[700x439]
Глава 18.
Ночь показалась Богуславину быстрой. Утром проснулся от сиплого Федюхиного голоса:
– Эй, Романыч, живой? Я тебе хлебца притаранил и воды из крана набрал, кипятить бушь?
– Бушь, бушь, – спросонья ответил Богуславин и с трудом встал: всё ж-таки, восемьдесят с лишком – не шутка для заслуженных костей. – Спички найду, и бушь. Ты со мной?
– Всегда с тобой. Куды ж я денусь от личного бомжа? Люська-то твоя не прозрела?
– Некогда ей прозревать, – позёвывая, ответил, Пётр Романыч. – Крутится ж, видишь…
– Все крутятся, – проворчал Федюха, – а совесть боятся потерять.
– Не все, – возразил Пётр Романыч.
Федюха подумал, поставил банку с водой на скамейку под грибок.
– Не все, – протянул он. – Тут, Романыч, ты прав. Я таких сам не одного знаю. Хорошо живут, подлюги, на наших костлявых хребтах. И ещё богаче жить хотят. И, понимаешь, плевать им, что страну продают, что людей топчут, народ собственный, родных ведь людей! Совестью в них и не пахнет… Хлеб-то возьми. Я его вчера, правда, купил, ждал тебя, ждал, понимаешь, не дождался, домой унёс, едва не съел.
– Ну, съел бы, чего мучился?
– Тебе хотел сохранить. А ты нос воротишь.
– Не ворочу; сил воротить нет, такой голодный. Щас чайничек вскипятим, позавтракаем…
И они через полчасика уже сидели под «грибком». Попивали заваренный липой душистый кипяток, жевали хлеб и степенно переговаривались, будто времени у них – до самой дальней от планеты Земля галактики.
Встали, потрудились метлой и штырями для мусора: Федюха по необходимости, Пётр Романыч по желанию. Разошлись часам к десяти по своим углам: Федюха домой, Пётр Романыч домой тоже – в «Москвич». Думы думал, молитвами молился.
И вдруг:
– Э-э… простите, – раздался нерешительный мужской голос.
Пётр Романыч очнулся от дум и молитв, воззрился на невысокого худощавого мужчину лет сорока.
– Конечно! – улыбнулся он гостю. – Номер дома хотите узнать?
Мужчина огляделся по сторонам. Покачал головой.
– Номер не знаю. Имя и фамилию.
– Имя и фамилию? – переспросил Пётр Романыч, в затылке почесал. – Ну, говорите: вдруг знаю.
– Антонина Солопова.
Пётр Романыч поразился.
– Антонина? А зачем она вам? На работе что?
Мужчина присел рядом со стариком, стиснул руки.
– Я, видите ли… вдовец. Меня, кстати, Анатолием зовут… э-э… Владимировичем Раровым, – непонятно, почему представился он, и Богуславин от неожиданности крякнул.
– Простите, – пробормотал он.
– Ничего. Так вот, у меня растут трое детей. Не справляюсь, мочи нет. Знакомая подсказала: найди, мол, Антонину Солопову, она живёт в соседнем дворе, где именно, не знаю. Она одинокая, тоже вдова…
Пётр Романыч слушал с живым интересом, разглядывая незнакомца, который нравился ему всё больше.
– … и попроси её няней у тебя поработать. Вот я и пришёл. Разыскиваю вот.
– А знаете, Анатолий Владимирович Раров, – заговорщицки проговорил Пётр Романыч, – я, пожалуй, вам помогу. Пятьдесят пятая у неё квартира вон в том доме. И она сейчас дома. Думаю, вы договоритесь.
Мужчина посветлел и с новой энергией встал.
– Здóрово! Спасибо! До свиданья!
– Да наше вам пожалуйста! – улыбнулся Богуславин ему вслед. – С Богом!
И перекрестил его. Как-то теперь оно обернётся? Так или иначе, услышал Господь молитву, послал человечка на помощь. Поработает Антонина няней, поводится с чужими детьми, а там, глядишь, и вырвется у неё разум из плена, и сердце подлечится, и душа положенный крест спокойно примет.
– Кто это, Пётр Романыч?
Богуславин вздрогнул от бодрого знакомого голоса, сочившегося любопытством. «Бабка Синюшка»!
– Да так, Алевтина Францевна, человек.
– И чего ему от тебя надо было?
– А просто мимо проходил да спросил тут кое-что.
– А спросил-то чего?
Алевтина Францевна уселась рядом с Богуславиным, надёжно пристроив рядышком сумку с молоком, хлебом и конфетами.
– Память у меня старческая, не припомню уже.
Фадеева приняла это известие близко к сердцу.
– Так ты к врачу бы сходил! Есть такие препараты, ты не представляешь, дружок, съешь – и помнишь всё, что с тобой происходило, и даже то, что ты по телевизору видел или в газете читал. Вот обязательно сходи, обязательно!
– Схожу, схожу. Попозже. Спасибо, Алевтина Францевна, что беспокоишься за моё здоровье.
– А как не беспокоиться? Кто о тебе побеспокоится? Это очень важно для человека, чтоб о нём кто-нибудь беспокоился.
Пётр Романыч покосился на её изломанный профиль и поразился внезапной печали, от которой по-странному изменилось её лицо.
– Ты не представляешь, дружок, как сложно воспитывать детей, – произнесла неузнаваемая Алевтина Францевна и вздохнула, рассеянно глядя на проходящих мимо людей.
– Почему не представляю?
Но она не слушала.
– Вынашиваешь его в сложностях всяческих, потом рожаешь, мучаясь, потом расти его, пытайся дать нормальное образование, воспитать советским гражданином… Помогай, даже когда он вырастет и пойдёт на работу, переживай… Я, знаешь, всегда за детей переживаю. А вообще не нужны они, не нужны, понимаешь? К чему они? Одни за них беспокойства…
– Правда? – рискнул спросить Богуславин.
– Вот я растила, растила своего Павлушу, – продолжала Алевтина Францевна, – а как старалась образование дать, воспитать… Он же у меня умный был, пятёрки получал, в олимпиадах участвовал. И, знаешь? Свой бизнес открыл! Маленький, ничего такого особенного, но свой! Я его поддерживала, помогала… А что получила? Что-то у него там с деньгами не заладилось, в долги влез у бандитов.. И вот он пошёл в гараж, перекинул через балку верёвку и удавился. А мы с чем остались? Даже внуков… и тех… Зачем тогда всё было? Зачем тогда вся жизнь?
