[700x441]
Так уж случилось, что в раннем детстве фигура бабушки моей Настасьи Степановны заслонила собой фигуры матери и отца. Маленькая, сухонькая, подчас суровая и бесконечно заботливая заполняла она своей нужной дому суетливостью все его уголки, останавливаясь, кажется, только для того, чтобы присесть на тумбочку подле печки – погреть спину, да опуститься на коленки напротив образа Святителя Иннокентия – помолиться. Что это был образ епископа Иркутского Иннокентия, я узнал много позже, а тогда непостижимая тайна и глубокая святость нисходили из красного угла нашего дома, где на недосягаемой для моего роста высоте стоял украшенный цветами и белыми занавесочками образ.
Настасья Степановна ни к чему нас, своих внуков, не понуждала, но только стоял и я рядом с ней на коленках и тоже что-то нашёптывал, крестился, кланялся низко – до половиц. И в «церкву» ходил с нею за полотно железнодорожной линии, наверное, взятый больше, как провожатый, потому что бабушка худо видела с самой войны.
Однако причудливый мир Никольской церкви помню хорошо. И как стояли мы с нею, как двигался народ к причастью, как батюшка вливал мне в рот что-то необычайно вкусное, оставляющее в теле сладкий и томительный след.
Ещё помню, что народу в церкви всегда было много и весь народ этот был, как один человек, и нельзя было выйти из него, оторваться от него, и стоял я подле бабушки, и не чувствовал времени, усталости, не хватался за юбку, не тянул домой.
Изредка к нам в дом приходила младшая сестра бабушки тётка Мавра - вековуха вечная, никогда не выходившая замуж и прожившая жизнь по чужим людям. Смолоду ходила она по семьям, доглядывала за хозяйскими детьми, нанималась на огородные работы, горбатила на сенокосе. Эта уж веровала до самоотречения, проводя дни и ночи в Никольской церкви, как понимал я из разговоров двух сестёр, как рассказывала Настасья Степановна.
Тётка Мавра относилась к старшей сестре с уважительностью, усвоенной, видно, в их крестьянской семье, откуда они обе и происходили. Род Долгих из деревни Афанасьево был зажиточным, мужчин отличали суровость характера и хозяйственность, женщин – домовитость и набожность. Всё это я понял со временем, докапываясь до истоков необычайной внутренней силы Настасьи Степановны, которая почиталась всей отцовской роднёй. Уважали её и соседи – за справедливость, правильность и за уживающуюся в её сильном характере кротость. Никому не сказала худого слова, не оборвала, не одёрнула, претерпевшая в своей долгой жизни всяческие притеснения и оговоры от худых людей. Травили у неё скотину, неоднократно обворовывали, обирали, пытались убить за какую-то тряпицу, выгоняли из нажитых с погибшим мужем углов.
Иной раз, донятая моей детской прилипчивостью, начинала вспоминать, сколь раз оставляли её ни с чем те, кому, видно, поперёк горла стояла способность Настасьи Степановны в любой ситуации не терять человеческого достоинства. Называла поимённо, пофамильно, без напряжения в голосе и внутреннего озлобления. Поминала и о том, как закончил свои земные дни то один, то другой, то третий. Подытоживала неизменно словами, которые помнить мне до конца своих дней:
-Всех прибрал Господь, а я – живу… Не-эт, есть Бог на свете. Е-эсть…
А прожила она девяносто лет, может и чуть больше, так как «пачпорт» выправили в Советское время на основании устного заявления о дне и годе рождения, поскольку метрические книги погорели вместе с церквями. Уточняла только, что муж её Семён Петрович Зарубин – был старше её на десять годов, а погиб он в 1918-м в возрасте 49 лет. Настасья же Степановна умерла в 1972-м, следовательно, 93 лет от роду.
