• Авторизация


В.Черных. Повесть "Поводырь" 7 часть. Живое Слово.ru 20-11-2013 16:07 к комментариям - к полной версии - понравилось!


[500x635]
Глава 13.

Дорогу обратно, к автобусной остановке, Пётр Романыч помнил смутно, да пара прохожих подсказала – несловоохотливых, угрюмых, но махнувших рукой в верной направлении.
Пётр Романыч мельком подумал про них: «Бедняги; вот что значит без Бога жить: ни света в душе, ни улыбки в глазах, и неприязнь к другим, к себе и к миру вообще…». И пожалел их.
Дурно пахнущий остановочный комплекс – вернее, то, что от него осталось: бетонные стены, бетонная плита-крыша и столбики для скамейки, – пустовал, и Пётр Романыч заподозрил, что автобус либо ушёл, либо он чрезвычайно редкий гость в этих заброшенных рабочих кварталах. И посидеть негде. Не на столбике же. Богуславин стоял чуть в стороне от бетонного сооружения и высматривал в извилинах дороги квадрат автобуса.
Накатила одинокая грозовая туча в сопровождении свиты мелких, более светлых, облачных завитушек, рухнула на район. Пётр Романыч поспешно впрыгнул в вонючую прохладную коробку и поморщился от запаха. Впрочем, и не то когда-то нюхал.
Внутри уже кто-то натужно дышал.
– Ух, какой ливень! – весело встряхнулся Пётр Романыч. – Чуть не промок насквозь.
Ему не ответили. Тёмная груда чего-то чёрного, мохнатого шевельнула плечами. Богуславин присмотрелся, хотел сказать: «Вам плохо?» и не смог.
Слова пропали и забылись, словно и не существовали никогда. Из груды мохнатого поднялась чёрная голова. Сверкнули бледно-зелёным мертвенным отсветом круглые глаза. Злобой и насмешкой пытались они прожечь человека насквозь, выжечь в полотне его душе мерзкую дыру запустения и страха.
– Что, Пётр, до Иова хочешь допрыгнуть? А заодно до тёзки своего, апостола Петра Симона Ионина? – прохрипела мохнатая чёрная груда, а глаза с мертвенными бледно-зелеными проблесками не мигали, а вонзались в глаза Петра Романыча, и невозможно было отвести взгляд, и даже, кажется, вдохнуть потерявший живительность и свежесть воздух.
Голову Петра Романыча стиснула со всех сторон боль, и окружающее пропало во тьме. В голове зазвенело. Онемел язык, и горло перехватило, перекрутило так, что не пискнуть. Вместо мыслей – бездушный космос колющей тишины, пугающей отсутствием словарного запаса.
Петра Романыча окружал несомненный ужас, длительное, похожее на нескончаемое, страдание, неотвратимые тиски топи, и всё это исходило от мохнатой груды, выставившей вперёд худые звериные ноги с грязными копытами и захватившей в зелень глазищ без ресниц и зрачков глаза Петра Романыча.
– Отверни-ссь от Него, Пётр. И сразу домой вернёш-шься, клык даю. Люська ш-шёлковой будет ходить, пол перед тобой веником мес-сти, борщи-котлеты тебе готовить, одёжу новую править и в с-санатории отправлять. Квартирку тебе выбью с-собственную – хочеш-шь в том же доме, где жил? Здоровья под завязку – хоче-шшь? Без докторов проживёш-шь играючи. Могу и день смерти твоей сказать, чтоб подготовился; ты ж верующий у нас, смерти не так боиш-шься, как други-атеисты. Ну, с-соглассен? Если что ещё хочеш-шь – всё тебе исполню, как Золотая Рыбка. А с-сглупиш-шь, с Ним останешься – так не взыщи, приятель. Головная боль тебе понравилась? Вот такой тебя на все оставшиеся годы награжу. Каждый день захочешь голову себе отрывать, чтоб от боли избавиться. Сам прибежиш-шь тогда. Ну? Чего решаеш-шь? Свобода твоя.
И тягомотное молчание обволокло Петра Романыча студёностью озёрного льда в крещенские морозы. Хотел он молвить, а язык примёрз к зубам. С усилием из души вырвался… не крик, а мощный порыв отвержения и мольбы, пытавшийся прорваться сквозь давящую толщу небытия, похожего на те ощущения, когда человек начинает приходить в себя после наркоза.