Она вдруг резко поднялась и пошла себе споренько домой, словно досадуя, что внезапно открылась перед чужим человеком, и позабыв о своей сумке с молоком, хлебом и конфетами. Дома она залезла в секретер, достала фотографию сына и принялась смотреть на самое чудесное и любимое лицо в мире. Она смотрела на живое улыбающееся лицо со смеющимися голубыми, как у неё, глазами, а видела мёртвую маску несчастного своего умного сына, который так же, как и она, не верил в Бога…
Глава 19.
… Тепло. Дожди отступили. Садоводы рванули к любимым грядкам. Хотя дождь работе не помеха. Легковушки вышныривают со двора, пыхтя вонючим газом. Машин – стаи. Словно откормленные волки, носятся они по изрезанному дорогами шарику, созданному Богом для человека. Царство не людей – машин.
Технический прогресс убыстрил время. Вроде бы с помощью техники короче стали длинные пути и длинные процессы в домашнем хозяйстве, начиная с пахоты и заканчивая готовкой еды и стиркой, а часы в тех же по величине сутках по субъективному переживанию не замедлились и не высвободили времени для узнавания Бога, себя и мира, подаренного нам.
Ещё больше некогда стало повернуться к Богу лицом и несколько часов – хотя бы несколько часов посвятить Тому, в Чьём Царстве мы все рано или поздно оказываемся.
Проехали садоводы, субботние шопоголики – а сегодня, судя по всему, именно суббота, – выскочили мальчишки, выгнанные родителями гулять, прошествовали важные мамы с колясками.
И среди прохожих Богуславин вдруг заметил тоненькую фигурку Лены Лахтиной. Она шла одна, без Радомира, не оглядываясь по сторонам, словно чужая родному двору, родному дому. словно шла в гости к малознакомому человеку с неприятным делом, а не в квартиру, где счастливо прожила несколько безоблачных лет с любимыми людьми – мужем и сыном, где смеялась, праздновала, плакала, горевала, беспокоилась, танцевала, прибирала, украшала милыми мелочами стены и мебель…
Скрылась в зеве подъезда, сомкнувшего дверь-рот.
Богуславин ждал. Кому придётся давать милостыньку – «золотой пирожок», помогать, как сможет? То ли Лена Богуславину кусок хлеба вынесет и про Гошу расскажет, то ли Богуславин Лену к Гоше подтолкнёт ради маленького Радомира? Бог не забудет страдальца, подаст ему утешение в радости возвращения семьи.
Подъезд выпустил Лену из узкого своего замкнутого пространства через час. Дверь охотно шлёпнула за её спиной.
– Лена! – позвал Богуславин.
Она неохотно остановилась, недвусмысленно бросая нетерпеливые взоры на дорогу.
– Что, Пётр Романович?
– Хотел спросить, как у Гоши дела, – сказал старик, поглядывая пытливо.
– Не знаю, – бросила Лена.
– Почему? – удивился Пётр Романыч.
– Я к нему не ходила, – отрезала Лена и переступила каблучками.
– Номер палаты забыла? – посочувствовал Богуславин. – Это я понимаю. Номера у них сложные, куда уж их в памяти держать? Смешно даже.
Лена сумрачно посмотрела на приставучего оборванца.
– Я что, к монстру должна ходить?
– А разве он монстр? – опешил Пётр Романыч. – Ты его видела? Неуж ему бинты совсем сняли?
Лена с вызовом передёрнула плечами, переступила каблучками.
– Понятно, что урод. Сплошные ямы и шрамы! Даже смотреть нечего.
– Шрамы украшают мужчину, – пошутил Пётр Романыч.
– Украшают?! На лице?!
Тонкие брови поднялись, сморщив аккуратный белый лоб.
– Это в книжках украшают, – убеждённо сказала Лена. – А в жизни пугают.
– А за что ты его любила, Леночка? За лицо чистое, без шрамов, бородавок и прыщиков? – поинтересовался Пётр Романыч. – Больше-то не за что было?
Лена отвернулась, не ответила.
– Так ты его за гладкую кожу полюбила? – допытывался надоеда. – Не за доброе сердце, не за спокойный нрав, не за светлую душу, не за отвагу, не за нежность к тебе и сыну?
Лена молчала. И каблуками не переступала. Крепко, до белизны в костяшках, сжимала ручки модной дамской сумочки.
– А изменилось малость, – продолжал мягко Пётр Романыч. – Всего-то: на лице шрамы. А душа-то чище стала. Когда тело от боли страдало, душа его очищалась, как металл в горниле… Был я у него. Тебя ищет. Радомира ищет. Места себе не найдёт. И выздоравливает медленно. Сердце-то у тебя, Леночка, неужто любовь потеряло, жалость не обрело? А подумай – с тобой бы так. Горела бы вся от обиды и отчаянья, а? Одиночество не всякому под силу. И к святым отшельникам звери, люди приходили, птицы прилетали, ангелы являлись, чтобы причащать Святыми Дарами. А тут что ж – жив человек, но помер? Похоронила его уже? И для сына, и для себя убила? Любви нет – хоть жалость к нему оставь, сочувствием его к жизни верни.
Лена слушала, глядя в одну точку. Глухо произнесла:
– Радомир его испугается.
– Откуда знаешь? – живо откликнулся Пётр Романыч.
– Тигр у Гоши лицо вырвал! – истерично крикнула Лена. – Как на него смотреть?!
Закусила губу, глядя в землю.
– Душой, – тихо сказал Пётр Романыч. – Душой, Леночка, – повторил он с силой. – Как ты думаешь: стала женой, и будешь цветы одни на клумбе собирать? Супружество – одна боль на двоих, одни заботы, одни переживания, одно целое на двоих. Когда супругу плохо, второй ему плечо подставляет. А ты что ж? Любовь – разве синоним секса тебе? Знаешь, что Господь о любви говорил? Любовь милосердствует, долготерпит, не ищет своего. А ты чего в браке искала – заботы о себе? Так это малая часть союза, малая часть, Леночка. Гоша о тебе заботился. Теперь твоя очередь. Ты ему с сыном паче воздуха, паче еды нужна.
– Ну… а испугается Радомир? – жалобно пробормотала Лена, а потом с рыданием в голосе: – Я испугаюсь?
Заплакала. Стесняясь, отвернулась, к сосне отошла, спряталась за толстым стволом. Богуславин присел на корточки у той же сосны, только с другой стороны, чтоб она его не видела. Дал ей поплакать. Успокоиться. Наконец, услышал:
– Спасибо, Пётр Романыч.
И понял: придёт Лена к мужу. Вместе с сыном придёт.
Перед ним проплыла призрачная картина: палата, человек на белой кровати, лицо в шрамах; бросается к нему мальчишка, обнимает его, разглядывает внимательно, а затем восклицает восхищённо: «Папка, ты какой красивый стал, как циклоп. Я тебя люблю!».
