• Авторизация


В. Черных .Повесть "Поводырь" 8 часть.Живое Слово.ru 20-11-2013 16:10 к комментариям - к полной версии - понравилось!


[500x366]
Глава 15.

Как хорошо летним вечерком… жара утихомирилась и не мучила, а ласкала теплом и чуть приглушённым солнечным светом, благоухала скошенной травой и цветами с клумб. Чириканье воробьёв, посвистывание синиц и щёлканье щеглов сливались с людским говором, смехом, с шумом двигателей мчащихся по трассе машин, звоночками детских велосипедов и громкими мелодиями мобильных телефонов. Вроде бы тишины и в помине нет, а спокойно ушам, комфортно. И на душе в Петра Романыча спокойно и комфортно.
«Посижу и в часовню святого князя нашего Димитрия Донского схожу, поблагодарю за Митю…».
Бежевая часовня в старорусском стиле, аккуратная, окружённая со всех сторон стриженными лужайками и старыми липами, построена лет пять назад, и с тех пор стала излюбленным местом не только для верующих, но и тех, кто видел в часовне лишь архитектурную жемчужину.
Заходили; свечи, бывало, ставили, богатым иконостасом любовались и уходили светлые, радостные, умиротворённые, и обещали себе вернуться в этот славный уголок отдохновения; или же равнодушно зевали, не понимая и не воспринимая ничего.
Часовня рядом. И она всегда открыта.
Пётр Романыч посмотрел на солнце. Пожалуй, часов семь уже. Он поднялся со скамейки и побрёл к часовне. Перекрестился, поклонился, вошёл. Внутри золото подсвечников, свечей и огоньков на них, окладов высоких икон, покрывала на амвоне…
Пухленькая старушка, белея чистеньким головным платком, убирала с подсвечников лужицы накапавшего со свечей воска. Пётр Романыч перекрестился, поклонился образу святого Димитрия Донского, поцеловал икону на амвоне, приложился к ней лбом, постоял, молясь о рабе Божьем Димитрии, которого так неудачно и смешно назвал отец, сам пострадавший от амбиций устремлённого к ракетной технике папы…
– Молебен будете заказывать? – тихо спросила старушка-служительница.
– Хотел бы, да не на что, – шёпотом ответил Пётр Романыч.
Старушка смерила его участливым взором.
– Ничего, Бог видит искреннее сердце, – сказала она. – Давайте я имена запишу во Славу Божию. Завтра батюшка отслужит, помянет перед Богом.
– Ну, спаси вас Бог, – обрадовался Богуславин и назвал старушке-служительнице имена родных, знакомых и друзей, о которых точно знал, что они крещены.
– Не волнуйся, всё сделаем, – уверила старушка. – А ты пока постой, помолись. Умеешь?
– Маленько.
– Ну, стой. На тебе свечку, зажги.
– Спаси вас Бог.
– Во Славу Божию.
Старушка села за высокий столик, где лежали свечи, бумага, ручки, иконки и карманные молитвословы, а Пётр Романыч постоял сколько-то, молясь, а потом пошёл себе.
Не гоняясь за скоростью, отдыхая на скамейках, он добрался до дома часа через два. Машина его была облеплена местной детворой. Узрев хозяина зелёного «Москвича», ребятня закричала:
– Пётр Романыч! Привет! Ты где пропадал? А мы твой домик стерегли! Тут на него дядя Аполлон покушался на эвакуаторе его убрать! Мы не дали!
– Да-а? Правда? – улыбнулся Пётр Романыч. – Ну, спасибо, что жилище моё спасли.
Он невольно поднял голову к открытым настежь окнам своей квартиры. Занавески слегка колыхались от любопытствующего ветерка.
Кажется, Люся давно дома, всех накормила, теперь прибирается. Санька отдыхает после работы, пока жена не придумала для него поручение. Серёжка наверняка носится по улицам с друзьями. Надо бы ему потрудиться где-нибудь, а то собьётся с пути…
Эх, жили б они в деревне, в крепкой, слаженной деревне, непривычной к самогону и дракам, там без дела сидеть – пузом худеть, хлеб печь из лебеды да полынью закусывать. Вот там настоящий мужик бы из Серёжки вырос, настоящий крестьянин, христианин.
А в городе что? Один соблазны и прогресс, избавляющий человека от элементарного труда, дающий вагоны свободного времени, которое заполнить нечем, кроме этих самых соблазнов. Ведь нагружать себя трудом далеко не каждый хочет и способен.
Он разговаривал с ребятами, шутил с ними, рассказывал истории, а сам всё думал о дочери. Как там она? Здорова ли? Спокойна ли её душа? Хватает ли ей денег? Слушается ли её сын? Помогает ли муж?
«Пресвятая Богородица, огради её от бед, вразуми её, верни в сердце любовь»…
Сгустилась ночь. Пётр Романыч остался один. Но нет, не один. Во дворе промелькнула чёрная фигурка. Богуславин её узнал.
– Серёжа! – окликнул он.
Фигурка остановилась и бросилась к нему.
– Дед! Ты где пропадал?!
– А ты что так поздно? Родители волнуются, где ты там бродишь. Опасно в темноте одному бродить, не знаешь, что ли?
– Да ничего, обошлось. Я вообще на дне рожденья был, – рассказал кратко Серёжка.
– Наелся, значит, – подытожил Пётр Романыч.
– Ага.
– И пиво пили?
– Ну… э…
Серёжка сдвинул брови, смутившись.
– И курили?
– Дед.
Пётр Романыч испытующе смотрел внуку в глаза. Мальчишка передёрнул плечами.
– Ну, а чё? Там все так. Ничё особенного. Да меня заплюют, если я не как все.
– Понятно.
Пётр Романыч всё глядел внуку в глаза. А тот не выдержал, в сторону стал глядеть.
– Ну, чё ты… – пробубнил. – Щас попробуй не пей, не кури, вмиг затопчут, заклюют и навозом обмажут.
– Фигурально выражаясь? – тяжело спросил дед.
– Чё? Ну, да.
– А тебе не кажется, что ты тупеешь и на самом деле становишься жуком навозным?
– Чего это – жуком? Ничего не жуком… Ну, все же пьют и курят, и матерятся. И чё такого? – взъерошился Серёжка.
– Потерять себя не страшно? – спросил Пётр Романыч.
– Чего я там себя потеряю? Ничё не потеряю. Вот он я весь тут, целый и не потерянный, – сумрачно вякнул внук.
Пётр Романыч помолчал, а потом резко сказал:
– Выпорю я тебя, мерзавца и тупоума. Кандибобер умственно отсталый.
– Кто?!
– Кандибобер.
– Кто?!
– Это в деревне так дурачка выпендрёжного называют, когда он особо выкрутасничает. Берут тогда пеньколоду; и вытягивают вдоль спины, чтоб кандибобёрство из него выбить. Поучить тебя надо, дурачка несмышлёного. Что, со всеми хочешь в ад скатиться камнем? Здоровье чёрту отдать и душу бессмертную нечистому в ведёрке притащить?! Ты знаешь, как мерзеет человек от пива, курева, мата, разврата и прочих пороков? В нём всё пустеет, он как смрадная выжженная пустынь, никого не рождающая и губящая всё живое. И ты хочешь мертвить себя и вокруг себя? Ну, и дурак ты после этого, просто натуральный кандибобер!
– Ничего я не кандибобер, – обиделся Серёжка, – и не дурак вовсе.
– Как не дурак, раз по-дурацки поступаешь?
Серёжка сел на скамейку под грибок, опустил голову. Пётр Романыч пристроился поодаль. Отвернулся от поверженного удальца.
– Если ты о будущем думаешь, – спокойно сказал он, – о том, чтобы вырасти здоровым человеком с доброй душой, чтоб девушку верную встретить и суметь её полюбить, чтоб семью сильную создать, детей кучу народить и поднять их к Богу, тогда ты гадости всякой беги без оглядки, а то окаменеешь, как Лотова жена.
– Кто?
– Лотова жена – вот кто. Я тебе не рассказывал разве?
– Не…
– Рассказать?
– Ну… давай.