Я не оговорился ранее, что фигура бабушки заслоняла собой фигуры матери и отца. Родители работали на производстве, а мы, четверо их детей, были целиком на попечении Настасьи Степановны. И весь лад в семье, весь строй и порядок проистекали от неё. И всё, что вошло в нас до школы – всё было освящено именем Иисуса Христа. Мы не стали набожными, не сделались прихожанами какого-либо храма, но и никто из нас не хаял Господа, усвоив непреложную истину – жить по заповедям Божьим. Нельзя прожить без греха, но на то и дана воля человеку, чтобы стремился к самосовершенствованию.
В семье моей помнят, как угасала бабушка, никого не притеснив, никого не введя в трату, никого не изведя своими капризами. И лежала-то она перед кончиной всего неделю, а за час-полтора, как навсегда закрыть глаза, обратилась к матери моей с просьбой:
-Ой, как хлебушка хочу, Катерина, так хочу – сил моих нету…
Отпевали Настасью Степановну в той же Никольской церкви, куда она последние лет десять своей жизни не ходила, но всегда помнила о том, что надо дать «ходящим» соседским старушкам на свечку, передать с ними поминальную книжицу, где вписаны были имена дорогих её сердцу покойников, а в дни праздников церковных надевала на себя свой лучший наряд – юбку и кофту старинной тёмной шёлковой материи в полоску, в которые была и обряжена в последний путь. Ожидала гостя – всё одно, кого, лишь бы пришёл: родственник ли, соседка, чтобы угостить чаем, стряпнёй, которая была заготовлена в обилии и разнообразии. И мы, её внуки, объедались той стряпнёй и, не кривя душой, скажу: нигде и никогда я больше не едал таких пирожков, шанег, ватрушек, помпушек, пряников, хвороста. Никто, кажется, не вкладывает и не вкладывал в стряпню столько душевных сил и любви к ближнему, сколько вкладывала бабушка, оставившая по себе такую светлую и могучую память.
Ах, Настасья свет-Степановна! Понял я с вошедшей в меня зрелостью, отчего на Руси писатели так боготворят своих бабушек, отчего слагают о них стихи, отчего возвращаются и возвращаются к ним в своём творчестве. От того это, видать, что мать и отец дают человеку жизнь телесную, а бабушки вдыхают в своих внуков нерастраченную силу душевную, нерастраченную любовь к земной юдоли, к человеку, птице, зверю, букашке, вкладывая на неизъяснимом своём языке знания о значении дня и ночи, добра и худа. И трижды счастлив тот, кто в детстве обласкан был тёплыми руками бабушки своей. И трижды обделён тот, кто ничего этого не изведал.
Со школой открылись иные знания и я уже не стоял на коленках перед иконой, не ходил с бабушкой за полотно железной дороги в «церкву», а заботы Настасьи Степановны свелись к тому, чтобы поел вовремя, застегнул все пуговицы в дурную погоду, надел рукавицы, не шатался допоздна, не забывал об уроках.
Не помню, сколько мне было тогда лет и по какому поводу, но однажды она мне сказала:
-Ты можешь говорить, что не веруешь в Бога, но в душе – держи.
Видела, наверное, как всё дальше отдаляюсь, как всё дальше ухожу туда, где не произносят само имя Божье.
С точки зрения церкви слова её, может быть и кощунственны, но сказать так истинная крестьянка, бабушка моя Настасья Степановна, по моему разумению, имела право. Не дай Бог, как говорится, пережить то, что пережила она, пройдя воистину крестный путь женщины-страдалицы, не потерявшей однако достоинства человеческого ни перед совестью своей, ни перед чужими людьми.
Ещё запомнилось, как пришла в наш дом помирать тётка Мавра. Как часами сидела у постели больной старшая «сестрица» и от лица её, как мне казалось, исходил свет кротости и милосердия. А говорили они тихо о своих матери и отце, о ближней и дальней родне, о детстве своём далёком, о покойных «братке Гане» и «сестрице Авдотье». Осознаю теперь, что это было для меня примером, как надобно помирать человеку.