И неслышно подходит женщина с ожиданием в распахнутых глазах, долго изучает новую внешность своего мужа, присаживается на проглаженную постель и несмело закрывает узкой ладонью широкую мужскую руку. И уходят они по аллее, ведущей из больницы на улицы города, втроём…
В груди потеплело. Даже головная боль отступила куда-то в глубину. Богуславин сидел на согретой августовским солнцем земле, смотрел на траву, на первые жёлтые листья на посаженных лет тридцать или сорок назад ясенях, липах и диких яблонях с красными шариками ранетов; на коричневые иголки в траве и разгрызенные белками и раздолбленные дятлами сосновые шишки, на вездесущие одуваны-одуванчики, на прохожих знакомых и незнакомых…
Никуда он не торопился, наслаждаясь тем, что окружало его, что исходило из него самого – признательность, горячая благодарность Богу, Который может Своим прикосновением исцелить любого, желающего исцеления.
– Дед Петруха! – испугал его внезапный громкий голос. – Загораешь – так хоть футболку скинь. Или рубаху расстегни. Чё там у тебя надето?
– Да что из дома уволок, то и надето, – ответил, вздрогнув от неожиданности, Пётр Романыч.
Вовтяй хохотнул. Подмигнул.
– Люськину шубку норковую?
Пётр Романыч тоже подмигнул.
– Похоже на то.
– А у меня, Пётр Романыч, изменения в жизни! – похвастался Вовтяй и самодовольно улыбнулся.
– Да ну?!
– Ну, да!
– Какие же?
Вовтяй расправил плечи.
– Новую работу освоил.
– Старую, что ли, бросил?
– Не, чего её бросать? Никогда не лишнее – подработать. А? Верно ж ведь? Это я как вторую работёнку освоил.
– Хорошо! – одобрил Пётр Романыч. – Какую ж?
– Э-э… – вдруг смутился Вовтяй. – Ну… белым магом заделался. Мне сказали, что чёрная магия – это зло, а белая людям помогает.
– Сказали тебе? – тяжело, бесцветно проговорил Богуславин. – Хорошо сказали.
– Ну, а чё? – насупился Вовтяй. – Платят, знаешь, как?
– Хорошо платят? – сухо бросил Богуславин.
– Ну… прилично вообще. А чё делать-то? Детей растить надо, кризис, я откуда деньги возьму? Работу найти – как ночью пульт от телевизора, который далеко под диван завалился.
– Очень образно сказал, – сдержанно сказал Пётр Романыч. – Сразу видно, телевизор в твоём доме на почётном месте. И мозг у тебя эдак метафорично мыслит. Просто молодец. Ну, зарабатывай, зарабатывай себе… путёвку в преисподнюю.
Вовтяй нахмурился. Глянул исподлобья.
– А мне сказали, что белые маги высшие существа и в никакую преисподнюю попасть не могут. И вообще, преисподняя – сказки.
– Какие сказки такие? – прищурился Богуславин.
– Такие. Христианские.
– Да ты крещёный ли? – цепко глянул Пётр Романыч.
– Это даже помогает! – набычился Вовтяй. – И свечки, и крещение, и иконы, и причастие. Это дополнительную ж энергию даёт при магическом ритуале… И вообще, магия – та же мистическая услуга, как и всякий церковный или шаманский обряд. Цель-то у всех одна – человеку помочь, порчу снять…
– Проклятие сетью накинуть, – с готовностью продолжил Богуславин – словно бы и поддакнул, а Вовтяй настороженно покосился. – Чего смотришь? Белая магия, чёрная магия из одного места растут и одну цель имеют: спасения души человека лишить. Колдуны – само собой, а ещё и за других отвечать придётся – кого к себе привлёк, заманил. Не к себе ведь лично привлёк, заманил, а лично к диаволу.
– А в дьявола даже православные христиане далеко не все верят, – язвительно проинформировал Вовтяй.
– Да что ты? Значит, не православные они, не верующие. Пришлые просто. По верхам нахватались, красотой обрядом увлеклись, а сути не раскопали. Бедолаги они, вот как. Встретятся с ним воочию, ужаснутся, ан поздно. Некоторым, между прочим, и во временной жизни диавол является.
Богуславин с душевной скорбью вспомнил недосамоубийцу Володю Юдина, автобусную остановку и злобную, без тени хотя бы нейтральности, мохнатую мертвенноглазую груду, угрожавшую ему и толкнувшую Володю под грузовик.
– Если ты голосá услышишь, диктующие тебе сведения о человеке, – предупредил Богуславин, – если увидишь «инопланетян» так называемых, если у тебя сперва денег будет куча, а потом жена уйдёт к другому, а дети преступную дорогу выберут, – знай, что ты диаволом ведóм, он в тебе обосновался и считает тебя своим родным домом. Ад ликует, а ты каждый миг мучительно умираешь и знаешь, что эта смерть, это состояние смерти не кончится никогда. Вот и подумай, на что ты любовь Божию променял. Неужто страдать стремишься? И муки твоих близких – предел твоих мечтаний? Ожиданий? Стремлений? Иди-ка ты от меня, Владимир Егорович, плохо мне. У тебя на башке чёрт сидит, мне рожи корчит, смотреть на него не могу.
Вовтяй втянул голову в плечи, с опаской посмотрел вверх.
– Чё, правда, сидит? – вырвалось у него.
– Сидит, хвостом машет. Пятачком дым вонючий пускает. Не чуешь, что ли? Нос замёрз? Или соплями страдаешь?
Пётр Романыч говорил резко, насмешливо, Вовтяй сникал, сникал, оттопыривал нижнюю губу. Размышлял, сморщив лоб, сдвинув брови.
– Владимир Егорович, прости старого маразматика, худо мне рядом с тобой, уйди, Христа ради.
Богуславин с трудом поднялся и, загребая ногами шишки, сосновые иголки, мелкие сухие обломки веточек, побрёл к зелёному «москвичёвскому» дому.
Вовтяй остался возле толстой сосны. Он немного постоял и медленно, то и дело оборачиваясь на деда Петруху, родного с детства и незнакомого в эту минуту, побрёл к своему подъезду. Похоже, он действительно облажался, раз от добрейшего Петра Романыча получил суровейшую отповедь. Он не знал, что Пётр Романыч залез в машину и, прикрыв глаза, начал за него молиться святым мученикам Киприану и Иустинии.
Колдун Киприан, живший на заре христианства, не смог победить волшбой юную христианку Иустинию. Побеждённый её мужеством и любовью к Единому Богу, он сам уверовал во Христа и вместе с девой-христианкой принял мученическую смерть. С тех пор у престола Всевышнего просит о тех, кто пострадал от чародейства, о тех, кто кается в занятии магией, в обращении к диаволу. А то, что произошло с Вовтяем, иначе, как чародейством, и не назовёшь.