Мохнатая груда стукнула копытами по бетону, поднялась, нависла над Петром Романычем, источая смрад.
«Господи Иисусе Христе!» – наконец обрелось потерянное и оттолкнуло удушающую болезненную черноту. Вокруг отступило всё и прояснилось. Груда мохнатого пропала, как ни бывало. Пётр Романыч встряхнул головой, в которой задержалась боль. Осмотрелся в очумении: что это было? У проёма кто-то стоял к нему спиной и курил, пуская дым в дождь. Заговорить с ним?.. Но вернулся ли к Богуславину голос?
Он прокашлялся, произнёс тихо «Пресвятая Богородица, Заступница Милосердная». Спина в лёгкой футболке светло-болотного цвета не дрогнула.
– Э-э… – протянул Пётр Романыч и немного порадовался: голос вернулся – это хорошо!
Он шагнул к светло-болотной спине.
– Автобус не проезжал? – рискнул спросить Пётр Романыч, побаиваясь, что показался со стороны сумасшедшим.
Коротко стриженная или, вернее, отрастающая ёжиком обритая месяца полтора назад голова неохотно мотнулась. Крепкую шею уродовала татуировка – раскрытый глаз.
– Не знаете… долго его не будет? – осторожно продолжал расспрашивать Пётр Романыч.
Круглая голова мотнулась. Похоже, в ней бродили далеко не новые, мрачно-безнадёжные мысли, которые не желали отвлекаться на что иное, требующее отклика. Что его гнетёт? Голод? Жажда? Нищета? Одиночество? Потери? Криминал? Всё сразу?
Обычно это наваливается сразу, не давая передышки. Верующий это с радостью воспримет, как дар Божий, испытание, которое откроет дорогу на Небеса, если пройти его достойно – со смирением и полаганием на волю Божию.
Неверующему трудно. Он свой крест за мешок незаслуженных, ненужных скорбей-камней принимает, а не за благо. С его точки зрения, как можно считаться благом скорбь, страдания, муки, болезнь? А вот можно. Тогда жить намного проще, легче. Роптать тяжелее, чем улыбаться. И на сердце пакостнее, если роптать. А попробуй видеть горести свои, как уроки в школе, и каждая скорбь, каждая проблема, каждая болячка – это экзамен, за который Учитель ставит оценку? Попробовать-то ничего не стоит…
Пётр Романыч глубоко вздохнул. Попробовать снова заговорить? Чтобы вернуться в реальность, во временную свою жизнь, а не в вечную, которой внезапно коснулся Богуславин, посещённый нечистым.
– А тут, кроме вас, никого больше не было, сынок? А то мне показалось, будто нас трое здесь автобуса дожидается.
– Не в курсе, батя, – хрипло буркнул бритый, – может, кто и был, не моё дело.
Пётр Романыч снова оглядел стены и углы. Никого. Одни тени. Словно заново учась ходить, Богуславин неуверенной походкой добрался до края бетонной коробки, чтобы выглянуть наружу и вдохнуть нормальный воздух.
– Что, батя, с бодуна?
Бритый, щурясь, кинул пустой взгляд на старика, затянулся, выпустил из ноздрей дым. Закашлялся. Утёр рот тыльной стороной руки. Сплюнул. Снова утёрся.
– Почти, сынок, – признался Богуславин. – С чёртом наяву повстречался, головной болью понаграждался.
Бритый шевельнул бровями.
– Побалякал?
– Типа то, сынок, побалякал… Ещё как.
– Грозился?
Бритый отщёлкнул от себя окурок.
– Грозился… – сказал Пётр Романыч и высунул голову наружу.
Её тотчас торопливо обстучали холодные капли, обрадованные, что могут ещё что-то сухое намочить.
– Автобуса так и нет, – сказал Пётр Романыч и убрал голову под защиту крыши.
– В ад приглашал? – спросил бритый, не глядя на Богуславина.
– Что? – моргнул тот.
– В ад, говорю, приглашал? За грехи-страстишки да подлые мыслишки?
– Типа того, сынок, – эхом откликнулся Пётр Романыч, – за грехи и страстишки, за мыслишки подлые, не без того.
Бритый глянул на дорогу. Что-то урчало вдали, вплетая своё урчание в шорох дождя.