Отойдя теперь уже на много лет от того времени, осознаю и то, что детство моё пришлось на годы послабления для верующих, хлынувших широким потоком после войны в храмы Божьи - намучавшиеся и натерпевшиеся, потерявшие близких в огне недавней войны. И власть, как бы она ни была жестока к своему народу, не могла не понимать: чтобы возродиться человеческому, чтобы возобновиться и воссоздаться государственному, надобно было дать возможность окрепнуть душе человеческой, почерпнуть в вере силы для новой работы. Не все, конечно, пошли в храмы – безбожная пропаганда и здесь не утихала ни на минуту, но ни единого павшего воина не позабыли те старушки, поминая в своих молитвах каждое имя с неизмеримо большей скорбью нежели государство, которое спасли убиенные ли на поле брани, погибшие ли от бомбёжек, умершие ли от ран в госпиталях, канувшие ли в концентрационных лагерях, вовсе ли неизвестно где и как пропавшие без вести. А вместе с ними и все те загубленные души попавших в мясорубку революционных преобразований первой половины двадцатого столетия.
И вовсе неслучаен созидательный порыв народа, уже к концу пятидесятых годов восстановивший экономику страны в пределах уровня довоенного.
Тем подлее во второй половине пятидесятых проехалась власть по церквям хрущёвской оттепелью, обманувшая простых людей в их лучших чувствах, да и трудно было придумать более жестокое наказание в награду за пережитые страдания в военное и послевоенное лихолетье.
В те годы я учился в школе и хорошо помню какое-то мрачное безлюдье подле храмов Тулуна – Никольского и Покрова Божией Матери. Словно туча над ними зависла и, кажется, не было никакой надежды на светлый луч солнца. Помню шныряющие наряды милиции в дни православных праздников, ну, а чтобы зайти в церковь тому же подростку – для того не имелось никакой возможности. Помню голые красные углы в домах соседей и это сразу обращало на себя внимание, так как привык видеть образ в доме своих родителей. Но соседки ходили к бабушке уточнить, когда будет тот или иной церковный праздник, и люди продолжали придерживаться в своей повседневной жизни православных традиций.
Особенно почиталась Пасха: мы, дети вместе с взрослыми ходили по домам своих соседей, словно только для того, чтобы сообщить радостное: «Христос Воскресе!» И услышать в ответ: «Воистину Воскресе!» В связи с этим праздником помню всеобщий добрый настрой людей, помню многократно повторенные бабушкой рассказы о том, как в пору её молодости отмечалась Пасха в деревне:
-Ходили от одной избы в другую и в кажной – стол, а на ём всё, чё душа пожелат. И никто не напивался допьяна. Ходили день, два, три, четыре. Люди обнимались, просили друг у дружки прощения, но чтобы кто-то, не приведи Господи, затеял ссору, назвал кого-то худым словом – такого не водилось.
На столе под полотенцем в Пасхальные дни – кулич и крашеные яйца, в кути (по её выражению) в чашках, тарелках, крытых же чашками и тарелками заготовленная с раннего утра еда, а та, что подаётся горячей, - в чреве русской печи за жестяной заслонкой.
Но вот стукнула калитка и взлаял пёс по кличке Моряк, прицепленный для такого дня подальше, и бабушка спешит к окну, на ходу приговаривая:
-Кого это Господь привёл?..
А сама, видно, уже чует, кого: сестрицу Мавру. Или подружку Ароновну. Или внучат – деток дочери Клавдии, которым давно известно, что у бабушки сегодня «кушанка» - пальчики оближешь, а уж слово заготовленное для каждого – золото самородное, какое будет звучать в душе и после того, как бабушки не станет на свете.
Для всех нас внуков Настасья Степановна и на том свете ангел-хранитель. И на том свете молится за спасение наших душ, оберегая и от человека злого, и от дурных поступков, как молилась и оберегала при жизни и нас, и отца нашего Капитона Семёновича, и невестку Катерину, и племянников и племянниц, и сродных, и дальних, и прочих. И с какой стороны ни посмотрел бы сегодня, всякий пример её берёшь с собой в дорогу, соразмеряя каждый поступок свой с мыслью о ней, о Настасье Степановне. И невольно думаешь: «А что бы она сказала? Как бы посмотрела? Как бы подумала?» И ведь не говорила речей назидательных, не твердила одно по одному, не требовала и не настырничала, а выводила на одну, только ей ведомую дорогу, слегка подталкивая то словом сдержанным, то примером собственным. И слышимы по сей день мне её негромкие слова, и памятен мне её высокий тонкий голосок, и согревает плечо её тонкая изработанная рука.