– Не нукай. Ямщик нашёлся… Было это очень давно, несколько тысяч лет назад, когда люди были гораздо ближе к Богу, чем сейчас. В двух соседних городах – Содоме и Гоморре – процветали пороки самые гнусные и богопротивные. Терпел Господь, терпел, но видит – ничего не меняется в городах, люди пуще грешат и развратничают. И решил Он снести их с лица земли. А жил там один праведник с семьёй по имени Лот. И его Господь спас: явился ему во сне и повелел бежать из города, потому что вскоре Он испепелит каждый камень, каждое дерево, не пощадит ни одного человека. И велел ещё не оглядываться назад, что бы ни случилось. И Лот с семьёй собрал пожитки и вышел из обречённого города. Он-то шёл, не оглядывался, а жена его полюбопытничала и обернулась, чтоб посмотреть, что происходит.
– И чё?
– А ничё. В соляной столб оборотилась. И поныне там стоит.
– А с городами что?
– Испепелил их Господь. А на их месте образовалось море. Его Мёртвым назвали, потому что в нём ничто живое жить не может, даже водоросли, потому что оно настолько солёное, что даже горькое. И потонуть там нельзя из-за столькой-то соли. Вода выталкивает. Слыхал, поди, в школе, про такое море?
– Слыхал, – поразился Серёжка. – Только нам не говорили, что оно на месте разрушенных городов появились.
– А как они тебе скажут, если не знают? – пожал плечами Пётр Романыч. – А знать им об этом бес не даёт. Ему ж надо, чтоб люди о Боге напрочь забыли, а значит, и о Страшном Суде. Раз не знаешь – значит, не боишься, значит, в геенну огненную покорно побредёшь, бесом ведомый. Попробуй вот правду о Мёртвом море на уроке рассказать – у, какая буча подымется! А если про НЛО – проглотят всякую чушь, не подавятся. Только сильный человек такую бучу выдержит, а ты ж слабак: ты ж на поводу у всех, ты ж пиво пьёшь и куришь, и материшься, а слабаки только это и умеют. Где им Родину защищать или человека спасать, или трудное дело выполнить? Слабаки!
– Дед… – после долгой паузы проговорил Серёжка. – Я не буду кандибóобером. Я как ты, хочу.
Пётр Романыч придвинулся к внуку, обнял, прижал к себе.
– Вот и славно, Серёж, вот и славно. Не переживай. Ты сможешь. У Бога помощи проси: вразуми, Господи, непутёвого, дай силы злу противостоять. Он тебе непременно и разум даст, и силы.
– Ладно, дедушка….
Серёжка взглянул на свои окна.
– А к нам вернёшься?
Пётр Романыч тоже на свои окна посмотрел.
– Конечно, Серёженька. Я и так всегда с вами, где бы я ни был. Придёт время, допустит Господь, и я вернусь. А ты так забегай, я ж всегда тут. Поговорим, на мир Божий полюбуемся.
– Ладно.
– Спокойной ночи, Серёжа.
– Спокойной ночи, дед… Я тебя это… люблю.
– И я тебя люблю. Беги, мама волнуется.
– Бегу.
Серёжка обрадовано ускакал, перекрещённый напоследок дедом. Дед же забрался в зелёный «Москвич», лёг на не успевшие пропылиться сиденья и мгновенно уснул. Он так глубоко провалился в сон, что не почувствовал, как подкрался к его машине Харкевич в надежде порыться в ней как следует в поисках денег, как обследовал с фонариком багажник, и не найдя ничего, раздосадованный, сунулся было в салон, но услышал припозднившуюся молодёжь и сбежал домой.
Богуславин проснулся утром так же мгновенно, как и уснул, от шарканья мётлы по асфальту. Это Федюха подметал свой участок, моргая заспанными глазами.
Пётр Романыч поднялся, вылез из машины, постепенно расправил затёкшее тело.
– Здравствуй, Фёдор Фёдорович.
Дворник вздрогнул от неожиданности.
– Ого! Пётр Романыч! Привет! Где загулял-то?
– Бродил, – односложно ответил Богуславин.
– А все спрашивают: куда наш «дворовый Робинзон» запропастился? Два дня гулял, старый хрен. Где был-то?
Пётр Романыч почесал затылок и задумчиво проговорил:
– Бродил, Федя, бродил. Неподалёку тут. А теперь бы помыться бы хоть в душе.
– Ну, сходи к Валентине Семёновне, – предложил Федюха. – Она не откажет. Ещё и чайком угостит.
Пётр Романыч оглядел двор. Светлело с каждым мгновением. Сквозь листья просвечивало солнце. Захлопали двери подъездов: это спешили на работу взрослые; многие перед этим отводили детишек в детсады. Завидев своего «дворового Робинзона», многие махали ему рукой, здоровались.
Пётр Романыч улыбался им в ответ, здоровался и махал рукой. Он с волнением ждал, когда появится дочь. Она вышла, и Пётр Романыч безотчётно сделал к ней несколько шагов. Но Люська в сторону отца так и не повернула головы. Застучала каблучками, вскинувшись, как бодливая коза.
«Люся ты моя, Люся… – вздохнул про себя Пётр Романыч. – Как же я пред тобою виноват…».
Вслед за Люсей Санька Перепетов вылетел. Он тут же к тестю направился, являя ему виновато-радостную физиономию.
– Привет, Пётр Романыч! – бодро начал он. – А мы тебя потеряли! Думали невесть что: и в КПЗ попал, и молодёжь убила, уволокла в реку… Татьяна Леонтович со своим Вячеславом вчера в морги звонила. В милиции-то ей сказали, что ты оттуда ещё позавчера до обеда ушёл. А мы думаем: могли и в другое отделение замести, с них станется. Вчера в больницы звонили, да ничего не поняли: то ли ты есть, то ли там нету тебя. Что случилось, куда ты провалился?
И ему Пётр Романыч сообщил:
– Бродил, понимаешь, по всяким делам.
– По каким?
– По возникающим и вытекающим, Саня.
– А-а… Ну, ладно, я побежал. А Серёжка тебе вынесет поесть, лады? Да и вообще зайди, отдохни, сделай, чего надо тебе. Люськи до обеда не будет… С внуком поболтаешь в комфорте…
Он покраснел: куда это годится – жену боится, урезонить бабу боится, наперекор ей тестя в квартиру вернуть – боится. Какой он мужчина в семье? Так, старший ребёнок. Боится, что жена наругает, оком грозным окинет… Брр.. Слюнтяй ты, Санька, слюнтяй, как тебя ещё назвать?
И как это изменилась его Люсенька за несколько последних лет? Когда они познакомились, она была такой нежной, ласковой, улыбчивой. В ней словно живой огонёк жил. А потом умерли её братья и сестра, она замкнулась и стала превращаться из благоухающей сирени в жёсткий сухостой.
Кто его знает, если б в то время Санька не пристрастился к выпивке, если бы окружил Люсю любовью и небольшими чудесами типа букетиков каждую неделю, шоколадки или вечера вдвоём в хорошем кафе, или прогулки по вечернему городу, или элементарной помощи по хозяйству, Люся не превратилась бы в Люську, а осталась нежной улыбчивой Люсенькой…
Тесть частенько ему говорил, что добрая жена – это зачастую заслуга мудрого мужа. Может, сегодня вечером не идти с дружками в гаражи заливать свою несостоятельность в качестве добытчика и кормильца, а сразу вернуться домой, купить по пути гвоздик… или нарвать полевых цветов… типа с клумбы? Да, так и сделать. Хватит убивать душу собственной жены.
– Ну, пока, Пётр Романыч. Опаздываю.
– Пока, Саня, пока. Не забудь жене цветы купить, – напутствовал Пётр Романыч.
У Саньки брови взлетели вверх. Откуда он узнал?! Но расспрашивать было некогда, и он поспешил на работу.
У Аполлона Гербертовича Харкевича редкое хорошее настроение мгновенно испортилось, едва он увидел прохаживающего с дворником живого, невредимого, не арестованного Богуславина. Когда он успел тут появиться? Почему его в КПЗ не задержали? Должны же были! Злой, раздражённый, он сильно сжал кулаки и, скрипя мышцами, надел на лицо маску добродушного радушия. Как всех неискренних людей, его выдавали лишь глаза и неуловимые флюиды, вызывающие у собеседников томящую усталость.