– Жизнью пугают, смертью пугают, – вырвалось у бритого со злобным отчаяньем, – надоело во как!
Механическое урчание приблизилось, поравнялось… и бритый бросился в это урчание, как в избавление. Грузовик стукнул его, отбросил и встал, скрипнув пронзительно, протяжно.
Пётр Романыч схватился за грудь. Что такое?! Отчего-то прихрамывая, он побежал к бездвижному кулю, мгновенье назад бывшему человеком. Из кабины вылез водитель – бледный, раздражённый, испуганный. Два пенсионера – супружеская пара под зонтиками, охнув, поспешили к грузовику. Бритого обступили.
– Хоть бы не хребет и не череп, – пробормотал Пётр Романыч.
Его замутило от вида открытых переломов и крови.
– «Скорую» бы вызвать? – обратился он к водителю, и тот, втихую матерясь – видно, чисто на автомате, – кивнул.
Пенсионер нагнулся над бритым.
– А жив он? Кажется, не дышит.
Его жена серьёзно добавила:
– Всё равно «скорую» вызывать, жив или нет. И милицию. Такой порядок.
– Это понятно. Просто с дороги бы убрать. Под дождём лежать с переломами – последнее дело.
Водитель, матерясь и чертыхаясь, трусцой побежал к жилому дому, чтобы из какой-нибудь квартиры вызвать «скорую» и милицию: на мобильнике у него кончились деньги. Пенсионерка прижала к себе ручку зонта, расширенными выцветшими глазами глядя на изломанное тело. Её муж присел, разглядывая раны.
– Вроде дышит, – сказал он. – Но едва-едва. И чего он под грузовик бросился? Ну, дурак, ну, дурак. Без головы, а?
Вернувшийся злой водитель сплюнул:
– Точно без головы. А мы сиди с ним, дураком. Самоубийца хренов. Органы щас припрутся. И к чему только спасать идиота, а меня с работы выпрут, я чем семью питать буду – картофельной кожурой с помойки? Или собой? И вообще, я милицию лучше там подожду, а то простужусь ненароком, это у меня просто: иммунитет совсем никакой.
Он поворчал и залез в кабину своего грузовика, не удосужившись справиться, жива ли его жертва. Возле бритого остались Пётр Романыч и пенсионеры.
– Хотел же я на врача пойти, – с сердцем вдруг сказал старый человек, горько глядя на кровоточащее тело самоубийцы. – Хирургом или в реанимации где. Куда там! Династия, понимаешь, куда от неё деться? Все связи, все ходы-выходы под рукой. И не лечить я пошёл, а судить. Песок юриспруденции пересыпать. Кому-то, может, это интересно. А я мечтал лечить. Сколько раз жалел, что отца не послушал, когда он меня в юридический толкал.
Он ещё побормотал, обращаясь уже к супруге, неизвестно кому и почему жалуясь, оправдываясь, будто оно что-то могло изменить в его сердце, его оправдание.
Пётр Романыч слушал вполуха. Он молился о бритом. Страшное дело – себя лишить драгоценнейшего Божьего дара – жизни. Это значит – так оскорбить Бога, что и прощенья у Него за всю вечность не выспросить, никакими слезами, никакими жертвами не искупить. Хоть бы он жив остался. Хоть бы Господь смилостивился над ним, дал время на покаяние, показал, что ждёт человека после смерти.
Богуславин мок под степенно падающим дождём и повторял: «Смилуйся, Господи Боже, над помраченным рабом Твоим, не дай ему уйти к Тебе нераскаянным». Пенсионеры тоскливо переминались с ноги на ногу, поглядывая на грузовик.
Дождь иссяк, превратившись в лужи, ручейки и капли на листьях и хвое. Пенсионер стряхнул зонт, сложил его, оглядел пустые дороги. На тротуарах появились люди. Углядев что-то необычное, кто-то прибавил шаг, кто-то проходя мимо, откровенно глазел, сворачивая шею. Издали послышались сирены, и немногие любопытствующие притормозили, не в силах унять возбуждение души зеваки.
На удивление, «скорая» и милиция прибыли одновременно. Оба представителя неторопливо вылезли из машин и, обходя лужи и ручейки, направились к лежащему на асфальте телу.
– Здравствуйте, – сказали они Богуславину чуть ли не хором.