И когда бываю на могилке её в деревне Афанасьево, не чувствую боли за это вынужденное земное расставание, ни страха перед тем, что и самому когда-нибудь придётся так-то лечь во сырую землицу. Оттого, видно, это, что расставания и не было вовсе, потому что дух её всю мою жизнь ощущаю рядышком почти физически. А с неизбежностью конца пути земного примиряешься с годами и лишь грусть светлая наполняет сердце, и благодаришь Господа за счастье быть узнанным в череде поколений, где и бабушке, и отцу с матерью, и тебе самому нашлось своё особое место.
Жива вера Христова и оттого живы и мы все. И когда слышишь, что в храмах преобладают пожилые люди и это, мол, признак вырождения веры Господней, думаешь о том великом заблуждении нашего неспокойного века, приведшего людей к неисчислимым бедам и порокам, умножающимся ещё более нашим неверием.
Молитвами этих пожилых людей, может быть, ещё мы и живы жива ещё и Россия. Да и свет белый жив, как бы там не пыжились атеисты и сатанисты всех мастей, стремящихся обратить в некую религию и прогресс технический, и деньги с их неизбежным глумлением человека над человеком, и телевидение с его разъедающей душу ежеминутной сатанинской проповедью, и вседозволенность, ведущую к душевной опустошённости и безысходному отчаянью. И предлагается то выход в некие иные миры, то повальную компьютеризацию с провалом в некую виртуальную реальность, то ещё что-то. А человек, к какому бы он кругу ни принадлежал, остаётся всё так же мало защищённым от любой беды, от любой болезни, от слова хамского матерного, от многих и многих напастей, кои сопутствуют ему на всём его земном пути.
Хотя… от много уберечься можно, если жить по совести и значит – по заповедям Божьим, ибо только она, совесть твоя и указует дорогу, и берёт на себя роль поводыря – тащит нас, упирающихся, порой, руками и ногами, не давая свернуть на дорожку лёгкую, короткую, но уже без неё, без совести. А свернул, тут и прилепятся к тебе своими присосками бесы и примутся сторговывать всё лучшее в твоей душе и вычистят её до самого дна, и погибает человек душой своей ещё при собственной земной жизни.
Картину я нарисовал жуткую, но краше ли окружающая нас сегодня жизнь? Посмотришь иной раз вокруг и начинает казаться, что соединились все тёмные силы воедино и не видно даже маломальского просвета. Но посмотришь вокруг иными глазами и пойдут прямо на тебя целые потоки света и мало-помалу начинает отступать темнота, и громче громкого звучит тогда в душе голос бабушки моей Настасьи Степановны, знавшей, видно, как перемогать любую напасть, и, как быть близкой ближнему, и в том была, остаётся и будет пребывать вечно её кроткая земная правда, в которой красный угол души отведён был Господу.
2.
Мы проходим через неверие не затем, чтобы впитать в себя это неверие, а затем, чтобы понять окончательно и бесповоротно, что без веры – нельзя. И путь этот в рамках отмерянной каждому земной жизни очень длинен.
Моё поколение било в барабаны, трубило в горны, зачитывалось и твёрдо знало, что Бога нет. Потом пришла другая литература, из которой черпали лживые сентенции вроде такой: «Вы не в церкви, вас не обманут».
Проживая некоторое время в центре России – в Тульской губернии – я видел много порушенных и заброшенных церквей, на которые смотрел с интересом, но без содрогания в душе, потому что душа моя всё еще находилась как бы под наркозом оголтелой атеистической пропаганды, проводимой в атеистическом государстве, где надо было меньше думать, но больше трудиться. Где нельзя было подвергать сомнению проводимую линию на искоренение православия, но надо было много работать для того, чтобы было каждому по потребности.