Пётр Романыч заметил его и невольно задержал на нём взгляд: то ли тени так легли, то ли что, только померещилось ему, будто несёт Харкевич на плечах чёрную мохнатую груду, брызжущую бледной мертвенной зеленью круглых глазищ. Мерзкая груда, казалось, ухмылялась в меняющихся очертаниях теней.
Перекрестился Богуславин, и тень на плечах Харкевича исчезла, осклабившись напоследок; виденье это или игра воображения? Виденье всегда истинно, игра воображения всегда фальшива…
– Приветствую, Пётр Романович! Где это вас носило два дня? Надеюсь, ничего серьёзного? Здоровьице в порядке? Менты вас не обижали? С них станется беззащитного человечка обидеть! – завосклицал Харкевич.
– Ничего, Аполлон Гербертович, нормально всё, – вынужден был ответить Богуславин. – В отделении меня недолго допрашивали. Просто ходил я тут по городу, любовался. Старость – вещь рисковая, в любую минуту Господь к себе призвать может, вот я и надумал со знакомыми местами попрощаться; дай, думаю, попрощаюсь; недолго мне людям мешать, азартным играм молодёжь учить, браниться и хулиганить.
Харкевич узнал жалобы из своего доноса, но не застыдился; как желтела кожа на его лице, так и желтела, не порозовела даже от ощущения неловкости.
– Ой, да вы крепки, как баобаб, Пётр Романович, – польстил он. – Куда это вы собираетесь в расцвете-то сил? Вам поднимать внука надо; Людмила – женщина занятая, Санечка – мужчина ненадёжный, потому, как пьющий, собьётся мальчик с пути, с кого взыщут, кто пострадает? Нет, Пётр Романович, Серёжа – ваша забота и печаль. Так что жить вам и жить, пока балбесня из парня не выйдет.
– Правильно вы говорите, Аполлон Гербертович, – поддакнул Богуславин. – Балбесни в Серёжке достаточно. Как и во многих других. Во мне, в первую очередь; отсталый я дед, в современных штучках ничего не понимаю. А как воспитывать человека, если не понимаешь, чем он дышит, и каков окружающий его мир? А?
– Ну, да, ну, да, – пробормотал Харкевич и нарочито озабоченно повернул к себе руку с часами. – Ого, опаздываю! Приятно видеть вас снова на том же месте, уважаемый Пётр Романович, и приятно побеседовать с умным человеком, что редкость в затюканное наше время. До свиданья, Пётр Романович.
– А до свиданья, до свиданья, – покивал Богуславин.
Скрылся Харкевич за домами. А Пётр Романыч под «грибок» сел, обессилев от пустого разговора. Федюха притащил ему булку и воду в пластиковой бутылке.
– Ешь, Пётр Романыч, и плюнь на Харкевича, – посоветовал он, усаживаясь рядом. – Такой он фрукт – сверху кожа ядовитая, а внутри гнильё. Ешь, ешь, легче станет.
– Спасибо, Федя, кормилец ты мой.
В заботах о насущном прошёл день. Пётр Романыч навестил Валентину Семёновну, и она загнала его в ванную, запихала в него непритязательный завтрак. Он в ответ полдня возился с ремонтом кухонной двери, которую перекосило так, что она ни закрывалась толком, ни открывалась. Пообедал у себя в машине помидорами, огурцами, хлебом и куском варёной колбасы, которые ему сунула Валентина Семёновна взамен супа и варёной картошки, от которых Пётр Романыч почему-то решительно отказался.
– Ну, ты диво дивное, – пожурила его Валентина Семёновна. – От горячего супца и картошки отказался, а сухой паёк взял. Уж лучше б жиденького поел: полезнее для желудка-то.
Серёжка нашёл деда в зелёном «Москвиче» и долго рассказывал о матери, об отце, делился своими похождениями с приятелями. Сперва гордился, а столкнувшись с острым взглядом деда, потух, скомкал конец, покряхтел и выдавил, что в принципе, приключения его – туфта, потуги на подвиги юных маразматиков, насмотревшихся анимэ и боевиков.
– Ваши «подвиги» дурью пахнут, – сказал Пётр Романыч, выслушав излияния внука. – Попробовали бы вы по-настоящему сподвигнуться на благое дело.
– Да какое, например? – насупился Серёжка. – Старушек через дорогу переводить?
– А, думаешь, легко? – прищурился Пётр Романыч. – Она еле ноги переставляет, а машина близко; попробуй её быстро доставить на тротуар. А вообще, глядеть надо, Серёжа, глядеть вокруг. Детдом у нас есть? Есть. И не один. Сходили бы, с местными ребятами подружились, шефство над ними взяли. Или узнали адреса одиноких стариков и вслед за социальной службой в магазин бы сбегали, полы помыли, книжку ей вслух почитали, поговорили, послушали и тем праздник малый ей устроили. Или вон рейды чистоты проводили бы: мусор собирали, людей упреждали, чтоб не бросали чего ни попадя, под ноги. Если захотите – найдёте столько дел, что они с головой вас затянут, и скучать не придётся, и душу потешите, отбелите. Думаешь, шучу?
– Дед, мне скажут, что я спятил.
– Начни один. Как дело у тебя пойдёт, так к тебе столько народу повалит, что не всех узнавать будешь при случайной встрече. Принцип Тома Сойера. Читал Марка Твена?
– Чё?
– Ничё. Пить чай будешь?
– Буду.
– Погоди, примус раскочегарю, воду вскипячу, липу заварю, ахнешь…
Раскочегарил, вскипятил, заварил липовые цветы, настоял, налил напиток в одноразовые стаканчики. Прихлёбывая горячую светлую жидкость без сахара, Серёжка вдруг вспомнил:
– А знаешь, тут участковый наш ходил, Поливанов, про тебя расспрашивал. Говорил, что на тебя жалоба есть, и он проверяет, что в ней правда.
– И как, проверил?
– Не знаю. Наверное. Он у взрослых спрашивал. Вроде все хорошее о тебе говорили.
– Да? Ну, это они зря. Смотри, как я тут во дворе всем мешаю, вид порчу.
– Ты серьёзно? – покосился Серёжка.
– Серьёзнее учительницы на контрольной. Неудачливые люди, Серёж, нищие, больные, несчастные всегда вид портят, всем мешают. Исключений не бывает. И я не исключение, понимаешь?
– Не понимаю, – упрямо заявил Серёжка. – Ты мой дед, и я не понимаю. И не хочу понимать. Ты хороший, а мама просто дуется из-за шубы долбанной.
– Норковой, – поправил Пётр Романыч.
– Пусть норковой. Всё равно долбанной. Надоело без тебя жить. Идиотство какое-то. Пойдём домой, а? Ну её, пусть бесится. Я ей забацаню, что из дому удеру бомжевать, если она тебя домой не пустит.
– Очень мудрое решение, – преувеличенно горячо одобрил Пётр Романыч. – Наимудряцкое.
Серёжка подозрительно воззрился на него.
– А чё?
– А ничё, ничё, отрок. Жить на улице – действительно наиподходящее для тебя дело.
Серёжка закусил губу.
– Смеёшься, да?
– Серёж…
– А я уже тебе не ребёнок, понятно? Думаешь, я не смогу, как ты, жить?
– Но, главное, зачем? – спросил Пётр Романыч.
– Затем и всё. Романтика. И вообще. Я, может, проверить себя хочу.
– Точно, – согласился Пётр Романыч. – Именно так они и говорят.
– Кто?
– Окраденные умом.
– Чего это я окраденный умом? – обиделся Серёжка. – Я нормальный! У меня и пятёрки есть!
– Так то – знания материального мира. Их вызубрил и, считаешь, умным сразу заделался? Просто живой проигрыватель, и всё. Чужие открытия, мысли и чувства легко за свои принять. А вот по-новому жить, думающим, а не проигрывающим, это, брат, не для ленивых, я тебе скажу. А проигрыватели – это и есть окраденные умом. Вот и реши для себя: ты к кому пристать хочешь, к которой стороне?