Богуславин молился и плакал. Жалко ему было и дочь, и внука, и зятя; и Вовтяя, и Валентину Семёновну Рябинкову,и Глафиру Никифоровну Кутявину, и тех, кого встретил летом на дорогах родного города – на своих жизненных дорогах и разветвлениях пути.
Сколько времени для покаяния, для познания чувства любви подарит ему Господь Вседержитель? Восемьдесят пять лет ему. Ещё бы сколько-нибудь годов или месяцев, недель или хотя бы дней, чтобы отрешиться от всего, что тешит и тревожит человека на земле. Чтобы тешил лишь Бог, тревожили только грехи… Так говорил отец Михаил?
Сколько зря потеряно сил и времени, а ничего не понято, ничего не достигнуто, всё осталось на том же самом месте, где когда-то сумел почувствовать присутствие Бога, на том крохотном пригорочке духовной высоты, куда сумел добраться в надежде покорить виднеющуюся в отдалении вершину добродетели, на той второй или первой ступеньке лестницы духовного совершенствования, которая ведёт человека на Небо. Неужто наша жизнь состоит из сиюминутных радостей и забот?..
Он вспоминал проповедь отца Михаила и не замечал сочащихся слёз, которых требовало излить израненное его сердце.
Стук в дверь машины вернул его в реальность. В окно заглядывал Лёша Болобан. Он показывал пакет с хлебом и огурцами, помидорами и варёной куриной грудкой, завёрнутой в фольгу. Пётр Романыч поспешно вылез из «Москвича», успев по пути утереть ладонью и рукавом мокрое лицо.
– Здравствуй, здравствуй, Лёш, – радостно приветствовал Пётр Романыч дарителя своего жилья. – На рыбалку поедешь?
Он показал на снаряжение, которым был нагружен Лёша. Тот кивнул.
– Поеду. Хоть душу отведу. Подумаю.
– А что случилось?
– Про военную реформу слыхали?
– Про военную реформу? – переспросил Пётр Романыч. – Не слыхал. Так ведь я газет не читаю, телевизор не смотрю, откуда могу знать? А что за реформа – вредная или полезная?
– Вредная, Пётр Романыч, – вздохнул Лёша Болобан, – вредная… Вреднее не бывает.
– Ну-ка, расскажи, – потребовал Пётр Романыч.
Лёша Болобан с отчаяньем рукой махнул.
– Уж и рассказывать-то не могу, веришь, Пётр Романыч? – сказал он. – Просто Россию без защиты оставляют. Берите нас, кто пожелает, мы и рýки вам поднимем, и белыми флагами взмахнём. Армию сокращают, оставляют без квалифицированных кадров. Разворовывают технику, вооружение и деньги. На главных постах – коррумпированные глупцы, ничего не смыслящие в военном деле. Служба в армии сократилась до года. А чему за год научишь зелёного юнца? Только быть пушечным мясом. Дедовщину поощряют – это теперь, знаете что? – инструмент воздействия на волевых честных ребят. Призыв отдали в ведение гражданских лиц… Можно перечислять до одури, а суть – хана России, Пётр Романыч, потому что до неё государству – или, вернее, тем, кто его представляет, – дела нет. Разлюбил народ Родину, оттого все беды.
– Сперва Бога разлюбил, затем Родину. Это одно из другого следует, – сказал Пётр Романыч. – А Родину разлюбил – семью позабыл. Семью позабыл – себя по ветру пустил. И погибает самое святое – душа человеческая… Трудно со страстями-то сладить. Самому – вообще никак.
– Что ж – погибать? – с коротким злым смешком спросил Лёша.
– Спасаться, Лёша, спасаться, – ответил Пётр Романыч. – Человек сильнее диавола лишь с Божьей помощью. Вот к Нему-то и идти, к Нему обращаться, Его молить, к Ноженькам Пресвятой Богородицы припадать и в слезах, и в радости.
Лёша вздохнул.
– Я этого божественного ничего не понимаю, – признался он. – Вижу только – худые времена…
– Худые времена делают худые люди, Лёша, а не наоборот.
– Точно.
– Ну, иди с Богом, Лёша. Пусть поймается тебе чудо-рыба.
– Да ладно – чудо-рыба! Куда её? На стенку вместо картины? – отказался Лёша Болобан. – Просто бы побольше наловить. Чтоб и сварить, и пожарить, и завялить. Желудок набить, как говорится.
Расстались. Богуславин вдруг подумал, что не прочь бы тоже посидеть с удочкой у воды, как это делывал на Урале, в Свердловской области, в селе Меркушино близ городка Верхотурье святой праведный Симеон Верхотурский…
Да уж, беда теперь не за горами, а прямо на пороге. Бери Россию не только изнутри, как это экономически, политически и идеологически делается, но и снаружи. Никто не ринется защищать гибнущее Отечество, лишь горстка воинов поднимется на врага и сгинет, перемолоченная чужими сапогами и сапогами своих равнодушных корыстных соотечественников, для которых набитый кошелёк, ночной клуб со стриптизом и телевизор во всю стену важнее пламени души, а своё благосостояние важнее благосостояния страны, землёй и богатствами которой они беззастенчиво пользуются.
Но кто знает… велик Господь. Ежели поднимется в случае нападения врагов хотя бы горстка малая защитников России и не пожалеет живот свой отдать за Бога и Отечество, то, может, пошлёт им Господь на помощь великое воинство Своих Небесных Сил Бесплотных, и отстоят они свою землю от супостатов.
Пётр Романыч представил себе картину боя. Не простой это бой между людьми. Это бой меж воинством Небесным и воинством преисподней. Несколько тысяч человек с нательными крестами на груди воюют с допотопным оружием в руках, а перед ними – сотни тысяч вражеских солдат, гранаты, автоматы, пулемёты, авиация, танки. Падают защитники. Вот уж мало их осталось. Сметут через миг. Ликуют враги.
А соотечественники вяло зевают, ждут – чем дело кончится? И вдруг, откуда ни возьмись, появилось блистающее воинство и накрыло чёрную тать смертью. Победа! Бегут уцелевшие захватчики, глаза от страха таращат.
У «зрителей» челюсти отвисают. Это что же, нам продолжать жить в грязной, нищей, нецивилизованной стране… которую мы сами сделали грязной, нищей и нецивилизованной? У-у! А мы-то надеялись под Америкой жить… или под Китаем…
Зачем нам свобода? У нас её навалом: творим, что хотим, не боимся ни чёрта, ни Бога, ни закона, ни людей.