Трудились и мои родители. В телогрейке, кирзовых сапогах, с неизменными в кармане луковицей и коркой хлеба прибежит, запалённо дыша, моя мать с работы и – на другую: в стайку, на огород.
-Ты чё, Катерина, ись-то не садишься? – спросит, бывало, свекровь, заранее зная, каким будет ответ.
-Да я, мама, хлебцем с луковицей перекусила.
Свекровь с невесткой прожили душа в душу тридцать лет и обе понимали, как схожи их судьбы женские, а существовать в подобных условиях можно было только взаимной подмогой и поддержкой.
Мощное было государство Советов, но скудно жилось в нём человеку и особенно женщине. И как мало написано книг об этих женщинах – матерях наших. И как много переделано ими разной работы и до войны, и в войну, и после неё. Мать моя начинала трудиться дояркой в колхозе, в войну работала на тракторе, после войны техничкой, кочегаром, грузчиком, прачкой, заправщицей масел на городской нефтебазе.
Мать не ходила в церковь, не клала поклоны, но в нашей семье свято соблюдались большие православные праздники, где тон всему, конечно, задавала бабушка. О своей семье я рассказываю, как в общем-то о типичной рабоче-крестьянской семье, какие населяли мой родной городок Тулун и его окраины. И если уклад нашей семьи брать за основу, то городок в целом не утратил традиционной православной культуры во второй половине века двадцатого, и власти, скорей всего, закрывали глаза на эти противные атеистической пропаганде вольности, какие культивировались в народе.
Еще я помню, как потаённо ходили по рукам годовые церковные календарики, приносимые из храмов старушками.
-Слышь, Степанна, -говорила какая-нибудь соседка. - Пасха-то нонече какого числа будет? Та-ак..-тянула, подсчитывая. -Значит родительский день-то выпадает на такое-то число…
К родительскому вторнику готовились загодя и с особым тщанием. Оставляли освещенных крашеных яичек, прикупали в магазине редкой снеди вроде колбаски, рыбки красной, яблочек и уж никакая сила не могла удержать людей на работе после обеда, где-нибудь часов после трёх. Нескончаемой вереницей шли на погосты, а позднее, в годах семидесятых, ехали на выделенных предприятиями машинах – собранные внутренне, приодевшиеся, но не как на гулянку, скорбящие душой и маявшиеся сердцем. И – падали грудью женщины на дорогие им могилки, и плакали горючими слезами.
Картина эта истинно русская, в которой прорывается наружу истинно русская душа женщины-страдалицы, готовой в такой момент оплакать весь белый свет.
Сказать можно следующее: пока в людях будет оберегаться некая внутренняя связь с отошедшими в мир иной дорогими сердцу покойниками, будет жива в нас и вера в Господа, как в существующий вне нашего сознания высший промысел Создателя, от которого и жизнь, и смерть, и та таинственная связь мира живых с миром умерших, какую не дано разорвать никому.
«Человек должен самоограничиться», - призывает писатель Василий Белов.
Самоограничиться во зле: земле, воде, воздуху, обществу, самому себе.
Нет нужды перечислять это, творимое над собственными душами, зло, которого сегодня так много и так оно многолико, и так ловко, хитро замаскировано под «добро», под «бытоулучшение», под «мировой порядок», что без отлаженной системы воспитания на всех уровнях, всех возрастных категорий населения, где бы церкви отводилось наипервейшее месте, - не обойтись.
Нашим отцам и матерям, родившимся в первые три десятилетия века минувшего, тоталитарная система большевиков и не оставила времени на посещение храма. По гудку на работу, по гудку на обед, по гудку домой после трудового дня.
