так и говорил-с: ферфлюхтер, говорит, вы и еще какой ферфлюхтер, и при многих, многих свидетелях, почитай что при всем купечестве, потому что этот разговор на благородной половине в трактире шел, где все чай пили".
"Вот именно негодяй!"
"Именно негодяй-с. Я его было остановил, - говорю: "Василий Сафроныч, ты бы, брат, о немецкой нации поосторожнее, потому из них у нас часто большие люди бывают", - а он на это еще пуще взбеленился и такое понес, что даже вся публика, свои чаи и сахары забывши, только слушать стала, и все с одобрением".
"Что же именно он говорил?"
"Это, говорит, новшество, а я по старине верю: а в старину, говорит, в книгах от паря Алексея Михайловича писано (*18), что когда-де учали еще на Москву приходить немцы, то велено-де было их, таких-сяких, туда и сюда не сажать, а держать в одной слободе и писать по черной сотне".
"Гм! это разве был такой указ?"
"Вспоминают в иных книгах, что был-с".
"Это совсем не хороший указ".
"И я говорю, не хорошо-с, а особенно: к чему о том через столько прошлых лет вспоминать-с, да еще при большой публике и в народном месте, каковы есть трактирные залы на благородной половине, где всякий разговор идет и всегда есть склонность в уме к политике".
"Подлец!"
"Конечно, нечестный человек, и я ему на это так и сказал".
"Так и сказали?"
"Так и сказал-с; но только как от моих этих слов у нас между собою горячка вышла, и дошло дело до ругани, а потом дошло и больше".
"Что же: у вас вышла русская война?"
"Точно так-с: пошла русская война".
"И вы его поколотили?"
"И я его, и он меня, как по русской войне следует, но только ему, разумеется, не так способно было меня побеждать, потому что у меня, извольте видеть, от больших наук все волоса вылезли, - и то, что вы тут на моей голове видите, то это я из долгового отделения выпускаю; да-с, из запасов, с затылка начесываю... Ну, а он лохматый".
"Лохматый, негодяй".
"Да-с; вот я потому, как вижу, что мир кончен и начинается война, я первым делом свои волосы опять в долговое отделение спустил, а его за вихор".
"Хорошо!"
"Хорошо-с; но, признаться, и он меня натолкал".
"Ничего, ничего".
"Нет, больно-с".
"Ничего; я вас буду на мой счет лечить. Вот вам сейчас же и рубль на это".
"Покорно вас благодарю: я на вас и полагался, но только это ведь не вся беда".
"А в чем же вся-то?"
"Ужасную я неосторожность сделал".
"Ну-у?"
"Началось у нас после первого боя краткое перемирие, потому что нас ровняли, и пошел тут спор; я сам и не знаю, как впал от этого в такое безумие, что сам не знаю, что про вас наговорил".
- "Про меня?"
"Да-с; об заклад за вас на пари бился-с, что подавай, говорю, подавай свою жалобу, - а ты Гуги Карлыча волю не изменишь и ворота отбить его не заставишь".
"А он, глупец, думает, что заставит?"
"Смело в этом уверен-с, да и другие тоже уверяют-с".
"Другие!"
"Все как есть в один голос".
"О, посмотрим, посмотрим!"
"И вот они восторжествуют-с, если вы поддадитесь".
"Кто, я поддамся?"
"Да-с".
"Да вы разве не знаете, что у меня железная воля?"
"Слышал-с, и на нее в надежде такую и напасть на себя сризиковал взять: я ведь при всех за вас об заклад бился и увлекся сто рублей за руки дать".
"И дайте - назад двести получите".
"Да вот-с, я, их всех там в трактире оставивши, будто домой за деньгами побежал, и к вам и явился: ведь у меня, Гуго Карлыч, дома, окромя двух с полтиною, ни копейки денег нет".
"Гм, нехорошо! Отчего же это у вас денег нет?"
"Глуп-с, оттого и не имею; опять в такой нации, что тут - честно жить нельзя".
"Да, это вы правду сказали".
"Как же-с, я честью живу и бедствую".
"Ну ничего, - я вам дам сто рублей".
"Будьте благодетелем: ведь они не пропадут-с. Это все от вас зависит".
"Не пропадут, не пропадут, вы с него когда двести получите, сто себе возьмите, а эти сто мне возвратите".
"Непременно ворочу-с".