– Хе… – хмыкнул раздумчиво Серёжка.
Допил остывший чай. Осмотрелся. Ребятишки из детсадов вернулись. Взрослые с авоськами и хмурыми лицами домой спешат. Серёжка спохватился:
– Ого, скоро наши домой залыжат. Я побегу, тебе сосиски куриные вытащу и картошку. А потом погуляю.
– Или лучше матери поможешь? – прозрачно намекнул дед.
– А чего ей помогать? Она тебе помогала? – уставился внук непонимающе. – Она сама здоровая.
– Если здоровая, то и помогать не след? Про меня тут вообще забудь, – вздохнул Пётр Романыч. – Радость и благодарность материнская тебе не в счёт, значит?
– Ой, да ладно! – фыркнул Серёжка. – Хочешь, я ей пропылесосю и цветы полью?
– И комнату свою прибери, давно просит доброй руки, – посоветовал Пётр Романыч.
– Ладно, ладно.
Серёжка неохотно отправился убираться в квартире. Понятное дело, это не катит, но зато вдруг мать подобреет и позовёт деда домой? Ради того, чтоб дед вернулся, Серёжка готов убираться каждый день, и даже посуду за всеми мыть.
Пётр Романыч обустраивал своё жилище, когда мимо пробежал абсолютно тверезый Санька с букетом ромашек в руке. Он помахал ими тестю, и тот кивнул, улыбаясь. Через час Люся пожаловала – хмурая, ненастная.
Сел Богуславин в зелёный «Москвич», расслабился. Притомился он как-то. Видно, подольше надо было в больнице полежать. Заодно бы и с Гошей Лахтиным повидался, и к Володе Юдину в наведался, и с мужиками из палаты поговорил по душам.
Вон они какие, мужики-то: большие, злые, отстранённые, а заденешь их особо глубокое местечко в душе, и отзовётся в ответ извечно правильное, заповедное…
А в это время в единственной стоявшей во дворе девятиэтажке страдало одиночество, во всяком дней своей жизни – даже в летнем – видящим один только холод, дожди и осень, до которой ещё было жить да жить…

Отступление пятое. ЛЕОНИД ДОРОФЕЕВИЧ

Тёмно-зелёный, малахитового оттенка, телефонный аппарат с белым диском и белой трубкой – правда, пожелтевшими от времени, – притягивал Лёню, как некое неизбывное волшебство, что-то из детских представлений о назначении предметов – об их истинном назначении.
Телефон давно не звонил. Поди, и разучился уже. А, может, телефонный кабель оборван или случилась авария на телефонной станции?
За окном потягивается первым ощущением дня пасмурное утро. Кажется, на сегодня обещали дожди. Похоже на то. Что за осень нынче, что за осень! Прогорклая, сонливая, неповоротливая. Холод, дожди, замученное тучами небо… Как скучно от всего этого… Как давит, порабощает бесконечное осеннее одиночество. Плакальщица осень, не наплакивай, прояснись, чтоб от солнца в небе солнечно запело в душе! Как не хватает сейчас яркости на отмирающих лиственных кронах и в его двухкомнатной квартире, захламлённой невесть чем за эти годы.
Лёня несмело протягивает к изумрудному телефону руку и снимает трубку. Прижатое к ней ухо слышит одну единственную тягучую ноту.
Лёня набирает поочерёдно цифры. Диск жужжит басовито, возвращаясь обратно. Начитаются долгие гудки. Лёня терпеливо ждёт, водя пальцем по малахитовому корпусу. Смотрит на пожелтевший от времени белый диск. Слушает внимательно одинокие длинные гудки. И осторожно кладёт трубку на рычажки. Почему-то рука не хочет отниматься от трубки, и Лёня послушно ждёт, когда она всё же решится это сделать. А когда это, наконец, происходит, Лёня неторопливо – очень неторопливо встаёт и... замирает.
Что теперь делать дальше? Ему никто не ответил. Это странно. И жестоко. Он так долго не звонил – то не мог, то некогда, то лень, то откладывал на завтра, а завтра откладывал на завтра вновь, что сейчас, когда он нашёл время... впрочем, его навалом теперь... сейчас вдруг никто не берёт трубку! Безобразие форменное. Он это так не оставит. Он привык добиваться своего, а не только подчинённых, но и семью заставлял все силы устремлять на достижение цели, будь то производственное задание или обучение игры на гитаре.
Лёня снова посмотрел на старый телефон. Ну, что ж ты молчишь, никчёмный аппаратишка? Почему не отвечаешь?..
Он забарабанил пальцами по лакированной поверхности стола, заваленного книгами. Посередине стоял компьютер – не новенький, конечно, но Леониду хватало. Ему ж на нём только буквы набирать да фотографии отсматривать.
Он писал мемуары. Не о семье и своих корнях, не об увлечениях – игре на гитаре, резьбе по дереву, собирании и оформлении гербариев, не о бытовых реалиях ушедшего времени, а о работе. Он надеялся, что его труд включат в тематический перечень книг по истории атомной отрасли. Ведь он работал не кем-нибудь – испытателем, там, или физиком-ядерщиком, дозиметристом и прочая, и прочая, а директором оборонного предприятия! То, что он пишет, полагаясь не только на память, но и на документы из архива, в который ему без труда оформили доступ, будет картиной всеобъемлющей, точной и высокохудожественной. К тому же, когда-то Леонид Дорофеевич Космачёв давал задания старейшим заслуженным работникам предприятия написать воспоминания о деятельности их отделов и подразделений, и теперь у него в компьютере более тридцати папок с подробными повествованиями о том, когда всё начиналось, что делали и кто, и что вышло в итоге, и какие награды получили, и когда окончили служение Родине в сфере военно-промышленного комплекса и перешли на сюсюканье с внуками и копание на огородиках...
Многие в земле лежат, безразличные к беспокойным думам и затеям директора.
Леонид Дорофеевич оглянулся на телефон. Есть у него и радиотелефон, весьма приличный, и мобильник, достаточно мощный. Но вот сидит в подсознании недоверие к новомодным придумкам, и хоть как доказывай, а надёжней старого дискового аппарата он не признавал. Все важные звонки он делал именно с пузатого малахитового телефона с пожелтевшими, а когда-то белоснежными трубкой, диском и проводом, закрученным в виде пружины.
Леонид Дорофеевич рассеянно взял со стола пачку скреплённых стиплером бумаг и перелистал её, особо не вчитываясь. Да что с ним такое?! Почему он не может продолжить писать? Что ему мешает-то? Он один. Никого не ожидает: тех не звал, те сами не придут. И очень хорошо, нечего мешаться, путать его мысли! Книга, тем более, по истории такого огромного разветвлённого предприятия – это тебе не сказочки пописывать или стишки поклёпывать. Это серьёзнейшее исследование, требующее ясного, как говорится, ума и твёрдой памяти.
Космачев покосился на телефон. Поджал тёмные дряблые губы. Странно: никак не идёт работа, никак не складывается из кусочков идеальная мозаика. Почему-то главным стало, чтобы ответили ему из этой безмолвной трубки с тягучей нотой гудка. Без ответа, без этого разговора с вечно отсутствующим абонентом не склеивалась ни книга, ни вся его жизнь. Он боялся, что без него и умереть не сможет, как этот праведный старец Симеон, сотни лет ждущий по обетованию Божьему встречи со Спасителем мира.
Космачев положил, не глядя, скреплённые листки на стол и зашаркал тапочками по полу. Хорошие тапочки. Десяток лет им, наверное, уже. Нет, поменьше. Хорошие тапочки. Долгоноские. А купил он их где?.. А нигде он их не купил. Ему их подарили. На Новый год, кажется. А, может, и не на Новый... К 23 февраля?..
Он неожиданно рассердился на самого себя. Какая, в конце концов, разница? Он даже хотел скинуть тапочки с ног, чтобы не заострять внимание на такую чушь, но представил, как потом ему придётся их искать, и просто рассерженно топнул ногой. На гром, конечно, непохоже. На шлепок больше.