Я помню этот гудок и помню сборы матери и отца на работу. Встать надо было задолго до рассвета, накормить, напоить, подоить скотину, собрать ребятишек в школу, успеть помимо всего переделать кучу другой работы и точно в срок явиться на зерноток, в мастерские, на ферму. А при шестидневной рабочей неделе воскресенье – и вовсе занято. Потому-то мы родителей своих и не знали, потому-то и запомнили бабушек, бывших нам заместо матери и отца.
Жизнь в подобном режиме напрочь отучала людей от того размеренного хода бытия, где бы находилось место и работе, и церкви, и детям, и православным праздникам. Где было бы место следованию исконным русским традициям, определявшим лад и строй жизни православной России, где первое место отводилось душе, Богу.
Сегодня человек «закручен» и того более, ибо встал вопрос о выживании в самом что ни на есть биологическом смысле.
И снова нет места церкви, Богу. Хотя…нельзя сказать, что внутреннее противление бездушию не даёт в нас о себе знать. Многие, повинуясь внутреннему зову, всё же идут во храмы. По всей России восстанавливаются и строятся храмы Божьи и это так же хороший знак.
Блаженный Августин говорит, что « мир был сотворён совершенным – всё добро зело – в шесть дней. Но освятился он только в седьмой день, когда Бог почил от трудов своих и как бы пригласил человека и вместе с ним всё творение войти в радость Господа Своего, в дом Божий. Число 6 – совершенство само по себе. Совершенство природы – поле, совершенство творчества и труда – волы, совершенство любви, то есть добра, - соединение двух жизней в одну в браке. Всё от Бога получено, но ещё не освящено седьмым днём, который есть пир Господень. Это совершенство без Бога, тройное совершенство и есть число 666. В нём заложено разрушение всей земли, обессмысливание всякого труда и разделение всех. Очень тонко и почти незаметно происходит эта подмена тайны Рождества Христова, благочестие великой тайны – Бог явился во плоти – тайной беззакония, которая есть антихрист.
У одного человека собственным полем его заполняются все дни с утра до вечера, так что некогда в церковь пойти и некому помолиться. Другой так захвачен вдохновением земного труда, что для Бога в сердце не остаётся места. Третий веселится на пиру земной любви и никакого другого пира знать не желает…»
Так исполняется причта о тайне числа 666, которое ещё называют «числом зверя», то есть антихриста.
Те, кто «закручивал» человека на полную каторжную неделю труда «во имя светлого завтра», конечно, хорошо знал эту притчу, не объясняя её тайны. Через это происходило отторжение человека от становых основ бытия и подменялись заповеди Божьи «моральным кодексом строителя коммунизма». Теперь нередко слышишь: а что, мол, плохого было в том кодексе? Следуй ему и не будет в мире зла.
Между тем вышибался фундамент, на котором стояла и стоит православная вера. Отшибалась память. И только в семьях, благодаря старикам, закреплялась она в её младших ветвях.
В середине пятидесятых годов имел место такой случай. Недалеко от барака, в котором мы жили, находился аэродром, где базировалось несколько небольших самолётов, занимающихся протравливанием посевов. Один из пилотов встречался с девушкой лет шестнадцати и вот, по центральной усадьбе совхоза «Сибиряк» разнеслась весть, что пилот тот лишил девушку невинности. Весть эта, как я помню, настолько всех поразила, что семья её, дабы не знать позора, вынуждена была срочно выехать в другие края.
Возможно ли было такое уже в семидесятых, тем более в девяностых?
Наши родители практически не знали разводов и нередко слышалось произносимое взрослыми: «Коли уж Господь соединил, то не нам разрывать те узы».
Моё поколение, детство которого пришлось на послевоенный восстановительный период, трудилось, если не наравне с взрослыми, то обязательно рядом и это тоже имело своё значение. У каждого из нас по дому был определён свой круг обязанностей и выполнялись они свято. Да и не могло быть по-иному, потому что зарплату родители получали небольшую, а выжить можно было только стайкой, огородом, лесом, речкой, приработком
на совхозных полях в летние каникулы, где мы зарабатывали себе на школьную форму. В тех немногих семьях, где эти строгие нормы бытия отсутствовали, жили почти впроголодь и семьи такие я тоже помню Старожилы, которых знаю с детства, и по сей день таковых не забыли.
