• Авторизация


Вероника Черных.Повесть Икона. 06-12-2013 16:19 к комментариям - к полной версии - понравилось!


[450x359]

ГЛАВА 4.

Январь 1956 года. Крик Веры.

Оцепление вокруг дома сорок шесть на Волобуева поставили перед Рождеством Христовым. Дежурили и в самой избе, которую приходилось топить. Шестеро молодых милиционеров сторожили Веру Карандееву посменно по восемь часов. И это были продирающие насквозь восемь часов. Их не спасали ни атеизм, ни близость товарища, ни тепло печи, ни еда три раза за смену, ни редкие посетители, ни водка в свободное время. С каждого взяли подписку о неразглашении до самой смерти, и это пугало ещё больше. Ни поделиться ни с кем нельзя, ни постращать, ни поплакаться....
Савелий Глубоков и Родион Ванков предпочитали дежурить при свете керосиновой лампы, не включая люстру. Хотя они так и не поняли, что страшнее: видеть мёртвую живую в полумраке или при полном электрическом свете. Всегда страшно.
Ни разу она не пошевелилась, не дрогнула, не переступила, чтоб размять уставшее тело. Ни одна лёгкая гримаска не легла тенью на лицо. Даже тушь, румяна и помада не расползлись, такие же каменные, как и каменная кожа девушки.
Через две недели после Нового года в дом из больницы вернулась хозяйка – мать Веры Степанида Терентьевна. Когда она вошла после полудня, порыв ветра тронул и зашевелил тёмно-русые локоны каменной Веры, и Савелий Глубоков от неожиданности вздрогнул: ему показалось, что девушка ожила. Почему это показалось ему ужаснее окаменения? Он увидел, как на пороге гостиной остановилась высохшая бледная женщина лет пятидесяти, закутанная в старый серый пуховой платок. Тёмные глаза блестели от слёз, которые собирались в морщинах и увлажняли подбородок.
– Эй, вы чего здесь? – окликнул Савелий. – Не положено. Закрытая территория.
Сидевший на диване Родион Ванков спохватился, встал и подтвердил осипшим голосом:
– Запрещён вход всякому посетителю без разрешения.
Женщина ответила механическим, потусторонним тоном:
– Я хозяйка, Степанида Терентьевна Карандеева. А Вера... каменная - моя дочь.
Насчёт матери запрета у поста не имелось. Родион Ванков опустился обратно на диван.
– Надо бы сообщить Мозжорину, что жиличка появилась, – сказал Савелий Глубоков.
– Надо бы, – неохотно ответил Родион Ванков, наблюдая за Вериной матерью. – Он в управе сейчас. В отдел вернёмся, сообщим.
Глубоков выглянул в окно, зажмурился от яркого снега, блистающего на солнце. Оборачиваться назад, к чуде-юде с иконой, не хотелось. А надо. Савелий повернулся к такому понятному привычному свету спиной и, вздыхая, погрузился в странную жуткую атмосферу Божьего присутствия, Божьего наказания.
Верина мать стояла перед дочерью, застыв подобной статуей, и рассматривала её слезящимися глазами.
– Верочка, Верочка, – пробормотала она и протянула к дочери руку. – Что ж тут произошло такое, что ты вот так вот стоишь? Доча! Откликнись, милая!
Пальцы её ощутили леденящий холод и твёрдость девичьей руки, щёк. Ресницы неподвижны. И глаза смотрят в одну точку. Грудь неподвижна. Дышит хоть?
Степанида Терентьевна отошла от дочери, отыскала в комоде зеркальце, поднесла к накрашенному рту. Подержала, посмотрела, болезненно охнула: зеркальная гладь затуманилась. Жива, значит, непутёвая кощунница. Только что за жизнь у неё?! Что за жизнь. Никому не ведомо.
Степаниде Терентьевне невольно вспомнилось безымянная жена Лота – тоже кощунница, но её и сравнить с Верой нельзя: она в Бога верила, знала, что Он Творец сущего, молилась Ему, воспитывала дочерей своих в вере и смирении. Всего-то раз ослушалась Лотова жена повеления Бога – обернулась на погибающий в огне и землетрясении город, а, значит, о прошлой жизни пожалела, об имуществе, в городе оставленном, пожалела-вспомнила. И окаменела. В соляной столп обратилась. Умерла она сразу? А может, и жила сколько-то – секунду, минуту, час, день целый? Или она до сих пор, через тысячи лет всё стоит в плену камня, и каждый миг переживает гибель родного города, погрязшего в пороках и неверии, видит пожирающее людей пламя, разверзающиеся пропасти, кричащих соотечественников, гибнущих в чёрном дыму, переживает чужую боль и – своё падение? Оттого плачет, что не видит иной картины, не видит ни Бога, ни мужа, ни детей. Бог один ведает, как оно есть на самом деле....
А Вера? Что видит онá? В мозгу у неё не пустота, нет. Не должна быть пустота. Она что-то видит, что-то не существующее в земном мире. Иначе, зачем она стала, будто снегурочка изо льда....
Степанида Терентьевна озабоченно осмотрела дочь. Ни пятен, ни вмятин, ни царапин. Будто только что встала и стоит, мать пугает неподвижностью своей.
– Верочка..., Вера..., – позвала Степанида Терентьевна, будто ждала, что дочь откликнется. – Верушка... Ну, хоть моргни, хоть вздохни... Что ж ты над собою сделала? Что ж ты... И накрасилась зачем-то... Зачем накрасилась? Что ли лучше для людей покажешься? Ну, смотри вон, пятна какие у тебя на личике, ну, шахтёрка шахтёркой. Давай-ка я хоть умою тебя...