Он криво усмехнулся самому себе. Сел на скрипучий стул возле малахитового телефона. Неторопливо снял трубку. А чего спешить? Всегда думаешь, что впереди вечность. Он вставил иссохший палец в дырку на диске и прокрутил его. Потом ещё раз прокрутил, вставив палец во вторую дырку. И так одиннадцать раз. Далеко он забрался от родного городочка, спрятавшегося в бору на обеих сторонах неглубокой неширокой речки.
Трубка загудела с равномерными перерывами.
«Возьми трубку. Возьми же, наконец, трубку. Услышь звонок. Подойди к телефону. Почему ты не подходишь? Должна ведь иметься причина. Обиделась, что ли? Ну, да, не звонил я тебе. Иногда же звонил! Совсем иногда, ничего не скажешь. С окончания института до сегодняшнего утра и десяти раз, поди, не наберётся. Зато сегодня уже второй раз звоню!».
А день только начался. Одинокие гудки продолжаются.
Леонид ждал, ждал – и положил трубку на место. В магазин, наверное, пошла. Как раз в это время там магазины открываются. Женщинам вечно надо в магазин, без этого они не могут, что и говорить. И не на четверть часа, а на все полдня. Это они умеют. И отсутствие денег удержать их не может. Они посещают магазины для услаждения их никчемной женской души.
Леонид Дорофеевич хмыкнул себе под нос. В Бога он не верил никогда, его занимали иные заботы, но он помнил, что в детстве мать водила его в церковь и разрешала зажигать свечи у огромных икон. Старый был храм, реставрации просил. За столько лет и отремонтировали, поди. Не верил Леонид Дорофеевич в Бога. Зато верил, что душа у человека есть. Правда, у мужчин она более качественная. Мужчина есть мужчина. Доводы в пользу ценности женщины он отметал.
Хотя и обойтись без неё не мог. Ворчал, возмущался – но не мог. Вот и нынче: кто придёт к нему убираться в запылённой квартире, готовить суп, картофельное пюре и мягкие котлетки? И кто выслушает в терпении все его сентенции о грубой жизни, протекающей за его окнами? Она, женщина. Смысл в ней, конечно, есть...
Он задумался, припоминая, когда ему в жизни пригождалась женщина. Начать с того, что женщина выносила его и родила. Кормила. Одевала. Воспитывала. Сперва с отцом, а когда он не вернулся с войны, прислав вместо себя похоронку, – в гордом одиночестве.
Всю молодость сыну отдала, все силы, всю судьбу свою к ногам его положила. Выпустила в жизнь не слабаком каким-нибудь, а уверенно идущим по дороге лидером, знающим, как добиваться цели. Единственно, чего не взял от матери, а потом и вовсе выбросил их головы, из памяти – веру в Бога. Мать-то шибко верила, а в школе, в институте, на работе за веру преследовали, верой попрекали, над верой насмехались. В этом, как считал Леонид Дорофеевич, он сильнее матери духом был – не поддался опиуму для народа и жадным до чужого добра попам.
О том, что всё было настолько неоднозначно (ведь, кроме попов-предателей, попов-обновленцев, были и попы-бессребреники, и попы-врачеватели, и попы-исповедники, и попы-мученики, и поголовно все преданные Богу и человеку в самом высоком смысле слова), государство позволило узнать массам лишь несколько лет назад, и то далеко не всю правду выложило, как считала религиозная когорта страны.
Лично Леониду на всё на это было глубоко наплевать. Ну, выяснили, что Бог на самом деле есть, и что? Пусть Он Себе там, а мы-то пока тут. А про ад, рай, судилища всякие-рассякие – это, верил Космачёв, человеческие выдумки, чтоб поболе народу в церковь заманить.
Только почему он в последнее время вообще об этом думает? О том, что же может представлять из себя небытие, о котором всю его жизнь талдычили советские пропагандисты-атеисты? О том, как это несправедливо – столькому научиться, столько хотеть и мочь совершить, столько набирать опыта и знаний – и в одно никем ещё непреодолимое, неотвратимое мгновение ухнуть это в проклятое ничто, где всё это никому-никому не нужно, потому что никого и ничего нет! Равнодушные черви, мерзостное гниение и обнажение костей – и всё?!
То, что твоим трудом воспользуются потомки (не известно, воспользуются ли, или в каких, например, целях), – как-то, знаете, мало утешает.
«Я ж этого не узнаю», – понимал Леонид Дорофеевич и мрачнел от холодящего страха.
Он очень хотел, чтобы страх оказался напрасным. Вероятно, потому и заполонила его с недавних пор неотступная мысль о маме.
Она буквально следовала за ним по пятам везде, где он ступал, маячила перед глазами и, казалось, прикасалась истончёнными руками к его сутулым плечам, жалея до слёз державное, но такое непутёвое дитя...
«Чего это я непутёвый? – обиженно вскинулся Леонид, словно жалостливые мамины слова прозвучали наяву. – Вон чего я достиг! Каких служебных высот! Ты вот хоть знаешь, какие люди мне руки жали, какие правительственные награды вручали, какие слова говорили! А журналисты? Да просто табунами валили!».
«И теперь ты один», – услышал Лёня грустный срывающийся мамин голос.
Он поджал губы и решительно направился к телефонному зверю малахитового оттенка.
«Сейчас я ей отвечу! – кипел он. – Я ей скажу! Всё скажу! Она ж ничего не знает обо мне! Что я ей – звонил-то за эти годы раз пять-шесть всего, откуда она знать-то может, какой я? Вот позвоню и расскажу! Она тогда поймёт и...».
Он остановился и удержал в подсознании стыдное для себя желание – «пожалеет». Нет! Вовсе он не запутался ни в чём! И жалость – не для него – сильного и состоявшегося человека!
Леонид рванул с рычажков трубку и резкими движениями стал набрать номер. Надо же, столько лет и не мыслил матери позвонить, а номер телефона не забыл. Не помнил, не помнил, а стал звонить – и тут же пальцы сами нашли нужные цифры.
... Что за нудные гудки. Сколько можно по магазинам бродить! Это никакого терпения не хватит. Не в магазинах должно быть счастье, ты это понимаешь? Должна понять! Ты же сроду в магазинах не застревала: купишь, что нужно, и домой... или на вторую работу. И правильно. Зачем ещё, по идее, нужны магазины? Самое необходимое приобрести.
Но вот заходишь в него, осматриваешься – и блазнится тебе, что вот и это тебе нужно, и то, а без вон того вообще дом твой рухнет. А когда вдруг вышел случай и деньги, и ты взял себе новую квартирку и принялся переезжать, то внезапно открывается, что накопил ты такую помойку вещей из магазинов, что впору не квартиру, а просторный склад покупать, чтоб свалить туда всё добро.
И вероятность, что всеми этими безделушками – в том числе и электронными – ты когда-нибудь воспользуешься хоть раз, не говоря уже о полном их изнашивании или поломке, так ничтожно, что непонятно, где была твоя голова на плечах, когда бес расточительства науськивал тебе покупки, и ты благосклонно ему внимал?
Лёня брякнул трубку на место. Что ж это, в самом деле, такое? Где она?
Он посидел у телефона, побарабанил пальцами – не быстрым стаккато, как прежде, а с медлительной задумчивостью и осторожностью больных пальцев.
Успеет ли он больными пальцами и с неожиданно проснувшейся тягой услышать в телефонной трубке не призрачный, а по-настоящему звучащий голос завершить – да что там! – хотя бы начерно набросать вехи своей книги? И что станется с его трудом?
Леонид Дорофеевич впервые задумался о неприятном допущении того, что на самом деле его занятие – воспоминания, копание в документах для воссоздания полной, всеобъемлющей истории предприятия, вписанной в историю оборонной отрасли и страны в целом – нужно лишь ему одному, и то потому, чтобы заглушить тоску одиночества и бездны ненужности, обмануть её, обвести вокруг пальца, усыпить её бдительность заворожить суетой – подделкой под деятельность... Иллюзию бросить тоске, чтоб она подавилась ею и замолчала. Перестала скулить и выть ежеминутно. И когда творить что-то настоящее, так, чтобы не придраться, не мог никто – ни современники, ни потомки, и, прежде всего, он сам, Лёнька.