Когда мы (дети) пытались уклониться от какой-то работы по дому, мама моя говорила: «Идите жить к соседям, у них никто не работает. Зато – весело. А вот, что есть будете?» Те, кто не ленился трудиться, жили круговой подмогой и в строительстве, и в заготовке кормов для скотины, и в любой другой работе, где своими силами, конечно, обойтись можно, но общими – и полегче, и побыстрее.
Так же дружно жили между собой и мы, их дети.
Не отказывали в помощи, причём совершенно бескорыстной, вдовам, воспитывающим в одиночку своих ребятишек. Именно вдовам, потому что так называемых «разведёнок» практически не имелось. «Разбежавшуюся» пару я помню только одну, да и то случай этот из ряда исключительных, в котором вина лежала на женщине: она – спилась и сама оставила мужа своего, детишек.
Я ничего не идеализирую и ничего не приукрашиваю, а по прошествии многих лет ясно себе представляю картину тогдашнего жития людей, в которой старшие, воспитанные своими родителями в истинно православных традициях, переносили свой опыт и любовь уже на нас, детей и на весь уклад бытия, где главенствовали принцип общины, соборности, и где преобладала духовность – душевность в общении между близкими, родственниками, соседями, товарищами по работе и так далее. Мало кто поминал Имя Господа, но жизнь текла по Христовым заповедям, где не было места лихоимству, воровству, зависти, лени, сквернословию, а уж о грабежах и убийствах и не слыхивали.
Теперь я могу утверждать, что детство моё, несмотря на его материальную стеснённость, было счастливым, подтверждающим истину, что не в деньгах счастье, не в материальном изобилии и довольстве, а совсем в другом – в чувстве высокой ответственности за происходящее и в собственных семьях, и на улице, и в посёлке. И на государственной работе люди трудились, как на собственном подворье так же самозабвенно, о чём я говорю со знанием дела, потому что о том мог судить по своим родителям, по взрослым из хорошо знаемых мною семей.
Люди в то время, как мне кажется, мало задумывались над тем, в каком государстве живут, - в социалистическом или каком-то другом, потому что с новой властью сжились, особенно в минувшую лютую войну с фашизмом. Вполне возможно, что если бы не было той войны, то стоящая над народом элита внутри себя поела бы друг друга и кризис власти наступил бы раньше на два-три десятилетия, а не к началу девяностых годов и неизвестно, во что это могло бы вылиться. Во всяком случае уже с шестидесятых начинается активная ломка душевного покоя людей, проходящая трещинами через семьи: усиливается пьянство, приходят и укореняются такие понятия, как разводы, наблюдаются неуживчивость молодых со стариками, повальный выезд молодёжи из родных гнездовий в поисках несуществующей лучшей жизни на стороне. Катастрофическую роль в том сыграло наличие в нашем Сибирском краю ударных строек, переселение в этой связи многих и многих семей с исконных мест проживания и в дальнейшем – ударное же введение в оборот гнусной программы по сведению так называемых «неперспективных деревень». Это уже било в самое сердце с необратимыми последствиями.
И на нашей улице поселилась одна такая семья, выехавшая из предполагаемой зоны затопления Братским морем, внутренний порядок которой порушен был до самого основания, что подтвердили уже ближайшие годы: родители пятерых ребятишек – развелись. Муж попал в заключение, жена после него несколько раз выходила замуж. А подросшие дети их в конце концов разъехались, кто куда и теперь знать не желают Тулуна, который они отказались считать своей родиной, но и собственную исконную родину они, вероятно, забыли, да и нет её – под водой она Братского водохранилища.
Сегодня доподлинно известно, что потери в государственном строительстве, включающие в себя буквально все аспекты жизни страны Советов, гораздо выше выгод экономических, какие были получены в результате проведённых на государственном уровне колоссальных по масштабам акций против своего народа, каковыми являлись «стройки века». Проведённых ценой остатних внутренних душевных ресурсов, подорвавших генофонд народа окончательно, а программа сведения «неперспективных деревень» подрыв этот завершила.