Разрешения у постовых она не спросила. Нашла воды на донышке чана, зачерпнула железной миской, намочила конец узкого полотенчика, умыла лицо дочери, теряя сердцебиение от жалости. Косметика неожиданно легко стёрлась под лёгкими движениями материнской руки. Кожа была белоснежная и будто фарфоровая.
Милиционеры наблюдали и молчали.
Женщина постояла возле дочери, перекрестилась несколько раз. Губы её шептали молитву.
– Мать, – позвал Родион Ванков. – Ты приберись тут.
Она ещё постояла недвижимо. Затем оделась, взяла вёдра, коромысла и захлопнула дверь, так ничего и не сказав.
Вскоре вернулась. Доложила в печку дров, согрела воду.
Глубоков и Ванков с огромным интересом наблюдали за процессом уборки, которая длилась без малого три часа. Пока Степанида Терентьевна мыла и скребла, она не обращала на дочь внимания. А как закончила и два раза принесла воды в вёдрах, да сварила кипятку и сгрызла несколько сухариков вприкуску с обветренными жёсткими карамельками, так и села напротив Веры, сложив на коленях распухшие руки, да стала глядеть на дочь, будто надеясь взглядом любви и жалости оживить каменные члены.
Переделав все дела – приготовив скудный ужин, постирав, развесив бельё, помыв посуду, к ночи Степанида Терентьевна встала на молитву.
В красном углу пусто. Единственная семейная икона девятнадцатого века святителя Николая зажата руками дочери. Кому ж молиться? И свечей-то нет, и масла для лампады....
Степанида Терентьевна повязала поседевшую на днях голову чёрным платком. Где-то в глубине комода откопала в белье книжицу маленькую, в темно-зелёном переплёте, с золотым тиснением – молитвослов конца прошлого века, который мать Степаниды Терентьевны сумела сохранить и перед смертью передала дочери вместе с образом Николая Угодника.
Молитвослов Степанида Терентьевна прятала и от мужа – пламенного революционера, и от дочери-атеистки. Муж Николай Иванович Карандеев уверовал в Бога на войне, на которой нельзя было не верить, потому что смерть бродила рядом и каждую минуту бросала на тебя внимательный взгляд. Идя в атаку, кричали «Ура!», «За Родину!», а то и вовсе не кричали, некоторые крестились украдкой, и в душе почти каждый молился по-своему, неумело, но горячо, чтоб победить, чтоб выстоять и вернуться домой.
Николай Иванович писал жене и дочери, что всякий раз перед атакой он обращался к Богу. И даже носил крестик – его сделал ему некий умелец из роты. Степанида Терентьевна радовалась этому, но дочь фыркала.
Дофыркалась.
Прости ей, Боже, окаянной!
Степанида Терентьевна упала на колени перед дочерью и погрузилась в молитву. Она, то читала драгоценную свою книжицу, то плакала, прося Бога и святителя Николая о прощении дочери. Не заметила, как сменились милиционеры: теперь на кухне дежурили Георгий Песчанов из угро и Иван Бородий. Они по долгу службы заглянули в тесную комнату, отметили, что белая Вера в голубом платье стоит, как стояла, что перед ней лежит мать в чёрном, и поскорее отошли к кухонному столу.
– Что это она делает? – шёпотом спросил Иван Бородий.
Георгий Песчанов пожал плечами:
– Кто его знает. Молится, должно быть.
Бородий подивился:
– Молится? Ну, и дела. Она чего, совсем тёмная? Вроде при социализме живём, а всё никак эти религиозные цепи не скинем. У меня бабка тоже в церкви пропадает. Уж сколько ругался с ней, а без толку. Перекрестится, голову опустит, покивает, а в воскресенье опять её дома не видать.
– Бог – это предрассудки прошлого, с которым необходимо бороться, – заученно высказался Георгий Песчанов.
– Во-во. Ты понимаешь, жена понимает, все понимают! А они прутся и прутся в церковь, будто сливками там намазано! – сердился вполголоса Бородий.
Песчанов рассеянно поправил:
– Мёдом.
– Чего?
– Я говорю, не сливками, а мёдом там вымазано.
– Без разницы... хотя, если б водку поставили... – Бородий ухмыльнулся, – ... я б из церкви не вылезал...
Георгий озадаченно покосился на своего напарника, не зная, верить его словам или нет. Бородий, заметив выражение его лица, посерьёзнел:
– Но-но! Это я шутканул. Не понял, что ли?
– Шутканул, так шутканул, – пожал плечами Песчанов, – чего дёргаешься.
– А чтоб ты донос на меня не настрочил.
Иван вперился в Георгия цепким настороженным взглядом. Георгий хохотнул коротко.
– Вот нагородил! Донос. Тебе что тут, контрреволюция, саботаж, измена Родине, подстрекательство или уголовщина? Тихо давай, а то ночь долгая, успеем горло высушить.
– Ну, смотри, – медленно процедил Иван. Через какое-то время он отмяк и снова по- доброму косился на товарища по несчас... по дежурству, то есть.
Время близилось к полуночи. Молодые постовые отчаянно зевали и клонили голову на застеленный выцветшей белой в цветочек клеёнкой стол, стоящий у окна в кухне. А мать Веры всё клала поклоны, всё молила Бога о прощении дочери.
Из-за яркой белой каменной кожи Вера в полумраке чудилась потусторонним видением, призраком чужого сна. Голубое платье казалось серо-синим.
Стрелки часов задержались на «двенадцати» и обыденно перескочили на крохотное деление вперёд. И тут мраморные губы Веры с трудом раскрылись, словно преодолевая онемелость, шевельнулась грудь, набирая воздух, и из самого нутра девушки раздался жуткий крик, оглушительный, полный страха и метаний:
– Ма-ама-а-а!!