На ужасы войн, терактов, убийств, самоубийств, аварий и несчастных случаев с сотнями жертв смотрим с привычною скукою. Что голливудский или русский боевик-триллер, что репортаж с места событий – одинаково приравнивается к статусу зрелищ и волнения особого не вызывает. Так, по привычке поохали, головой покачали, траурную минуту помолчали стоя, цветы купили и забыли.
Те, кого напрямую коснулось, ударило, вмазало – у того сердце всмятку и потеря ориентиров. Но сколько их? И куда они, бедолаги, бросятся в поисках правды и утешения? В пивной бар? В кабинеты чиновников? С крыши вниз головой? В секту, где сперва утешат, а потом обберут до нитки и превратят в зомби? В храм Божий?...
Стоят в храме толпы народа. Спасаются ли – Бог ведает, не мы…
Сидел Пётр Романыч, сидел, встал, примус зажёг, чай на примусе себе заварил, попил с хлебушком, голод приструнил. Что голод? Разве это мука? Впроголодь пожить – здоровьичка нажить. И помирать легче, когда утроба лёгкая, спокойная и не требует ничего… Хлебушек, хлебушек… золотой пирожок милостыньки…
Глава 20.
Перевалило за полдень. Богуславин с натугой встал, по двору поплёлся, чтоб мусор пособирать. Федюха дворник старательный, а вот прохожие… тоже в своём роде: стараются очистить карманы и сумки от ненужного хлама, но не в урну, а под себя… ну, ровно зверята несмышлёные.
И то свиньи-бородавочники с раннего детства приучены в норе не гадить, ждут, когда мама их на прогулку выведет, удостоверяясь в безопасности округи, и тогда делают в определённом местечке нужное своё дело… А у нас, у людей, сознание людское, греховное, мы и под себя могём, когда приспичит, и в подъезд, и около, и это не только кишечника касается…
Пособирал Богуславин бумажки, пробки, бутылки, понаклонялся, походил, не взирая на головную боль, и лучше ему стало. Довольный, вернулся он в свой зелёный закуток, устроился на сидении поудобнее да и заснул.
Несколько часов блуждал по отголоскам реальных событий. Дождь по крыше простучал – не разбудил. Солнечные лучи на веки легли – не отомкнули. Попрощалась с Петром Романычем во сне любимая жена Домна Ивановна, и он проснулся.
Тело одеревенело. Покряхтывая, стал он потихоньку повёртываться, распрямляться, подниматься. Четверть часа всего минуло – и он выбрался из оков сна и машины на свободу под «грибок».
Антонина Солопова простучала каблучками.
– Тоня, здравствуй! Куда бежишь, опаздываешь? – весело окликнул её Богуславин.
– Нянчить Ларочку, Варечку и Гошу! – радостно сообщила она, подбежала к деду, обняла его порывисто, поцеловала в щёку. – Я с ними теперь полдня и полвечера провожу. Ну, просто чудесные детки, загляденье! А папа их такой смешной!
– Работаешь, значит, у него? – полуутвердительно спросил Богуславин.
– Конечно! Жалко мне его, – заключила она, помахала и убежала.
– От ведь, пташка Божья, – ласково усмехнулся ей вслед дворовый босяк и осмотрелся вокруг.
Детишки возле него копошились. Узнал: сынки Вовтяя и Митяя. Огляделся. А, вот и близнецы. Подалее сидят и на деда глядят. Вовтяй Неусихин – виновато, Митя Неусихин – спокойно.
«Неужто проняло? – не поверил Богуславин. – Это он молодец. Не совсем, значит, увяз».
Вовтяй несмело махнул ему, дождался кивка, вздохнул облегчённо. Митяй покосился на него, что-то сказал, тот ответил коротко. Митяй шевельнул бровями, удивлённо хмыкнул.
– Ты даёшь. А я тебе говорил, – донеслось до Петра Романыча, и он улыбнулся.
Из подъезда вышла Валентина Семёновна, заметила дворового «Робинзона», к нему засеменила.
– Здравствуй, Петя.
– Здравствуй и ты, Валюш, – радостно отозвался Пётр Романыч.
– Посижу с тобой, на мир погляжу, а?
– Да посиди, погляди, скамейка да люди не куплены.
Валентина Семёновна присела рядом с соседом, повздыхала.
– Чего вздыхаешь? – спросил Богуславин.
– Ничего не вздыхаю, – отперлась Рябинкова, – послышалось тебе, дуб старый.
Пётр Романыч посмеялся.
– Точно, дуб! Корявый и гнилой, – дорисовал он неприглядную картинку.
Валентина Семёновна послала вдогонку прежним вздохам ещё один.
– А я старая корявая берёза…
– Светящаяся берёза, – возразил Пётр Романыч. – Лучистая. В полном расцвете души.
– Ой, да о чём ты болтаешь, Петя? Какой тебе там расцвет? Помирать со дня на день собралась, а ты о расцвете каком-то… Слушать смешно.
– Это ты неправа, Валенька, – не согласился Пётр Романыч. – Расцвет души от увядания тела не зависит. Кто-то радует красотой души в молодости, а кто-то в старости. Кому-то Бог по молитве даёт чистоту душевную на всю жизнь. Но это, я думаю, теперь редко бывает.
Валентина Семёновна подумала, прикинула, молвила протяжно:
– Да уж… так и есть… А душа-то разве есть?
– А ты б хотела, чтоб её не было? – подковырнул Богуславин.
Старая Рябинкова пожала плечами.
– Так ведь кто её видел? Трудно поверить, когда не видишь-то.
– Трудно, конечно. Апостол Фома, пока не вложил пальцы в раны воскресшего Господа, не верил глазам своим. А вложил – и поверил. А Господь сказал: «Блажен, кто видел и уверовал, но блаженнее тот, кто не видел, и уверовал». От того, что ты душу и Бога не видела, не видела Пресвятую Богородицу и ангелов, не видела загробный мир, не значит, что их нет.
– Ну, не знаю, – всё сомневалась Валентина Семёновна. – Если я что-то видела, значит, это существует, а если не видела, то как я могу знать, что меня не обманывают?
– А ты силу тяжести видела? – поинтересовался Пётр Романыч.
– Какую силу? – не поняла сбитая с толку Валентина Семёновна.
– Силу, из-за которой на Земле ничто в воздухе не летает, кроме птиц, насекомых и воздушных шариков. И то, если птица или жук крыльями махать не будет, то упадёт, а если в шарике газ выпустить, то он шлёпнется вниз. Значит, сила тяжести есть, а ты её не видишь и пощупать не можешь. Верно?