Соберёт ли церковь сберёгшиеся крохи – покажет время, ибо «золотой век» России, как предсказывали святые отцы и лучшие умы России, – ещё впереди.
Политический, экономический, социальный и в конечном итоге – государственный раздрай, какой сейчас творится в матушке-России, показывает, как велико ещё сопротивление происходящему. Проистекает оно по причинам скрытым до времени, а теперь вышедшим на поверхность из запасников души народной, накапливаемых, подобно накапливаемому природой плодородному слою земли, за тысячелетие торжества православия. Да что там за тысячелетие – за гораздо больший отрезок времени, с язычества, которое нашло себя в православии, подобно тому, как море принимает в себя даже самую большую и полноводную реку, растворяя и поглощая её воды окончательно и бесповоротно.
«Сердце человека – престол Божий – пытаются занять уродливые безблагодатные идолы материального преуспеяния: успех, богатство, комфорт, слава. Оттого-то в обществе и свирепствует разгул разрушительных страстей – злобы и похоти, властолюбия и тщеславия, лжи и лицемерия. Но знайте все: голый материальный интерес, в какие бы благонамеренные одежды он не рядился, не может стать основой народной жизни. Бизнес плодит компаньонов, вера рождает подвижников правды и добра» - по словам преосвященного Димитрия. Вот ещё слова херсонского архиерея: «Любим ли мы язык наш благозвучный и сильный, как грудь славянина, богатый и разнообразный, как обитаемая им страна? Его образовала нам святая вера Православная. Она принесла нам с собою первые письмена для сообщения наших мыслей, для расширения круга наших понятий о Боге, о бесконечной любви Его к человекам, о человеке и его предназначении в вечности. Мы все почти утратили от жизни прежней России, но сохранили святые храмы, в которых молились наши предки; сберегли святыню, завещанную нам от отцов наших, а с нею наследовали и их благословление… Надобно сознаться, что если бы теперь наши древние предки восстали из гробов своих, едва ли бы узнали в нас своих потомков; как много изменились мы во всём. Но они узнают нас в святых храмах Божиих, они не отрекутся от нас перед их заветною святынею… Можно ли не пожелать от сердца, чтобы вера Православная, этот родственный, живой союз наш с предками, сохранена была нами и передана потомкам нашим, как драгоценнейшее наследство, как заветное сокровище во всей её преднебесной чистоте и святыне, чтобы и будущее отдалённое потомство питало к нам родственное христианское сочувствие…»
Да, мы изменились и многому изменили, но не предали. Не предали памяти своих предков. Не предали заветов и в каждом из нас, на генетическом уровне живы крупицы того, чем жили они, иначе бы не сберегали храмы. Иначе бы не восстанавливали порушенные церкви и монастыри. Иначе бы не строили новые, не отводили под молитвенное Слово те пяди землицы, на коих они стоят, дабы вознести к куполам и далее – в поднебесную глубь, к Всевышнему высоту душевную, воплощённую и в радости, и в горести – чрез «Отче наш», «Верую», чрез «Ангелу хранителю», «Песнь Пресвятой Богородице». И как бы жизнь наша земная не изобиловала заблуждениями, как бы не перегружалась соблазнами, и как бы мы низко не падали во грехе, в душах наших всегда остаётся окошко, чрез которое однажды проливается внутрь свет живой воды Слова Господнего и открывается некий клапан, чрез который выходит вон зловонная нечисть наших прошлых неблаговидных поступков и свершается великое Таинство исповеди и Причастия. В такие мгновения – мы рядом плечо о плечо со своими предками и предки наши – плечо о плечо рядом с нами. И нет меж нами отчуждения и различия. Нет времени и пространства, а есть единое родовое древо, на котором место предкам в нижних, более крепких ветвях, а наше – в верхних, более слабых. И все мы на едином стволе Православной Веры, нисходящем корнями вглубь тысячелетий и восходящем вглубь поднебесья.