Степанида Терентьевна отшатнулась и упала, в ужасе глядя на дочь. Милиционеры от неожиданности вздрогнули всем телом и скатились со стульев на пол. В паузу они неловко, суетливо поднялись на ноги и, дрожа, заглянули в гостиную, готовые в одно мгновение кинуться прочь, если станет ещё кошмарнее, чем слово в устах живой статуи, приросшей намертво к полу.
– Молись, ма-ама-а! – стоном оглушительно прокричала Вера. – Молись!
Ни одна ресница не дрогнула на её открытых глазах. И тело от крика не тряслось, оставаясь таким же холодным и каменным.
– В грехах погибаем! – стонала Вера.
У милиционеров дыбом встали волосы, пробежала колючая гусиная кожа.
– В аду вся земля!
Крикнула, замолчала.
Через несколько минут снова разверзлись ледяные уста, и из глотки вырвалось рыдание:
– Мама, молись!
И без пауз те же слова:
– Молись! В грехах погибаем! В огне вся земля! Горим, мама! Молись!
Сон сошёл, как нет его. Иван и Георгий стояли у косяков, будто заворожённые, и пытались не слушать, не смотреть – и не могли.
Вера кричала всю ночь. В шесть утра уста её сомкнулись, как запечатались. Утомлённая Степанида Терентьевна уснула тут же на полу у ног дочери. Когда заявился новый караул, прежний с трудом сдал дежурство: оба были чрезвычайно утомлены.
Перед тем, как нахлобучить шапку, Георгий Песчанов случайно увидел себя в небольшом прямоугольном зеркальце, прибитом возле умывальника у входа, сглотнул и закашлялся.
– Ты чего? – хмуро спросил Иван Бородий, открывая дверь в сенцы. – Слюной подавился?
Не ожидая ответа, нырнул во тьму сенцев. Георгий натянул шапку и вслед за ним толкнул дверь. Во дворе Иван закурил «Беломор» и сказал, прищурившись, глядя в тёмные окна дома номер сорок шесть.
– Рассказать надо Мозжорину. Вместе пойдём?
Георгий втянул в себя морозный воздух.
– Вместе. А то не поверит.
Иван покурил.
– Вату в уши натолкай – и то, я думаю, не поможет.
Георгий согласно кивнул. Иван бросил вонючий окурок в собачью конуру.
– А ты чего не куришь? – запоздало заметил он.
– Не могу, – признался Песчанов. – Как отшибло. Веришь, нет?
– Верят в Бога, а у нас доказательства нужны.
Иван вздохнул и покосился на чернеющий в раннем утре дом.
– А вот они и доказательства, – произнёс он. – Хочешь-не хочешь, а приходится признать.
– Что признать?
– Что Бог существует.
Иван Бородий открыл калитку, шагнул на утоптанную в снегу тропинку и остолбенел: напротив скандального дома стояла в молчании толпа. Одни мирские, ни одного священника.
– Чего это они? – вырвалось у Бородия.
– Глядят вон, – попытался объяснить Георгий. – Ждут.
– Чего ждут? Второго пришествия Христа? Раз она об адском пламени кричала – значит, точно скоро оно, – пробормотал Бородий. – Эй, разойдись! Нечего тут смотреть!
Он споро двинулся налево, в отделение, помня, что надо дозвониться до Мозжорина, доложить по всей форме о происшедшем и идти спать, потому что он совершенно измотался. Что ему делать дальше со всем тем, что творилось в смятенной его душе, он не очень чётко представлял. Но глубоко внутри родилось смутное, едва осознанное желание зайти в Покровский собор или Петропавловскую церковь и взглянуть на того, кто наказал Веру, и на Того, Кто разрешил ему это сделать. Но не сейчас. И не сегодня. Возможно... завтра. Или... через неделю.
Воспалённый ужасающей безсонной ночью мозг Ивана Бородия буквально пылал – как тот огонь, о котором кричала Вера. На перекрёстке он задержался, а потом, не выдержав зова Вериного голоса, стучавшему и стучавшему ему по лбу, повернул к Покровскому храму, не зная, открыт ли он в такую рань.
Георгий Песчанов при виде собравшейся на улице молчаливой толпы несколько смутился. Он чувствовал, что вот-вот на него польются потоки вопросов и стенаний, и торопился оставить это странное место, вывернувшее его душу (или поставившее её на место). Он не успел. Раздались голоса:
– Кричит Вера. Кричит.
– Слышь, как кричит: даже до улицы достаёт.
– Волосы дыбом, какой страшный крик.
– И всю ночь, всю ночь!
– Не всю. С полуночи только.
– А мать-то её, мать-то как? Сердце, говорят, больное, не выдержит, поди, такого страха....
– Милочек, а как она, девушка-то – стоит всё?
Георгий вынужден был ответить: его не пропускали.
– Стоит, стоит, граждане.
– Икону всё не выпускает?
– Дышит?
– А кто ж её кормит? И чем?
– И, правда, белая и каменная?
Георгий возвысил голос, заметив приближающийся патруль из оцепления:
– Ничего не могу больше сказать, товарищи! Запрещено! Расходитесь, пока вас не арестовали!
Перед ним, наконец, расступились, и Георгий Песчаный, про себя облегчённо вздохнув, заспешил навстречу патрулю. Обоих признал:
– Улаков! Корпусов! Поменялись?
Парни кивнули, стараясь не оборачиваться на сорок шестой дом.
– Чего толпу не гоните? Не положено ж.
– Сейчас погонят, приказ уже отдали, – сказал Улаков.
– Ладно.