Потому что, несмотря на седины, он всё тот же Ленька, что рос в маленьком городке на двух берегах одной реки, и те же в нём бушуют устремления, желания, страсти, комплексы... Да, и от комплексов он недалеко ушёл; можно сказать, нисколько от них не избавился за всю жизнь. А мама предупреждала, что будут сложности с характером. Он, понятное дело, многое скрывал, внутрь загонял, хорохорился, а всё равно – куда их денешь? Снаружи-то не видно за маской, а изнутри жжёт, колотит, выворачивает, во мрак гонит.
Но по молодости ещё есть силы и умение не то, чтобы со всей этой темью сражаться, а заменять её другими ценностями: удовольствиями власти, хорошей еды, приятной женщины, добротной одежды, дорогого парфюма, отдыха на курортах, командировок за границу, больших денег, достижений в своей должности, в своей профессии.
А теперь всё, что наполняло Лёнькину жизнь, превратилось в туманную, едва восстанавливаемую иллюзию, и куда теперь деваться от комплексов и тьмы? А, мама?
Леонид Дорофеевич обиженно поджал тёмные губы. Красивые у него были когда-то губы. Мамины. Где ж ты ходишь, мама? Давно уж должна прийти. Вернуться.
«Мне тебя сильно стало не хватать. Именно сегодня я вспомнил, как ты мне нужна. Ты же чувствуешь это на расстоянии, правда, мама? Ты всегда чувствовала на расстоянии, что со мной. И сегодня мне что-то так плохо... так неуютно... Грусть какая-то дурацкая... беспокойство... Ты меня утешь, мама, отгони от меня вот эту тоску гадкую, надоела она мне!».
Лёня решительно набрал номер и стал считать монотонные гудки. Они начинались едва слышным щелчком и нарастали, как длинный, мыльный пузырь, а потом чпок! лопались. И через секунду надувались снова.
Насчитав двадцать пять гудков, Лёня неохотно положил «гудковую пузырильню» на телефон.
Не пришла ещё.
Леонид Дорофеевич поискал пульт, нашёл его, нажал кнопку. Каналов сорок три, выбирай любой. Так. Песенки паршивые... Лемминги надоевшие... Новости. Неутешительные... Фильм с нечистью. Скучный... Лыжники. Глупое шоу. Глупый сериал. Глупая индийская мелодрама. И не индийская. Тоже глупая. Судебный процесс «под настоящий». Всюду выверты человеческого тщеславия. Сколько можно? Ничего полезного, ничего нового. Грязь одна.
О! Мультик. Сколько десятилетий Лёня мультики не смотрел? С детства, понятно, и более не пришлось: чего время тратить на выброшенные в кладовку памяти годы? И вдруг ясно возникло перед Лёней лицо соседа Гриши, к которому он бегал в детстве смотреть мультики.
Грише нравилась Лёнькина мама, и она застенчиво поглядывала на него, но они так и не сошлись. Из-за Лёньки. Учуяв опасность, он тут же заскандалил, захлопал всеми дверьми, и мама с Гришей отступили друг от друга. А красивая была бы пара. Дружная. И наверняка, теперь Леонид Дорофеевич не был бы так одинок в кругу сводных братьев и сестёр; мама и Гриша сильно хотели детей. Лёня ничего им не дал. И всё забрал.
Космачев нахмурился. Нашёл, о чём думать. Дело прошлое. И вообще, после отъезда сына мама вполне могла жить с Гришей, нарожать ребятишек, а первенцу не сказать. Во-первых, как бы она сказала, ведь Лёня звонил ей редко, и номер телефона, когда он у него появился, он ей не дал, а в междугороднем телефоне как такое расскажешь? Денег жалко, и вообще...
Письмо, конечно, можно было б написать... Мама и писала, только сын никогда не отвечал из-за непрерывной текучки дел, да и то сказать – как такое написать человеку, не знающему многих глубоко личных причин такого поступка? А во-вторых... Не могла мать выйти замуж вопреки воле сына. Хотя это и неправильно. Вдруг бы у неё создалась такая семья, что любо-дорого смотреть? И детей целый колхоз...
Всего Лёня её лишил... Просто из-за дурости. С другой стороны, она и сама бы не захотела. Блюла бы верность погибшему Дорофею. Кажется, церковь чтит вдов более, чем вторично вышедших замуж. Или, как любил повторять Леонид Дорофеевич, «смотря по обстоятельствам»?
Леонид добрался до окна, посмотрел на пелену дождя и на недовольные происходящим серые спины прохожих, прятавшихся под блинами зонтов. Отвернулся. Вернулся к малахитовому телефону. Внимательно отслеживая каждую цифру, набрал номер. Дал зарок, что четыре минуты будет ждать. И ждал. Гудки издевались своим постоянством, пугали своей неумолимостью, забирали надежду своей пустотой.
Пока гудки насмехались, Леонид Дорофеевич скользил взглядом по комнате. Фотография на стене приослабила его напряжение.
Кудрявая девчушка смеялась, выставляя напоказ веснушки, зубы со щербинкой, соломенные волосы, заплетённые в две тонкие косички, в которых запутались полевые васильки.
Гала. Единственная дочь Леонида Дорофеевича. Давно выросла, переросла худую девчонку, тоненькую девушку, стройную молодую женщину. Не узнать её... раздобрела... Вот бы ты увидела её теперь, мама! Правда, ты и девчонкой внучку не видала...
Леонид Дорофеевич упрямо слушал гудки. Стало занято. Он набрал снова. Слушал тягучие ноты и уже ни о чём не думал, только ждал. На пятой попытке Лёня встал, прижав несносную трубку к покрасневшему уху.
«Мама! – беззвучно шевелились его тёмные губы. – Мама-а! Мамочка! Ответь мне! Пожалуйста, ответь!».
Тоска всё сильнее сдавливала его изношенное сердце, и оно закололо ледяной болью.
Лёня встал со стула, с трудом распрямляя затёкшие ноги. Взгляд его мазанул было по запылённому зеркалу и вернулся, разглядывая без удивления знакомое-незнакомое отражение. Нет в нём ни мальчика, которого он ощущал совсем недавно, ни юноши, ни зрелого мужа. Глубокий тощий старик с обвисшей кожей, похожей на слоновью – жёсткую, в острых складках и морщинах; лысый, сутулый. Где его былая мощь? Его стать?
Он смотрел на себя в зеркало и слушал длинные гудки, оживляющие пожелтевшую трубку. Он слушал и смотрел. И понимал, что звонит в никуда – видимо, в тот самый загробный мир, существование которого всегда отрицал, где давно уже обретается его мама, и куда он вскоре попадёт сам. Верит он в это или не верит, но он там будет. Возможно, сегодня.

Глава 16.

Как-то незаметно ушёл из жизни двора ещё один старик – Бронислав Антонович Фадеев. Увезли его в дождь, похоронили в дождь, будто небеса плакали о страдающей душе человека, потерявшего сына и не нашедшего иного утешения, кроме углубления в себя самого. Алевтина Францевна горевала недолго, и продолжала бегать по магазинам и болтать с соседками…
Дня через три после череды прорвавшихся дождей Богуславин решился потратить накопившиеся силы на путешествие в храм на богослужение, а потом в больницу к Гоше Лахтину. Хотелось исповедаться и причаститься, да с отцом Михаилом словом перемолвиться.
Пётр Романыч двинулся в путь рано утром, едва Федюха, позёвывая, взмахнул метлой. Накануне Санька принёс ему двести рублей, и Пётр Романыч чувствовал себя богатым. Ему хватит и на автобус, и на то, чтобы заказать в храме проскомидии о здравии и упокоении, купить свечей и в церковной пекарне – свежих булочек по восемь рублей.
Рваные тучи ходили по небу, присматривая себе новое местечко, где бы пролиться на просушенную землю, на горячую зелень. Из окна автобуса небо не видать, только стены домов, сливающиеся в нескончаемый забор с окошками.
На нужной остановке, кроме Петра Романыча, сошло человек десять: недалеко манил в свою утробу стеклобетонный гипермаркет «Капель». И зачем магазин стали называть иностранным словом – «гипермаркет»? Чтобы наши злейшие враги – американцы и европейцы – уютно чувствовали себя в стране, которую испокон веку жаждут поставить на колени?