– Н-ну… верно, – вынуждено признала старая Рябинкова.
– Или сила притяжения, радиоволны. Ты их видела? А они есть.
– Н-ну… и что мне делать с душой, раз она есть?
– Спасать её надо, спасать.
– В церковь, что ли, твою идти?
– А куда ж, по-твоему? В баню? В «Единую Россию»? В КПРФ? Они тебе спасут. Так тебе спасут – вовек не спасёшься. Думай, Валентина, думай. Думать-то тебе запрещено, что ли? – спросил Богуславин. – Немало пожила на свете. Сама говоришь, смерти со дня на день ждёшь. Не боишься, что ли? Шоры у тебя на глазах, как у лошади в упряжке.
Валентина Семёновна горько усмехнулась.
– Что поставили, то и ношу, Петенька. У тебя вся семья от церкви не отходила даже в гонения, а мы что? Борис Алексеич партийный, детдомовец, у меня отец с дедом активно в революции участвовали, мама феминистка-террористка, секретарь комячейки и фанат прочих партийных пристрастий. Меня и Глафира веровать не приучила, как ни старалась, чего только не говорила. Чего ж ты хочешь? У нас слово «Бог» ругательное. Символ невежества, неграмотности, темноты. А ты прям сразу хочешь, чтоб я от всего, что знала, чем была взращена, к чему привыкла, отказалась вмиг. Ну, это как бы ты, например, от церкви отказался потому, что я б тебя убедила, будто Бога нет, и потому церковь – обман и мошенничество.
– Ты б не убедила, – вздохнул Богуславин. – Но я тебя понимаю. Потому и болею о тебе, Валюш.
– Болеешь?
Голос женщины сорвался, и она, отвернувшись, надолго замолчала. Богуславин ей не мешал. Губы его машинально шевелились: он читал про себя Иисусову молитву – «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго», добавляя в конце «… и рабу Твою заблудшую Валентину и приведи её в лоно Церкви Твоей святой», пытаясь, к тому же, и головную боль заставить себе послужить и не отвлекаться на что-либо постороннее.
Они сидели друг подле друга – бородатый дед с длинными седыми волосами, перетянутыми чёрной резинкой, в видавшем виды спортивном костюме, и крепкая старуха в длинном простом ситцевом платье, заношенном, но чистом, в лёгком синем платочке на беловолосой голове.
Кричали, смеялись, бегали, лазали, пропали возле них ребятишки, залезали в зелёный «Москвич», рулили, самозабвенно «бжикая», бибикая и дёргая рычаг переключения скоростей. Невдалеке сидели солидные взрослые, переговаривались, погружались в пучину своих забот и забот собеседника, иногда покрикивая на расшалившихся отпрысков. Успокоительное течение жизни…
Агата с дочкой Галкой в колясочке пробежали. Просоленко в сад уехали. Леонид Дорофеевич Космачёв, грузно шагая, заложив руки за спину, гулять отправился, думая думу свою. Милофаня понесла фиалки в роддом. Люся с семьёй куда-то направилась. Серёжка и Санька дружно помахали Богуславину. Люся не обернулась.
– Ишь, какая упёртая, – выразилась Валентина Семёновна, провожая Перепетовых взглядом. – Время её не лечит. Как вот тоже получается: воспитывал ты дочку в вере, а она на другую дорогу свернула. Получается, и тебя, и Бога твоего предала. Что ж, плевать Богу на такую несправедливость? Был бы Он, так давно бы доченьку твою наказал, вразумил.
– Богу угодно иное.
– Чего иное? Чтоб пострадал перед кончиной? – усмехнулась Рябинкова.
– Да разве мои крохотные страдульки, мелкие неприятности скорбями назовёшь? Миллионам хуже меня приходится. Роптать – себя обделять. Даёт Господь скорбь малую, чтоб ты Его узрел, для Него поработал, так радоваться надо, а не роптать, не обижаться. Обижаться легко, да подумай, что после обиды остаётся?
– Ну, что?
– Обида та же, злоба и опустошение. Горькая обитель в доме сердца твоего. Хочешь такого?
Старая Рябинкова не ответила.
– Пётр Романыч! Я такая счастливая!
Богуславин обернулся на радостный нежный голос. Антонина Солопова! Да какая красавица! В белом платье, в волосах – флёрдоранж. Рядом с ней Анатолий Раров в чёрном костюме. А вокруг них – две девчушки в нарядных платьицах и мальчуган в белой рубашечке с короткими рукавами и чёрных летних брючках. Все пятеро прямо сверкали от солнца и счастья.
– И что это все такие красавцы? – радостно спросил Богуславин, предчувствуя ответ.
– А мы женимся, – сообщил Гоша, горделиво поглядывая сперва на папу, а потом, с удовлетворённостью владельца, – на мачеху.
– Это не мы женимся, а они женятся, – авторитетно поправила Лара.
– Всё равно! – отмёл замечание Гоша. – Мы теперь вместе!
– Замечательно, внучек! – закивал Богуславин и погладил непослушный хохолок на Гошиной макушке.
– Пойдёмте с нами в ЗАГС! – вдруг пригласил Раров. – Ведь, кабы не вы, я, скоре всего, Тоню бы не нашёл.
– Почему не нашёл бы? Другой кто сказал бы!
– Я б, скорее всего, потыкался, потыкался да и удрал бы, – признался Раров. – Всякое ж могли люди придумать… Ну, непристойное. А вы сразу поверили. Я потом вообще много вам удивлялся, когда Тоня рассказала, кто вы и как живёте.
– Ну, Господь с вами, ребята, идите жениться с Богом, – сказал Пётр Романыч.
– А в ЗАГС? – не отставал Раров.
– Чего мне в ЗАГСе делать – песчаному деду в грязной бомжеватой спецовке? Ещё тётеньку до обморока вспугну, – отказался Богуславин.
– Какую тётеньку? – тут же встряла Варя.
– А которая записывает в амбарную книгу, что двое стали под одной крышей жить, – объяснил Пётр Романыч. – Ну, а в церкви вас Бог сочетает, из двоих одного слепит. Ну, идите, опаздываете ведь.
Жених с невестой и детьми попрощались и поспешили к двум машинам, украшенным лентами, шариками и кольцами.
Богуславин перекрестил их так, чтоб им не видно было, и помахал им, как напутствуя. Семья новая родилась из двух разбитых – это ли не подарок Божий, не милость Его? А спустя время Господь и четвёртое дитя им подарит, скрепит ещё плотнее…
Пётр Романыч вспомнил свою Домну Ивановну и большую свою фамилию, которую почти всю забрал Всемогущий наш Бог-Вседержитель, но и в мыслях себя оборвал, чтоб не роптать на волю Божию.