Георгий едва сдержал вздох, вырвавшийся из груди.
– Крики-то слышали? – спросил он.
– Слыхали, – подтвердил Корпусов. – До костей пробирает.
– Волосы шевелятся, – добавил Улаков. – Ты видел, как она кричала?
– Видел.
– И чего? Прямо рот открывает? По-настоящему? – допытывался Улаков.
– А как ещё? – не понял вопроса Песчанов.
– А кто его знает, как? Утробой, может, как-то, я ж её не видал, – оправдался Улаков. – Ладно, мы пошли. И спать охота, и не усну точно.
– Я тоже, – поддакнул Корпусов. – Душу изморозь берёт, до того она страшно кричала. Век не забуду.
– И я. Прощай, Песчанов, встретимся ещё.
– Встретимся, – пробормотал Георгий.
Оставшись один, он долго ещё стоял в тишине позднего утра и думал о криках Веры. Вздрогнул, когда кто-то легонько тронул его за локоть. Обернулся – бабка стоит какая-то и умоляюще мигает серыми глазами.
– Миленький, – говорит тихо, – я издалече приехала, услыхав про чудо Божие. Но вправду это или нет? Стоит Вера? Не выдумки это? Скажи хоть слово, сыночек!
Георгий заколебался. Бабка глядела хоть и кротко, но так неотступно, будто от слов его зависела её судьба, что он отбросил сомнения, принагнулся к ней и сказал дрогнувшим голосом:
– Стоит девушка, бабуля, как статуя живая стоит. Больше сказать не имею права, потому как подписку давал о неразглашении. Понимаешь? Веришь, не веришь: на мою голову посмотри.
И он сдёрнул шапку. Волосы белели в темноте январского утра. Старая богомолка не сдержалась, ахнула, губы варежкой прикрыла.
– Так-то, – серьёзно произнёс Георгий Песчанов, седой, будто древний старик.
Бабушка заплакала. Слёзы мёрзли на морщинистых щеках. Георгий надел шапку, попросил:
– Ты обо мне помолись, а? Георгий я.
И зашагал домой, где его ждала жена Анна, работавшая в прачечной во вторую смену, маленькая дочка Валечка и мать жены, бывшая медсестра, ушедшая на пенсию и нянчившая внучку.
Песчановы жили в многоквартирном доме. Георгий отыскал свои окна. На кухне горел свет, и он обрадовался: ждёт! Эта радость согрела его, и впервые он подумал о Вере Карандеевой без страха – просто с волнением, рождённым необыкновенным открытием: Бог существует, и Он среди нас.
Георгий взлетел на третий этаж и своим ключом открыл дверь. Потянуло аппетитным запахом варёной картошки. Небось, и маслица чуток туда добавила!
Аня, заслышав лёгкий стук входной двери, помчалась в коридор и обняла мужа.
– У, холодный! – весело прошептала она. – Раздевайся, давай завтракать! А потом спать! Валюшку я сегодня дома оставила, в садик не повела. Пусть погреется, а то что-то закашляла. Ты не против? Устал же....
– Ничего, всё нормально, я не против, – прошептал Георгий.
Выглянула его мама, Леонтия Гавриловна, прикрыла в комнату дверь.
– Гош, чего не раздеваешься?
Сын глубоко вздохнул и ответил:
– Аннечка, скоро литургия в Покровском храме начнётся.
Аня непонимающе нахмурилась:
– И что?
– Сходи туда... или в этот... Веры, Надежды и Любови.
– Зачем это?
– Икону купить.
Жена остолбенела.
– Чего купить? Икону? Зачем это? Какую икону?
– Николая Угодника купи, – назвал Георгий. – И ещё... знаешь... подай там записку о здравии. Мы ж все, вроде, тайно крещёные. А, мам?
Леонтия Гавриловна кивнула, медленно расцветая от радости.
– Крещёные, Гоша, крещёные. И крестики нательные сохранила, спрятала. Только... что случилось-то с тобой, Гош?
– Ну, мам... Нельзя нам разглашать...
– Что значит – нельзя? Это ж тебе не военная тайна! – возразила Леонтия Гавриловна. – Думаю, Родине ты не изменишь, если расскажешь, что такое могло с тобой приключиться, что ты в храм к Богу побежал?
– Ну, мам....
– Георгий!
И тогда он сорвал с себя шапку и обнажил седую голову. Женщины ахнули.
– Гоша, что случилось?! Это случилось во время дежурства?! – воскликнула Леонтия Гавриловна, забыв, что в соседней комнате спит маленькая Валечка.
– Девушка одна с иконой пошла танцевать, – сдался Георгий.
– Николая Угодника, что ль? – догадалась мать.
– Ну, да.
– Кощунница какая...
– И окаменела. Как есть, каменная, тронешь её – а она холодная и твёрдая. И само платье твёрдое! Икону в руках держит, вцепилась в неё, будто... ну, как будто в плот на бурной реке. Никому не даёт. Глаза открыты, а не моргают! Жутко! А нынче ночью она закричала. Да как! Во всё горло! На улице слыхать было! Толпа собралась. Кричала, что молиться надо, иначе погибнем все. Там я и поседел. Всё от того, что увидел....
Жена и мать молчали. Потом переглянулись. Леонтия Гавриловна решительно сказала:
– Я пойду. А вы тут с Валечкой. Гош, отдыхай пока.
– Если смогу, – невесело обещал тот и, раздевшись, побрёл сперва ополоснуться в душе, а затем завтракать.
После его сморило. Перед тем, как заснуть, он потребовал у матери свой нательный крестик, присмотрелся к нему, надел на шею.