– Здравствуйте, – ответил Богуславин.
– Ну, что здесь приключилось? – это врач с округлым лицом, глубокими морщинами, прорезывавшими щёки, с плохо выбритым подбородком.
– Вы свидетель или виновник? – это милиционер, длинный парень со скромными светлыми усиками и белыми ресницами вокруг бледно-голубых глаз.
– Попытка самоубийства, – исчерпывающе рассказал обоим Пётр Романыч. А для милиционера добавил: – Водитель в грузовике, а я свидетель. Мы вдвоём на остановке автобус ждали.
Шофёр уже шагал к ним, упорно разглядывая лужи и ручейки, которые тоже старательно обходил. Врач тем временем присел возле бритого, проложил пальцы к шее. Подивился цинично:
– А мужик-то жив ведь! Странно. Переломов – смотреть страшно, а сердце себе стучит. Тимур! – крикнул он, оборотясь к машине. – Тащи носилки! И в клинику звякни, скажи – прыгуна тяжёлого везём! Третий сегодня. От проблем надумали сбежать, сами себя напроблемили, а справиться не могут, вот и прыгают: один с крыши, другой с моста, третий под колёса. Слабаки проклятые… Эй, ты, коммерсант башковитый, у тебя документы-то хоть есть?.. Ладно, повезём пока безымянного. Дед, может, ты его знаешь?
– Не, откуда? Просто рядом стояли на остановке. Почти и не говорили… а надо было…
Богуславину вдруг очень захотелось домой, к внуку, к дочери и зятю. Увидеть их. Обнять, поцеловать. Вспомнить их присутствие рядом, их лица, движения, запах… Как он соскучился… Надо же: всего-то день-два не встречались, а соскучился, будто год не сталкивались! Как бы исправить-то всё?.. Шуба эта норковая, будь она неладна и из одних дырок-норок состояла…
Тимур с санитаром осторожно перекладывали бритого с асфальта на носилки.
– Поподробнее, что произошло, – велел врач.
– Мы стояли на остановке, под крышей, – принялся объяснять Пётр Романыч, ощущая дежа вю: сутки назад он уже объяснялся с врачом и ментом по поводу Гоши, растерзанного Тиграшей; как он там? – Стал подъезжать грузовик. Парнишка пробубнил что-то насчёт «всё надоело» и бросился под колёса. Ударило его, он и отлетел. Мы его не трогали, чтоб не повредить ему.
– Ясно, – проворчал врач. – Тимур, поехали. Эй, милиция, тебе от прыгуна ничего не надо?
– Нет, я позже к вам заеду, чтоб официально бумагу подписать.
Тут высокий парень в форме моргнул бледными глазами в кайме белых ресниц на Петра Романыча.
– Как докажете, что вас не связывают никакие неприязненные отношения, и это не вы вытолкнули пострадавшего под грузовик? – протянул он и вцепился взглядом в Боуславина.
– Ну-у… – опешил тот. – Не знаю, право… Мы одни были…
Он запнулся. Перед ним, как наяву, встала мохнатая чёрная груда. Она и толкнула бритого на поиск смерти, не иначе. Но скажешь об этом кому – а тем более, представителям закона и медицины и попадёшь в соответствующее сказанному заведение… Или не в соответствующее, а просто в КПЗ. Которое по Богуславину уже плакало, а теперь может заплакать во второй раз.
Милиционер неспеша достал планшет с бланком, ручку, принялся писать.
Его двое коллег обступили место происшествия, что-то обмеряли, фотографировали, выспрашивали у водителя грузовика, имевшего совершенно унылый и удручённый вид.
– Имя фамилия отчество, – сказал милиционер без запятых.
Пётр Романыч представился.
– Дата рождения.
Пётр Романыч сказал.
– Пенсионер?
– Пенсионер.
– Прописка?
Пётр Романыч безропотно назвал адрес.
– Пройдёмте, – велел милиционер, и Пётр Романыч пошёл; куда деваться?
Третий раз за ещё не канувшие в небытие двадцать четыре часа он общается с теми, с кем рад был бы не общаться никогда.