Тут Вовтяй подошёл, поздоровался. Потоптавшись, шумно вдохнул, шумно выдохнул и обрадовал:
– Пётр Романыч, я погожу пока с колдовством. А?
– Погоди, погоди, – оторвавшись от мыслей о будущем Раровых и о своём прошлом, поддержал Богуславин. – Очень отличное дело – погодить. Как раз оно для тебя. Погодить, разобраться, одуматься. Чего тебе надо для пропитания, то Бог даёт, а что сверх того – от лукавого. Слышал, небось: трудно войти богатому в Царство Небесное.
– Почему это?
– А с богатством расставаться тяжело. Юноша один пришёл ко Христу во время его земной жизни, спросил, как спастись. Христос ответил: живи по заповедям Божиим. Юноша похвалился: всё это, мол, имею от юности моей. А Господь ему: раздай имение своё, и всё, что имеешь, и следуй за Мною. И знаешь, что сделал юноша?
– Раздал? – недоверчиво предположил Вовтяй. – Тогда сказки всё это.
– Правильно, сказки, – согласился Пётр Романыч. – Опечалился юноша, потому что был весьма богат, и удалился от Христа. При жизни временной, видишь, хотелось приятно жить. А то не смог принять, что само богатство – понятие неверное, непостоянное. С чем придёшь в миг смерти к Господу? С пачкой евро?
Вовтяй хихикнул.
– С пачкой евро! Скажешь тоже, дед Петруха.
– А с чем? – тут же спросил Пётр Романыч, и Вовтяй Неусихин неуверенно протянул:
– Ну-у…
– Эй, дед! – раздался над ухом и всех всполошил властный чужой голос.
Богуславин узнал:
– Митя! Здравствуй. Присаживайся. Вот не ожидал тебя снова увидеть. Как узнал-то, где живу?
Метеорит Перкосракович Огрызков насмешливо фыркнул, выдвигаясь из-за густых кустов акации и устраиваясь между стариками.
– А чё тя искать-то? Плёвое дело. Я отрубленный мизинец в Марианской впадине отыщу, одуванчик в пустыне Гоби и мешочек наркотика в животе курьера, а ты базлаешь, как бомжа с пропиской нашёл. Да плёвое дело, дедуха! Ты, бабка, знакомая его? Кувырла?
Валентина Семёновна раздула ноздри и отпарировала:
– Сейчас в бабках хожу, а была красоткой не нынешним курицам чета.
Огрызков хмыкнул.
– Когда это было-то? В тринадцатом году?
– А ты, сосунок, думаешь, вечно в парнишках будешь ходить? – съехидничала Рябинкова. – В полносильных мужиках?
Упала на всех тяжесть Метеоритова раздражения. Валентина Семёновна бесстрашно вздёрнула подбородок.
– А чего? – она громко выплеснула на слушателей насмешку, будто воду из ведра. – Кто-то уверен, что старость – не про них? Не наступит никогда? Может, ещё думаете – не помрёте? Ха-ха-ха, – чётко выговорила она и поджала бледные губы.
Метеорит Огрызков с одобрением стукнул бабку Рябинкову по плечу.
– А чего? Правильно базлаешь, я же говорю! Молодец бабулька! Тебя как звать-то?
– Не тыкайте мне! – с достоинством ответила Валентина Семёновна. – У вас есть, кому там тыкать. А вы мне в правнуки годитесь. Был бы мой – нашлёпала б крапивой от души, чтоб научился уважение взрослым людям выказывать.
– Крутая бабенция! – восхитился Огрызков. – Уважаю. Могу и на «вы». Не ослабею. Мне, слушай, ничё не сложно. А вот спать не могу. Почему так?
– Совесть замучила? – подковырнула Валентина Семёновна с невинным видом.
– Она самая. А она что, правда, где-то имеется? Посмотрел бы я прямо ей в глазки. С большим моим удовольствием. Совесть, ау!
Метеорит рассмеялся в голос. Стоявшие позади серьёзные братки позволили себе ухмыльнуться.
– А я туточки, Митя, туточки! – вдруг тоненьким голоском отозвался Пётр Романыч, то ли юродствуя, то ли шутя. – Сижу на больничной койке, чаи попиваю сладкие, приторные. Дай-ка я в тебе пальчиком поковыряю, наружу одним глазком погляжу: что там на земле среди людей делается? Не обидел ли кто кого? Не оставил ли в беде? Ой, Митенька, как обиженных да оставленных много! Да как же ты – что ли мимо пройдёшь, бабло своё лениво пересчитывая, отвернёшься, не глядя на человека, которого пинают ногами в тяжёлых ботинках? Ой, не верю я, что ты так сделаешь, Митенька. Сердце у тебя несчастное, ожесточившееся, но не запущенное, запутавшееся, но думающее. Стóит лишь ко мне, к совести своей, прислушаться чуток…
Внимательно выслушавший тираду Метеорит коротко и деловито спросил:
– Денег надо? Говори, сколько.
Валентина Семёновна и Вовтяй ошарашено уставились на криминального авторитета. Пётр Романыч спокойно ответил:
– Сам ищи, кому надо. Одного я тебе нашёл, а отныне сам, сам. Обездоленных куча. Смотри только, не навреди.
– А подачкой навредить можно? Ух, ты, как, однако, всё сложно, – усмехнулся Метеорит.
– Ничего, справишься с Божьей помощью, – успокоил Пётр Романыч. – Найдёшь свой золотой пирожок.
– Чё? – переспросил Огрызков. – Золотой пирожок? Чё за сказки?
– Мои сказки, – тепло улыбнулся Пётр. – Потом поймёшь.
– Да ну, когда ещё понимать-то? – разочаровался Метеорит. – Давай щас базлай, у меня время драгоценное: минута под прицелом.
– В буквальном смысле? – уточнил Пётр Романыч.
– В ём самом.
– А рассказать-то тебе чего?
– Да о пироге твоём золотом.
– Зацепило, что ли? – прищурился на него старик.
Метеорит шумно выдохнул, нетерпеливо забарабанил пальцами здоровой руки по скамейке.
– Дед, не шути. Я шутников самосвалом давлю.
– Только попробуй! – неожиданно подал голос Вовтяй и махнул Митяю.
Когда Неусихины вместе, им ничего не страшно. По дороге Митяй послал своих и братниных отпрысков домой, чтоб не болтались в опасном месте. Митяй демонстративно расправил широкие – не ýже, чем у братков Огрызкова, плечи и неторопливо устроился рядом с Вовтяем.
– Привет вам, – прогудел он.
– И тебе здравствуй, – ответил Пётр Романыч.