Радостная и взволнованная, Леонтия Гавриловна перекрестила его, собралась и поспешила в церковь. Выбежала в светлеющий мир и остановилась: куда бежать? Может, сперва к тому дому, где, по словам Гошеньки, чудо Божие явилось? Явилось ли? Не пошутил, не выдумал? Только что ж она не спросила, где чудо произошло. Леонтия Гавриловна растерялась, затопталась на месте. О, слава Богу! Послал ей навстречу знакомую – тоже старушку; изредка примечала её в Покровском храме. Шла знакомая тихо, руки прижимала к груди, будто к причастию подходила: крест-накрест, правая на левой. Лицо задумчивое, а в глазах огонь горит. Как в сказках!
– Анна Федотовна, мир дому твоему! – остановила её Леонтия Гавриловна.
– Ой, здравствуй, Лёнечка! – очнулась та.
– Ты чего такая? Куда идёшь?
– А иду, куда глаза глядят. С Волобуевской иду.
– А что там, на Волобуевской?
– Девушка окаменела.
Леонтия Гавриловна воспряла духом: нашла!
– И что, сама видела? – принялась она допытываться.
– Что ты! Вокруг дома толпа, туда не пускают, а по улицам на пару кварталов милицейское оцепление!.. Но, кто в толпе стоял, говорят, крики её слышали, и силуэт через занавески видали.
– Схожу-ка, посмотрю, – решила Леонтия Гавриловна.
Анна Федотовна ласково, но отрешённо улыбнулась:
– Сходи, сходи, посмотри, радость моя, Фома неверующая. А мне такого чуда по гроб жизни хватит, чтоб не усомниться и за веру Христову пострадать, ежели сподоблюсь.
Расстались. Анна Федотовна к себе в деревеньку, за пятнадцать километров от Чекалина, пешочком направилась, а Леонтия Гавриловна – на улицу Волобуева. Любопытство и вихрь надежды, ожидание чуда Божьего, предчувствие необыкновенной радости переполняли её и несли по заснеженной дороге, как на санках.
Но до сорок шестого дома ей дойти не удалось: всё больше попадалось людей, идущих туда же, куда Леонтия Гавриловна, стоящих кучками, будто во время ноябрьской демонстрации. Чем ближе к странному дому, тем гуще народу.
А потом раз – и милиция конная и пешая. Непроницаемые лица, суровые раздражённые голоса. А в глазах-то – Боже, спаси и сохрани! – страх и смятение. У некоторых даже мысли проглядывали, и сразу видно, что непривычные.
Леонтия Гавриловна стояла среди таких же любопытствующих, как и она, тихонько спрашивала, и ей отвечали теми же словами, что и сын, и Анна Федотовна. Говорили: танцевала с иконой, окаменела, стоит, кричит, каяться призывает.
«Пора каяться, пора, – шептались в толпе. – Забыли Бога, царя убили со всем семейством, попов сгноили, церкви повзрывали, святые мощи и иконы в музейные подвалы запрятали... А Бог-то всё видит, всё ведает. Показывает Себя, к Себе зовёт. Как не пойти?».
Кто-то сомневался, не в силах перебороть посаженный и взращённый атеизм: правда ли? Наверное, ничего и нет, просто слухи, попами выдуманные. Им возражали: коли б не было ничего, коли б Вера не стояла, вросши в пол, хватаясь за икону святителя, будто за соломинку в бурной реке, то не ходили б комсомольцы, не убеждали, что, мол, там были и ничего не видали, то б не стоял милицейский заслон.
Стоит Вера. С полом срослась, не могут ни отодрать, ни отбить, ни отколоть, ни обрубить топором. Стоит та, на которой явлена сила Божия, и, живая, в аду горит. Такое не спрячешь, разве дом взорвать или по брёвнышку снести. Но взорвёшь, снесёшь и тем удостоверишь царствие правды. По головке не погладят. Под расстрел тут же.
Шептались люди.
И шептались ещё: посмотреть бы на каменную девушку хоть в щёлочку, хоть в дырочку, чтоб до смерти помнить сие свидетельство о Боге, чтоб душу свою на алтарь веры принесть, чтоб душу свою сберечь, благоговением омыть и любовью запечатлеть.
Изголодались русские люди по вере в Бога. В Великую Отечественную войну о Нём вспомнили, а затем народ снова заставили Его отвергнуть.
Правитель Хрущёв зубами скрипит, ножищами, как копытами, бьёт, чуть ли не хвостом крутит, до того ему всякое упоминание о Творце нашем костью глотку колет. Скоро озвучит на съезде свою мечту показать советскому народу в восьмидесятом году последнего-распоследнего попа, и последнюю-распоследнюю церковь в склад превратить.
И вот, во время таких гонений – такое несомненное доказательство существования Великой Созидательной Милосердной Силы – Бога! Разве ж позволят ему советские власти запомниться в душах людей, насильно лишаемых воли, чтобы быть послушными, закованными в идеологические латы рабами безумного прожекта – коммунизма? Конечно, нет.
И вскоре надвинутся на сияние жемчужины чёрные иглы и попытаются всеми силами изгадить, замутить, застращать, принизить, заставить забыть те великие для православных христиан сто двадцать восемь дней, из которых прошло не более пяти или шести суток.
Господи, помилуй же нас, глупых и жесточайших чад Твоих и славься во веки веков, аминь.
Леонтия Гавриловна зашла в Петропавловскую церковь, отстояла службу, во время которой, пав на колени, исповедала священнику грехи свои неподъёмные и вернулась домой, сияющая и помолодевшая. Перерождение началось.


ГЛАВА 5.
Январь 1956 года. Водосвятный молебен.