Осмотрели автобус, допросили свидетелей. По их словам выходило, будто Пётр Романыч не виноват, но милиция показала себя дотошной и сразу же провела следственный эксперимент. По нему тоже вроде бы выходило, что Пётр Романыч не виноват, но его всё же отвезли в отделение и там с пристрастием допросили снова. Пётр Романыч не сдался и не упомянул о мохнатой груде с копытами. Подробно описал, кто где стоял, кто что говорил, на каком слове бритый прыгнул вперёд, под колёса.
– Анна Каренина, – презрительно процедил допрашивающий Богуславина и выматерился.
Пётр Романыч так и вздрогнул. Огляделся с опаской: не проявился ли где падший ангел – мохнатая груда с чёрными крыльями за спиной. Не проявился. Бог миловал. Лучше б не видать воочию того, кто незримо облепляет каждую человеческую душу.
– Ладно, – сказал участковый. – Подпишите протокол, Пётр Романович, и пока вы свободны.
– Слава Тебе, Боже наш! – вырвалось у Богуславина.
Он потёр грудь, где неровно билось сердце, поднялся, взял пропуск, который ему протянули, и покинул светло-салатовый кабинет, с усталыми, недокормленными, недообласканными ни властью, ни простым народом, стражами законности.
Темнело уже безудержно, бесповоротно. Скоро нахлынет ночь. Как там бедолага бритый, к которому приходил нечистый? В материальный мир не сразу вернётся. Где-то его душа сейчас витает, в каких просторах, в каком мире? Позволит ли ему Господь вернуться на землю или отдаст душу злосчастного самоубийцы на забаву сатанинским приспешникам? Для Петра Романыча иной мир в эту минуту казался более реальным, чем тот, что окружал его.
Он нашёл остановку без всякой надежды покинуть этот рабочий район и добраться-таки до дома. Неожиданно, однако, автобус подошёл, фыркая, скрипя разболтанными дверьми. Не пустой. Контролёр, рыжая немолодая женщина с некрасивым измождённым лицом и глазами, которые, казалось, не могли подняться от непереносимости ударов судьбы и посмотреть открыто вокруг, взяла у нового пассажира десятку, хотела оторвать билет, и вдруг раздумала. Вернула деньги, пробормотала под нос:
– Ты ж, поди, два срока пенсионер, значит, тебе льгота положена. Губернатор у нас добрый перед выборами.
– Это – а как же, – усмехнулся один из пассажиров и замолчал.
Кондуктор отошла на своё место, села, уставилась в окно. Пётр Романыч запоздало сказал «Спасибо», но кондуктор не ответила, занятая пустотой своей жизни. Десятка уютно устроилась в кармане Петра Романыча. Он решил при очередной встрече вернуть её Белоцерковской. А то, что они встретятся, он знал. Как же оставить семью в беде? Никуда уж это не годится.
Надо порасспрашивать соседа Григория Николаича, он мировой судья, отличный дядька, нелепые жилищные ситуации разрешает, как по закону положено, справедливо и понятно. Не крючкотвор, не продажный, умный – прямо кладезь достоинств! Обязательно надо к нему сходить, посоветоваться. Это бесчеловечно, безбожно издеваться над детьми и их матерью, вкладывающей все свои силы на то, чтобы вырастить их и воспитать!
Рассеянный его взгляд задел пустое лицо контролёра и не смог уйти, поражённый проступившей на некрасивом женском лице обречённости.
Остановка. Пассажир. Кондуктор встала, механически выдала билет, села на своё кресло, возвышающее её над другими. Пётр Романыч встал и, хватаясь за поручни, пересел к ней поближе.
– Простите, – обратился Пётр Романыч, – а льгота для пенсионеров – неужто правда?
– Правда, – бесцветно подтвердила кондуктор.
– И прям на все-все автобусы? – не верил Богуславин.
– На все. И на троллейбусы, – добавила кондуктор, по-прежнему созерцая темноту, сгущающуюся аз окном.
– Надо же! – восхитился Пётр Романыч. – Какое уважение старикам…
– Накануне выборов, заметьте, – вновь прозвучало саркастически.
Богуславин обернулся на говорившего. Седой мужчина с полными щеками в видавшем виды спортивном темно-синем костюме, с выдающимся далеко вперёд животиком, с выражением некоего справедливого негодования смотрел на него, ожидая сочувствия. Но сочувствие в Петре Романыче не рождалось.
– Ну, и на том спасибо, – пожал он плечами. – Верно же, сестра?