Церковь благоухала. Народу было немного. Чтец высоким чистым голосом напевно, чётко проговаривая букву «о» там, где слышится «а», и произнося вместо «ё» «е», читал молитвы по «Типикону». Справа за кафедрой из тёмного дерева принимали записки о здравии и упокоении, продавали свечи.
Пётр Романыч написал на нескольких листочках имена, отдал немолодой женщине, попросил три свечи, заплатил, поставил тонкие восковые карандашики на подсвечники возле храмовой иконы, перед святым великомучеником Пантелеимоном и на канун – панихидный стол. Встал возле Распятия Господа нашего Иисуса Христа и погрузился в молитву, забыв на время о безпокойных своих заботах и голоде, снедавшим его со вчерашнего дня.
Литургия шла своим чередом. Клир пропел Херувимскую песнь, во время которой верующие стояли, не шелохнувшись. Пропели «Символ веры». Отзвучал Евхаристический канон, и к исповедующимся вышел отец Михаил. Пётр Романыч повернулся к людям, поклонился троекратно со словами «Простите меня, братья и сёстры», ему поклонились, прошептав «Бог простит», и он зашёл к священнику.
– Долго до нас добирался, а, Пётр? – улыбнулся отец Михаил. – Ну, поведай, покайся перед Богом, в чём согрешил.
Вся греховная грязь, заляпавшая душу Петра Романыча, колыхалась перед его глазами некой чёрной завесой. Он рассказывал, не утаивая и сокровенное; даже тени мыслей вспоминая. И словно воочию видел, как стекает на пол грязная масса и испаряется плотным белым дымом.
– К причастию готовился? – спросил отец Михаил, накрыв его епитрахилью и отпустив грехи.
Богуславин поспешно вытер глаза.
– Готовился, батюшка.
Серёжка вместе с Библией и потрёпанный молитвослов ему принёс. Во время дождей Пётр Романыч читал каноны и последование ко Святому Причащению.
– Всё у тебя в порядке? – спросил отец Михаил, внимательно глядя на него.
– Бог бережёт, батюшка, – ответил Пётр Романыч: в своей жизни во дворе собственного дома он не видел ни источника страданий, ни христианского подвига; просто Бог наградил его малым испытанием; к слову, при необходимости, об этом ещё можно проговорится, но в храме, священнику сказать – это похвальба какая-то.
Причастников было немного, и вскоре Пётр Романыч, согреваемый теплом Тела и Крови Господа нашего Иисуса Христа, снова стоял на своём любимом месте – у Распятия.
Отец Михаил вышел из Царских врат с крестом в руках. Перед отпустом он всегда говорил проповедь.
– Мало было на Руси, да и во всём мире, золотых для жизни духа и тела времён. Поэтому сейчас, когда Господь послал людям новую скорбь, которая бы должна сплотить их в решении проблем экономического кризиса, вызвать в них подъём духа, трудолюбия, возвращения в лоно Апостольской Церкви, обращения к Богу, а на самом деле лишь повергла всех в уныние и страх, в растерянность, доходящую до отчаянья и, как следствие этого, до самоубийства, нам надо принять эту тяжесть как данность от Бога и утешаться известным примером из Ветхого Завета – смиренного, праведного Иова Многострадального. Вспомните и утешьтесь этим воспоминанием: как богато жил праведный Иов, сколько у него было скота, пастбищ, какое многочисленное семейство! И как любил Иов Господа – так, что и богатством своим не дорожил, почитая его тленом земным. Вспомните и утешьтесь: как хотел диавол очернить в глазах Господа этого человека, и как Господь, уверенный в любви Иова, отнял у него всё – и богатство, и семью, и друзей, и здоровье, чтобы показать нечистому силу человеческой веры и смирения. Вспомните и утешьтесь: во сто тысяч крат хуже было Иову в те далёкие времена, чем вам сейчас. Но он не роптал, а принимал невыносимые скорби и горести, благодаря за них Бога своего. И как он был вознаграждён за свою верность и благодарность? Господь возвратил ему и семью, и дом, и богатство, и здоровье, и даровал долгую счастливую жизнь на земле и вечное блаженство на Небесах вблизи Присутствия Своего.
Отец Михаил обвёл прихожан долгим любящим взглядом.
– Так и мы, милые мои, вознаграждены будем за наши смирение, кротость, терпение и любовь к Богу и людям. И пусть говорят чурающиеся Бога и Его Церкви, что мы сумасшедшие овцы, дающие поядать себя волкам, но мы лучше будем не от мира сего, будем принадлежать Богу, чем диаволу, и потому, дорогие мои, не унывайте, а радуйтесь; не сидите сиднем, а трудитесь, не печальте ближних своих, а утешайте, ободряйте; как никогда раньше, помогайте, и найдёте награду на Небесах.
Тут он отпустил детей, которые, поцеловав с матерями крест, были отнесены или выведены на улицу, на церковный двор. Взрослые терпеливо ждали своей очереди. Священник, держа в руках перед собой золотистый крест, продолжал проповедь:
– Сколько времени для покаяния, для познания чувства любви подарит нам Господь Вседержитель? Ещё бы сколько-нибудь лет или месяцев, недель или хотя бы дней, чтобы отрешиться от всего, что тешит и тревожит человека на земле; ещё чуть времени: чтобы тешил лишь Бог, тревожили лишь грехи. Подумайте, братья и сёстры: сколько потеряно зря сил и времени, а ничего-то нами не понято, ничего не достигнуто, всё осталось на той линии, которая когда-то была нами прочерчена, на той точке, на которую когда-то встали и не смогли более сделать следующий шаг, на том крохотном пригорочке духовной высоты, куда сумели добраться в надежде покорить виднеющуюся в отдалении вершину добродетели. Всё осталось на той второй или первой ступеньке лестницы духовного совершенствования, которая ведёт человека на небо. Да неужто жизнь наша состоит из безконечных перипетий сиюминутных разборок, страстей, требующих всё большего желания их удовлетворить; из бесовской прелести, лелеющей гордыню; из глажения себя по головке да из зуботычин ближним своим; из радости лживой – к чужой радости, искренней – к своей радости и к чужой беде? Злоба людская может испоганить самое трогательное и безвинное на свете. Падший дух гнетёт нас, гнёт к земле, не давая по попустительству человека прийти Духу Святому. И вот мы бегаем по дорогам бытия, огрызаясь и щурясь на доброе, славим свои достижения и труд, хаем чужие, превозносим свои достоинства, завидуем и хаем чужие, и не воспринимаем изучаемое нами Слово Истины, соблюдая букву, но не дух Закона Божьего, уважая обрядовость, пренебрегая смыслом. Внешнее в человеке всегда проще познать, чем внутреннее. Чужие грехи виднее, чем свои – это истина веков. Спасаемся ли мы, постясь без доброты, молясь без покаяния, исповедуясь без искренности и стремления избегать грехов, прощая на словах, дуясь на деле, чуждаясь и понося врагов своих, чуждаясь братьев и сестёр во Христе, чуждаясь тех, кто лучше нас, и кто примером строгой своей, близкой к Богу жизни невольно обличает нас? Спасаемся ли мы лицемерием своим, проевшим наши души так глубоко, что мы даже не ощущаем его? Спасаемся ли мы пустотой души своей, которая обнаруживается, едва вынуть из оболочки наполняющую её суету в грехах? Спасаемся ли мы? Спасаемся ли?!
Отец Михаил перевёл дух. Помолчал, прижимая к себе золотистый крест. Люди слушали его потрясённо. Некоторые крестились. Пётр Романыч вытер со лба пот.