Степанида Терентьевна Карандеева рухнула в ноги Назару Тимофеевичу Мозжорину, сидящему в кабинете туча тучей, хмарее хмари.
– Степани-ида Тере-ентьевна-а! – раздражённо бросил капитан. – Прекратите. Вы же взрослый человек, должны понимать.
– Да ничего я не понимаю, милый….
– Я вам не милый, а капитан милиции, – рявкнул Мозжорин. – Называйте либо «товарищ капитан», либо «Назар Тимофеевич». Это понятно?
– Понятно, касатик… ой, товарищ Назар Капитаныч… ой… Тимофеевич…простите меня, за ради Христа, совсем из ума вышла, как весь этот страх с Верочкой приключился.
Она заплакала, утирая слёзы концом головного платка. Мозжорин поморщился, но всё же встал, налил из графина воды.
– Пейте и успокойтесь, чёрт бы вас побрал всех, старух набожных, – в сердцах бросил он.
Степанида Терентьевна вздрогнула, подняла на него влажные от слёз серые глаза.
– Вставайте! – велел капитан, и она поднялась, словно кукла на верёвочках. – Садитесь на стул… вон туда. Всё. Пейте – стакан возьмите, я вам воды налил. Выпили?
Она кивнула.
– Успокоились?
– Да как же тут успокоиться, товарищ Назар Тимофеевич…
Слёзы снова вырвались из глаз.
– Тихо! – прикрикнул Мозжорин. – Будете плакать – выгоню из кабинета. Это понятно?
Она кивнула.
– Чего вы хотели?
– Ну, так я же говорю: дочка у меня окаменела, Вера Карандеева.
– Знаю.
– И это не бред вовсе, – заторопилась Степанида Терентьевна. – Это правда истинная, а вовсе не выдумки поповские.
– Знаю, дальше что? – нетерпеливо прервал Мозжорин. – Короче давайте, гражданка Карандеева, без вас дел много, а с вами так выше креста на колокольне.
– Так я и прошу, чтоб, значит, священники пришли, молебен водосвятный Николаю Угоднику отслужили, – тихо попросила мать.
– Зачем это? – остро глянул Мозжорин.
– Ну, так, может, они вынут из рук-то икону святителя Николая и по милости Божией вдруг упросят Господа её оживить…
Мозжорин закатил глаза.
– Вот ведь дремучесть-то какая! – простонал он. – И за что мне эта напасть, а? Пусть бы с вами обком да партком разбирались! У нас иных забот, более простых и понятных, хватает…. Ладно, доложу, а потом – как решат. Всё у тебя?
– Всё, касатик… товарищ Назар Тимофеевич, всё, спаси тебя Бог за доброту.
Степанида Терентьевна встала, благодарно поклонилась и поспешно покинула кабинет, который казался ей страшнее комнаты, где окаменела её дочь.
Шла по холоду домой и безпокоилась: разрешат, не разрешат; каких священников упросить на службу; как Верочку покормить – ведь она, кровинушка, сколько дней не ела; ладно это или нет?
Миновала милицейское оцепление, шарахнувшись от всхрапнувшей лошади, несущей на себе сержанта и у соседнего дома столкнулась с Клавдией Боронилиной, что жила по соседству.
– Здорово, Степанида! – сказала она, оглядываясь на часовых. – Видала, что творится?
– Видала уж.
Клавдия придвинулась к ней и зашептала:
– Ко мне тоже лезут, каменную девку ищут. Говорю – нет никого! Не верят. Выдумают люди! Она, поди, и стоит где, а только не у меня. А приходили ныне трое али четверо, обыскали избу: мол, прячешь ты её в подполе иль за занавеской где. Ни с чем ушли, всё обыскали.
– Да? – рассеянно обронила Степанида Терентьевна, занятая мыслями о священниках и о том, кто бы мог согласиться отслужить молебен.
– Хотела им пива продать, ты ж знаешь, у меня дёшево – двадцать восемь копеек за кружку всегой-то, а они на дыбы: не пьём, мол, отраву немецкую, в войну нахлебались! Ну, я их… тудыт-растудыт. Тройным одеколоном попотчевать хотела. Ни в какую. Только поглядеть…. А за погляд, говорю, гоните по червонцу с козырька. Неча тут бродить, покой нарушать. Мне покой поболе ихнева нужен.
– Да? – снова обронила Степанида Терентьевна.
Она вдруг вспомнила об отце Ионе из Покровского собора. У него вот спросить бы, а то, может, и сам отслужит со своим причтом. Было б хорошо-то как!
– Я тут такое придумала! Сама стояла в гостиной, доску к груди прижала, свет стушила, а в занавесках щёлку оставила, – шептала Клавдия. – Сыну-то, Вадику, говорю: ты пока, мол, у дружков своих поживи, вдруг деньги нам обломятся. А народу повалило! Идут, спрашивают, а я с каждого по червонцу. А в гостиную-то не пускаю, нет. Сестру вместо себя поставлю и даю только впригляд из кухни глянуть. Пока милиция расчухала, я уж триста восемьдесят рублей оттяпала!
Она похихикала.
– А милиция всё, вишь, стоит чего-то. Меня, что ль, охраняет? А Вадик вернулся домой, спрашивает, чё было-то? А я – ничё, сынок, не было, ничё, за пивом люди приходили. Хорошее ж у меня пиво! Тёмное, в общем, дело, – заключила она и, оглядываясь воровато, похлопала соседку по спине. – Ишь, стоят дозоры, жить мешают. А ты смотри, не проговорись-то! Я тебе, как своему человеку, договорилась! Проговоришься – я отрицать всё буду. И связываться со мной никому не посоветую: злая я очень.
– Да? – обронила Степанида Терентьевна, едва слыша её шипящую речь.