– Здравствуй, Митя, – поздоровалась и Валентина Семёновна.
– О чём разговор? – спросил Митяй.
– Да о пирожках, – ласково ответил Богуславин.
Несколько опешив от обсуждаемой темы, Митяй пригладил вихры. Похоже, физические резервы пока могут притаиться в засаде. Но в боевой готовности.
– Сказка короткая, – предупредил Богуславин.
– Тем лучше, – отозвался Огрызков и как-то сумел развалиться на узком пространстве скамейки между Петром Романычем и Валентиной Семёновной.
– Прилетел к человеку посланный Богом ангел, – певуче, как настоящую сказку, начал Богуславин. – Дал ему пирожок, да самый простой – белый, непропечённый. «Ты, – говорит ангел человеку, – сам пропеки этот пирожок, да только в печь его не засовывай, своими делами и мыслями его пеки. А как испечётся пирожок – тут уж увидишь, правильно ли жил: если пирожок чёрный, значит, худо с людьми поступал, Бога не любил, милостыню не подавал, а если и подавал, так недостойно – либо с сожалением, либо не на доброе, а на злое. Если ж пирожок золотой, значит, всё правильно делал, для Бога, для людей, а не для своих страстей, от чистого сердца милостыньку давал, с любовью жил, с любовью умирал». Взял человек белый пирожок и пошёл по миру пирожок свой белый золотить… Вот и вся сказка. У всех такой белый пирожок есть. Предстанем перед Господом, протянем Ему свой пирожок, и либо возрадуемся, либо застыдимся и плакать начнём…
Несколько минут никто и словечка не произнёс. Первое вырвалось у Валентины Семёновны.
– Складно у тебя вышло, Петя. Как по-писанному. Тебе бы в писатели податься на старости лет.
Огрызков хмыкнул:
– Писатель… Ладно, писатель, я по делу пришёл. Ты о золотых булках мне заливаешь, так давай, говори, кому ещё дать, чтоб ничё не почернело.
Если кого и потянуло хихикнуть, то хихикнул он про себя, не рискнув выплеснуть эмоции наружу: вдруг да Метеорит Огрызков примется своё прозвище – Огрызалов – оправдывать.
Пётр Романыч отрицательно покачал головой.
– Не, Митя, не выйдет. Что я, за ручку тебя буду водить, как воспитатель в детском садике? Я старый, больной, песок из меня сыплется, только и гожусь на лавочке сидеть, косточки греть, языком чесать, песок из себя собирать, на могилку чтоб посыпать. Сам уж соображай, не маленький и не идиот вроде, не рассказали разве тебе в три годика, что такое хорошо и что такое плохо?
Огрызков как-то по-старчески крякнул.
– Ну, тебе, дед, мизинец в нос не засовывай – всю руку в нос втянешь. На вот тебе мою визитку, чё приспичит – звякни, не боись.
– Жив буду, позвоню, – обещал Пётр Романыч, вертя данный ему бумажный прямоугольничек в узловатых пальцах.
Огрызков помедлил. Потом решительно встал.
– Ладно, дед, прощай. Жив буду, навещу…
Он пожал Петру Романычу руку и внезапно усмехнулся:
– Золотой пирожок? Ну, ты хитрец, Пётр Романыч. Пока. Ну, и вам тоже, всей компании.
Обалделые Вовтяй и Митяй, введённая в ступор Валентина Семёновна зачарованными взглядами проводили криминальную троицу.
– Ну, и знакомства у тебя, Петя, – наконец, вымолвила Валентина Семёновна. – Где ты только его выкопал. Вот расскажу Глафире, посмеётся… Ой, да он тебе свёрток какой-то оставил. Ну-к, разверни.
Богуславин молча развернул. Оказались сыр, грудинка, буженина, хлеб, конфеты, полтушки курицы гриль, помидоры, яблоки.
Мужики присвистнули. Богуславин улыбнулся и предложил:
– Налетайте, ребята. У меня что-то печёнку крутит, я таких яств не едок.
Он перекрестил великолепие, разложенное на скамейке, и подвинул к Рябинковой, подал Неусихиным. Соседи поколебались, неловко похмыкали… да и приговорили гостинец «авторитета». Когда ещё на дармовщинку-то придётся?
Пётр Романыч тем временем примус разжёг, чайник поставил. Чай попили да разошлись, сытые и осоловелые. Пётр Романыч после их ухода хлебушек пососал, пожевал, проглотил. Походил по двору, мусор бдительно пособирал. Подивился, узрев на помойке пузатый цветной телевизор «Samsung». Ничего себе, люди выбрасывают! Пока дивился, угрюмый толстый мужик, блестя лысиной и розовея обожжёнными на солнце плечами осторожно положил рядом с телевизором узкую коробку видеопроигрывателя и чёрный мусорный пакет с кассетами.
– Да-а, – протянул Пётр Романыч. – Прогресс не стоит на месте.
– А чё? Это старьё даже в музей бытовой техники не сдать, – проворчал мужик.
– А есть такой?
– Есть. В ЦДТ есть, и школах кое-где, – просветил мужик.
– ЦДТ? – не понял Пётр Романыч.
– Центр детского творчества. Внуки, что ль, не ходят? Туда многие ходят. Педагоги – во!
Мужик показал большой палец.
– А чего ж вы тогда работающую технику – на свалку? – спросил Пётр Романыч.
– А куда её?
– Отдали б в тот же центр. Или в детдом. Или в детсад. Или в больницу. Везде бы пригодилось.
– Да ну, морока одна, – отказался от предложений толстый мужик. – Мне легче выкинуть, че куда-то тащить, предлагать… Кому надо, и с помойки отволокут.
И он скрылся в подъезде противоположного Богуславинскому дома. Богуславин смотрел на закрытую серую металлическую дверь, не мог оторваться. Словно за дверью скрылась тайна бытия, разгадку которой он искал.
Раскрошился под ногами ком сухой земли. Откуда он взялся? Недавно ушла гроза, а он сухой… Пыль. Прах.
Богуславин смотрел на асфальт, замерев в небывалой своей думе. Был в этой думе и сосед с потной лысиной. Был и ускользнул. Появилось небо.
Грязью заляпано русское Небо. Сумраком заволокло. Нет истинного служения. Одни истовые призывы. В храмах людей много. Покаяния истинного мало. Одни истовые поклоны и коленопреклонения напоказ. Горечь покаяния, стыд перед Богом, а не притворство перед Ним, перед собою, перед людьми где? В центре какого лабиринта спряталась? Ищет ли душа горизонты иных миров, где ткань закона – любовь, а стежки на ткани закона – заповеди и блаженства Иисуса Христа, названные Им в Нагорной проповеди?