– Поверхность льда крепка, – сказал отец Михаил, – попробуй-ка прорваться ногтями к живительной воде. Без Бога прорвёшься из одного слоя в другой, и тот тоже ледяной. Трудно возлюбить Бога. Кого мы любим, коленопреклоняясь в храме: себя в этой позе, полной смирения, себя в баснословной красоте, удивляющей пресыщённый взгляд, или всё же Того, благодаря Кому мы здесь, на Земле, есть? Читаем, гордясь своей высокой духовной культурой, творения святых отцов и отстраняем от себя пережитый ими опыт. Словно святые отцы – не люди, а легенда о таком возвышении души, что нам не добраться не только до вершины, но и до подножия не доползти, глотая камни и пыль, царапая пальцы, обдирая колени, слепя слезами глаза. Да и были б эти слёзы слезами прозрения!.. Нет – лишь жалости к себе. Нам бы спасения насыпать в стакан россыпью лечебного порошка и выпить враз – вот было бы расчудесно, верно? А самому искать сие труднодоступное, редко встречающееся теперь Божие «растение», сорвать его, приготовить со сложностями, высушить, растереть в порошок и, образно говоря, выпить и отныне спасаться с лёгкостью, совершая труды по спасению без преград и искушений, чинимых диаволом, – это лучше мы как-нибудь завтра начнём. Суета, батенька, суета. Где нам подвигаться к Богу и к вечной жизни, если сегодня у меня то-то и то-то, и то-то, а завтра у меня и это, и это, и то, а написано же: в последние времена будут спасаться лишь скорбями и болезнями. А скорбей и болезней у нас выше выи… Господь помилует. Мы ведь Его дети, и мы под Его сенью. И по мере слабых сил мы всё-таки стараемся. И того не хотим для себя признать, что дело спасения души сродни спортивной тренировке: сегодня надо достичь чуть больше, чем вчера, а завтра – чуть больше, чем сегодня. Господь помилует, надеемся мы, греша сознательно, греша невольно, греша по незнанию, греша, прежде всего, не веря окончательно во всеведение Божие, надеясь неким задним-презадним умом, почти на уровне глубинного намёка на ощущение, – что всё обойдётся, всё – авось. Вот сегодня погрешим, а завтра перестанем и свято заживём, и прославится в веках наше имя, и Господь поставит нас одесную Себя, и наградит золотой обителью. Этакая тщательно прятаемая даже от себя надежда на поблажку за то, что малая насыпь наших добрых или безобидных дел и намерений покроет с лихвой злые горы, воздвигнутые нами на прахе братьев наших и сестёр, обиженных нами, поколеблемых в вере нашим поведением, соблазнённых нашим словоблудием и пустословием, оттолкнутых нашей мёртвостью, нашей охладелостью и зацикленностью на самих себе… На подлость подлостью не отвечайте, милые мои братья и сёстры. Трудно? Да. А кто сказал, что дело спасения легко? В нём печаль одна – о других. Остальное – в радость. Радость восхождения к Богу, радость понимания, радость познания: что же это за явление – человек, в чём причина его создания Богом и временного существования?.. Любовь к Богу – вот что устремляет человека, вот что очищает и величит его. А мы – спасаемся ли мы? Спасаемся? Зададим этот вопрос себе. Божие благословение да будет с вами. Аминь.
Прихожане стали прикладываться ко кресту и отходить к алтарнику, который поздравлял их с праздником и подавал в каждую раскрытую длань маленький кубик хлеба – антидор. Никто не переговаривался. Скушали антидор, взяли просфоры. Треть ушла, остальные на литию и на водосвятный молебен осталась. Пётр Романыч тоже здесь. Он бережно уложил в карман тоненький полиэтиленовый мешочек с тремя круглобокими просфорами, купил ещё свечку, зажёг.
После молебна к нему приблизилась женщина, принимающая на послушании записки о здравии и упокоении, и тихонько пригласила его в трапезную на скромный обед. Богуславин тут же ощутил голод и, смущаясь, согласился.
В небольшой чистой комнате с иконой Пресвятой Богородицы на стене стояли два вытянутых стола, по обе стороны их – деревянные скамьи. Стол накрыт для обеда. Несколько человек аккуратно работали ложками, и Пётр Романыч к ним присоединился.
Вкуснейший гороховый суп, бигус, свекольная икра, запечённая в духовке морская рыба, а к чаю – конфеты и свежая выпечка.
Пётр Романыч с удовольствием съел свою порцию, но от добавки отказался: чего себя баловать? Поблагодарил ласковых женщин в красных кухонных фартуках и вернулся в храм. Он хотел спросить у отца Михаила, может ли он чем помочь Белоцерковским.
Народ разошёлся. Уборщицы мыли полы, протирали подсвечники, поливали цветы. Отец Михаил в уголке тихо разговаривал со сгорбленной сухонькой старушкой. Пётр Романыч присел, ожидая его. Отец Михаил мельком глянул на него. Снова обратился к старушке. Утешил её нужными словами, благословил её и, проводив, опустился рядом, переплёл пальцы.
– Хотел поговорить, Петя?
– Да, отец Михаил.
– Что случилось у тебя?
– Не у меня, батюшка, у семьи тут одной. Женщина везёт десятерых детей без мужа – ну, тонет просто! Ни работы доброй, ни жилья прочного – старая изба, которой лет двести, наверное. Вот, пришёл просить помолиться о них сугубо – о рабе Божией Светлане и детях её. И ещё… пристроить нельзя их как-то при нашем храме? Работа какая, может, найдётся, жильё… Трое старших-то у неё взрослые, отдельно живут, а остальные – чуть ли не погодки. Вот бы их в православную гимназию пристроить – большеньких-то. Младшей у неё год, другой – четыре, вроде. В садик ходит. Подумаешь, батюшка?
Отец Михаил помолчал, глядя на свои сомкнутые руки.
– Ладно, Петя, я подумаю. Через недельку подойди, скажу, что удалось сделать. И по возрасту мне ребят распиши. И по полу.
– Э-э… – напряг память Пётр Романыч. – Три подростка-мальчишки, один в первый класс нынче собрался. И девочка в третьем, по-моему, классе.
– Я запомнил.
Богуславин встал, вложил одну раскрытую ладонь в другую, поклонился.
– Благослови, отец.
– Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, аминь.
Священник тоже встал, перекрестил его, опустил руку в раскрытые ладони. Богуславин поцеловал её, попрощался и покинул родные стены.
В больницу он добрался пешком, чтобы не тратить лишние деньги. На посту сообщил, что хотел бы навестить Георгия Лахтина, но не знает, в какой он палате. Дежурная поискала в компьютере и, позёвывая, сообщила искомый номер.
Пётр Романыч на лифте поднялся на пятый этаж. Медперсонал как раз ушёл обедать, коридоры, посты пустовали, и Пётр Романыч без лишнего внимания прошёл в отделение и отыскал на двери нужный номер – пятьсот тридцать девять. Краем уха услыхал громкий рассказ мужика из соседней палаты рассказ о том, как умудрился попасть в больницу:
– Жена окатила меня кипятком. Это когда я на дерево залез. А залез, чтоб с женой поговорить. Шёл мимо – у неё окно открыто, решил, что она дома, и залез, а то она со мной не хочет разговаривать. Окатила кипятком, я упал, как птица, – руками махал. Ногу сломал. Внутренности отбил. Во дела! Помирился!
Богуславин улыбнулся.
В послеоперационной двухместной палате лежало двое. У одного рядом сидела женщина лет пятидесяти – холёная, красивая. Мужчина спал, и женщина вполголоса, не стесняясь, сетовала:
– Барсин, Барсин, ну, что ты со мной делаешь?! Я теперь как без тебя жить буду?! Угораздило тебя раком мозга заболеть! Что я теперь делать буду?! Как жить на одну зарплату?! Я и не знаю, как это делается! Столько подруг потеряю – ужас!..
Богуславин с неловкостью слушал и подумывал уйти, но увидел, как на соседней кровати, где распростёрся под белой простынёй, с обинтованной головой мерно дышащий человек, шевельнулась обнажённая рука, из которой торчала игла капельницы.
– Простите… – начал он. – Можно я вас побеспокою? Я вот к нему пришёл навестить.
Женщина встрепенулась и закивала:
– Конечно, конечно! Мне всё равно уходить.
Она подхватила модную дамскую сумочку и ушла, не оглянувшись на больного мужа. Богуславин взглянул на него, пожалел…
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник В. Черных .Повесть "Поводырь" 8 часть.Живое Слово.ru | Akylovskaya - Журнал "Сретенье" | Лента друзей Akylovskaya / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»