– Да! Да! Чего ты всё «дакаешь», Стешка?! – вспылила Клавдия. – Хоть какое слово знаешь, окромя «да»? Вот и отбилась от рук твоя Верка, за парнем бегала, стыд потеряла! Я этого Кольку Гаврилястого знаю! Бабник! Прохиндей! Тюрьма по нему плачет! Всё, отстань, не желаю больше с тобой разговаривать.
И, не попрощавшись, умчалась, переваливаясь уткой, в свою избу, врастающую в землю от груза сорока семи лет.
Степанида Терентьевна будто очнулась и повернула к Покровскому собору. Хоть бы отец Иона в храме был, а не в храме – так дома. Хоть бы не уехал, не заболел, не арестовали его. По тончайшему льду ходили в «хрущёвскую оттепель» священники, монахи и верующие миряне. Шаг влево, шаг вправо – и на нары, и то и под расстрел, если шибко праведный. Обходят стороной теперь дом Карандеевых, чтоб у властей зацепки не имелось против церкви. Хотя, конечно, оболгать запросто могут, если сверху прикажут убрать очередного кого неугодного, голову поднявшего, голос возвышавшего.
Мозжорину разрешили позвать священника совершить молебен. Сделано это было не из-за жалости, конечно, а чтобы сдвинуть с мёртвой точки застопорившуюся ситуацию на Волобуевской: вдруг, и правда, поможет; тогда и происшествию этому конец, и партия довольна. А потом пустят лекторов с атеистическими лекциями, да и замнут, затрут странное это событие….
Событие, возрождающее веру.
Литургия в Покровском соборе подходила к концу. Степанида Терентьевна не верила глазам. Народу! К исповедальне не пробиться. А тишина такая, что слышно каждое слово священника, клира и чтецов. Солнце лилось через высокие окна реками света. Святые на иконах и сам Господь Вседержитель с Матерью Его Марией представали живыми. Ни с чем несравнимый аромат воздуха напоял душу радостью, силой и надеждой.
Отец Иона вышел из Царских Врат, благословил верующих и тех, кто искал веру, сказал:
– Господь да пребудет со всеми нами в тяжёлые наши годины. Не сломимся, противостоим врагу нашему диаволу и адскому пламени его, припадём ко Христу Богу нашему, воспоём Ему хвалу и благодарение за милость Его, любовь и скорби. Отдадимся святой Божией воле и будем помнить, что всё, что случается с нами, – по произволению Бога, Творца всего сущего.
Даже не вглядываясь в обращённые к нему лица, отец Иона знал, что среди предстоящих прячется лживая физиономия Хотяшева или подобного ему и больше говорить не стал. Прихожане стали подходить к нему, целовать крест и руку. Степанида Терентьевна постаралась оказаться последней, чтобы шепнуть:
– Батюшка, поговорить с Вами можно?
Хотяшев издали уцепился за них взглядом, но кто-то высунулся из двери, позвал его, и уполномоченный по делам религии испарился. Отец Иона с облегчением вздохнул:
– Слушаю тебя, Степанида, – приклонился он к просительнице, и та едва слышно поведала о разрешении Мозжорина сходить на Волобуева и отслужить водосвятный молебен: вдруг, мол, поможет.
Отец Иона выслушал, подумал и согласился:
– Ладно, пойдём. Хотя мы-то подчинены, кроме церковной власти, уполномоченному по делам религий, а не милиции… ну, ничего. Пускай сами разбираются. Ты подожди немного, я служебник возьму, диакона Ореста, ну, и там кое-что для служения, оденемся да и пойдём, у Бога благословясь.
Через четверть часа процессия выбралась из сугробов, церковного двора и потихоньку, дворами, пробралась на Волобуевскую. Дежуривший у дверей Иван Нестерихин, предупреждённый нарочным о разрешении посетить каменную Веру, молча отодвинулся, пропуская в дом мать, священника и диакона. Внутри их встретил постовой Александр Латыев, сумрачно поздоровался, моргая воспалёнными глазами:
– Здрасти. Надолго это всё у вас?
Отец Иона кротко ответил:
– На полчаса, думаю. А вы торопитесь?
– Я – нет. А ей, – он мотнул головой в сторону горницы, – точно поскорее отвязаться хочется.
– От чего отвязаться? – спросил отец Орест.
– От ада. Она только о нём и вопит по ночам.
Латыев содрогнулся.
– Вы уж, батюшка, сделайте что-нибудь, а то седеем на глазах.
– Об иной жизни думается? – без улыбки произнёс отец Иона, будто зная наверняка ответ.
– А она есть? – сомневаясь и надеясь, вздохнул Латыев.
– Есть, – твёрдо ответил отец Иона. – И каждый человек из ныне живущих это узнает наверняка, когда придёт его время. Можно войти?
– Да, проходите.
Латыев посторонился. Степанида Терентьевна пропустила церковников вперёд. Но они, узрев каменную девушку, хорошо видимую в дневном свете, несмотря на задвинутые занавески, остановились. Медленно, обстоятельно перекрестились, приходя в себя.
– Господи, велика сила Твоя, – пробормотал отец Иона. – Помилуй нас, грешных и недостойных чад Твоих…. Орест, готовь всё для молебна. Вода-то есть у тебя, матушка Степанида?
Та закивала:
– Недавно набрала полный бак, батюшка.
Отец Иона выглянул на кухню, где сидел Латыев.
– Чадо, тебя как зовут?
Милиционер растерялся, вскочил, вытянулся и отрапортовал:
– Александр Латыев!
– Александр, – мягко попросил священник, – принесите нам в горницу бак с водой, пожалуйста.
– Ладно, – пробормотал Латыев, не подумав, что делать этого не обязан.
Поднатужившись, он притащил в комнату бак, поставил на табурет возле Веры. Громыхнула крышка, но Вера и не моргнула.
– Спасибо, Александр, – поблагодарил отец Иона. – Можете в кухню вернуться. И крышку с собой захватите: она нам не нужна.
Диакон Орест разжёг кадильницу. Два служащих затеплили от спички свечи. Священник облачился в епитрахиль и фелонь, на стол положил крест, взял у диакона кадильницу, стал крестообразно кадить воду. Молебен начался.
Степанида Терентьевна стояла напротив дочери и, замирая, ждала, когда она оттает, придёт в себя по милости Божией. Не оживёт – так хоть икону б отдала. Вернуть образ в «красный угол», укрыть поверху рушником белым, вышитым, в лампаду масла деревянного налить, фитилёк вставить, зажечь, чтоб воспарялся к небу огонёк жарким оранжевым мотыльком…. Как бы хорошо-то было….
Степанида Терентьевна изо всех сил слушала отца Иону, служащего молебен, плакала, крестилась….
– Господи, услыши молитву мою, внуши моление мое во истине Твоей, услыши мя в правде Твоей. И не вниди в суд с рабом Твоим, яко не оправдится пред Тобою всяк живый. Яко погна враг душу мою, смирил есть в землю живот мой: посадил мя есть в темных, яко мертвыя века. И уны во мне дух мой, во мне смятеся сердце мое. Бог Господь, и явися нам. Бог Господь, и явися нам. Бог Господь, и явися нам.
Голос его проникал в самое сердце слушающих.
– К Богородице прилежно ныне притецем, грешнии и смиреннии, припадём, в покаянии зовуще из глубины души: Богородице, помози на ны милосердствовавши: потщися, погибаем от множества прегрешений, не отврати Твоя рабы тщи, Тя бо едину Надежду имамы. Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков, аминь.
Прозвучали тропари:
– Молитвами, Милостиве, Матери Твоея Пречистыя, и всех святых Твоих, Твоя милости людем Твоим даруй. Молитвами славных архангел, и ангелов, и горних чинов, рабы Твоя, Спасе добрый, сохрани. Господу помолимся. Яко Свят еси Боже наш.
Чтец звучно возгласил:
– Аминь.
Диакон Орест воззвал:
– Вонмем.
Отец Иона осенил присутствующих крестом:
– Мир всем!
Все, кроме милиционеров, поклонились.
– И духови Твоему.
– Прокимен, глас четвёртый. Господь, Просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся. Господь Защититель живота моего, Кого устрашуся.
Размеренные голоса чтеца Алексея Игоревича Чернецовского и диакона Ореста возвещали:
– Во время оно, взыде Иисус во Иерусалим. Есть же в Иерусалиме на овчей купели, яже глаголется еврейски вифезда….
Затем отец Иона, прикрыв усталые глаза, зашептал, творя тайную молитву:
– Приклони, Господи, ухо Твое, и услыши ны, иже во Иордане креститися изволивый, и освятивый воды, и благослови всех нас, иже преклоняемых своея выи, назнаменающих работное воображение: и сподоби нас исполнитися освящения Твоего, воды сея освящением: и да будет нам, Господи, во здравие души и тела….
Он взял крест, трижды крестообразно благословил воды, говоря:
– Спаси, Господи, люди Твоя и благолови достояние Твое, победы на сопротивные даруя, и Твое сохраняя крестом Твоим жительство.
Стройные голоса подхватили:
– Твоих даров достойны нас сотвори, Богородице Дево, презирающи согрешения наша и подающи исцеления верою приемлющим благословение Твое, Пречистая.
Наконец, отец Иона поцеловал крест, дал поцеловать всем, покропил святой водой комнату, людей и саму каменную девушку.
Будто из самой тишины родилось удивительное для огрубевшего слуха благозвучие:
– Источник исцелений имаше святии бзсребренницы, исцеления подаваете всем требующим, яко превеликих дарований сподобльшиеся из приснотекущаго источника Спаса нашего. Глаголет бо к вам Господь, яко единоревнителем апостольским: се дах вам власть на духи нечистыя, якоже тех изгонити, и целити всякий недуг и всякую язву....
Когда тропарь закончился, отец Иона проговорил умоляюще:
– Услыши ны, Боже Спасителю наш, упование всех концев земли.
Ему ответили:
– Аминь.
– Мир всем.
– И духови Твоему. Главы наша Господеви приклоним. Тебе, Господи.
Отец Иона кланялся и просил слёзно:
– Велико многомилостиве Господи Иисусе Христе Боже наш, молитвами Всепречистая Владычице нашея Богородицы и Приснодевы Марии, силою Честнаго и Животворящаго Креста….
– Аминь, – соглашались с ним.
И вот над водою прозвучала молитва:
– Боже Великоименитый, Отче Господа нашего Иисуса Христа, творяй чудеса един, имже несть числа: егоже глас на водах многих, егоже видевше воды убояшася, и смятошася бездны и множество шума воды: егоже питие в мори, и стези в водах многих и стопы Твоя не познаются… Яко ты еси благословляяй и освящаяй всяческие, Боже наш, и Тебе славу возсылаем со Единородным Твоим Сыном и с Пресвятым и благим и Животворящим Твоим Духом, ныне и присно, и во веки веков…
Не торопясь, отец Иона наложил на себя крест – на лоб, на живот, правое плечо, левое плечо, повторяя зычным голосом:
– Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу. Аминь!
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Вероника Черных.Повесть Икона. | Akylovskaya - Журнал "Сретенье" | Лента друзей Akylovskaya / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»