Кондуктор покосилась на общительного старика, и тот отметил: «Очи чёрные, непокорные, что ж вы скорби не улыбаетесь?».
– Мне без разницы, – проворчала женщина. – Хоть золотой лимузин каждому к подъезду бы подавали, когда на рынок приспичит ехать или в поликлинику, мне от этого ни жарко, ни полжарко. И с чего я тут вам сестра?
– Простите, если забидел, – повинился Пётр Романыч. – Не со зла, правда. А только как же назвать? Госпожа? Мадам? Барыня-сударыня? Женщина? Что вас не забидит? Вдохновит?
У кондуктора расширились глаза. Она посмотрела на Богуславина с опаской: мол, навеселе, что ли? И поджала некрашеные губы, сморщенные, с выбеленной стрелкой шрама в уголке.
– Обсамогонился, что ли? – подозрительно спросила она.
– Совсем не пил, вот ни капли, честно! – заверил Пётр Романыч. – А что, похож на пьянь дворовую?
– Ну… есть этакий запашок… оттенок, – проговорила медленно, нехотя.
Автобус качнулся, встал, проскрежетав открытыми дверями. Мужчина с полными щеками и выпуклым животом вышел, ни на кого не глядя. Тоже бедная душа… Дети выросли, ежедневная суета ожесточила их сердца и умалила умилительность их детских воспоминаний – если не удалила их совсем. Старушка-жена или трудится, или смотрит надоевший до печёночный колик бразильский или эсэнгэвский сериал. Дома надоевшая мебель, застиранные занавески, пыльные потускневшие ковры, купленные невесть сколько десятилетий назад… И какая-нибудь кошка приблудная у них столовается – не из-за любви к животным, а из скуки и видимости общения с женой: хоть о кошке поговорить, раз не о чем больше.
И он не один такой. Мильоны их – тех, у кого с младенчества отобрали понятие ценности и смысла жизни – временной здесь и вечной – там. В технически оснащённый, просвещённый век люди потеряли мудрость и истинное знание об истинно важных вещах – о Боге и смерти. Глупыми кротятами доползают они до конца и кротятами же глупыми погибают…
Пётр Романыч заёрзал на своём сиденьи. Эх, вернуть бы толстощёкого, поговорить, порасспрашивать… Бог Святой Дух вложил бы в Петра Романыча самые убедительные, самые горячие слова, от непреложности которых некуда будет деваться; которые заполнят кипящим молоком холодный стакан его души, согреют душу, укажут путь к чистоте. А с чистотой жить вольготно, безоблачно… и трудно. Сохрани в себе чистоту, не поддайся, с Божьей помощью, на вражьи посулы падшего ангела, возгордившегося и пожелавшего власти, и Бог по Своей непостижимой необъятной милости простит и спасёт чадо Своё заплутавшее…
– Темень-то не северная, южная, – сказал Пётр Романыч, увидев за окном то, на что смотрела, не отрываясь, кондуктор. – Чуть не поглотила она меня сегодня. А парня одного поглотила. Хоть бы жив остался, а то ж не простит его Бог никогда.
– Вы о чём? – отрешённо спросила кондуктор.
– Да о парне. На автобусной остановке стояли вдвоём, – рассказал Богуславин. – А я балабол-то известный. Балабочу ему чего-то, рот не закрывается. Он молчал, молчал, а потом говорит: мол, жизнь черна, вокруг черно, надоела жизнь чёрная и под грузовик – нырк.
– Как это – под грузовик нырк? – нахмурилась кондуктор, но тут – следующая остановка, в салон заскочила парочка в джинсах; взъерошенные крашеные волосы, клубный макияж, железные серёжки в ушах, носу, бровях, губах, а когда они открыли рты в порыве поделиться друг с другом впечатлениями, – и в языках.
Богуславин не сдержался.
– Ух, бедолаги, африканские последыши! Как себя изуродовали, не пожалели! А ушки-то, ушки! Цельные дыры в них в сантиметр! Неужто до плеч дырищи будете растягивать? А ещё африканские дикари растягивают нижнюю губу. И кольца на шею надевают, чтоб она растянулась до жирафьей. Только на кольцах башка… то есть, женская головка… и держится. Сними кольца – и шея пополам ломается, и дикарка помирает. Интересно, наша русская молодёжь обафриканилась или обдикарилась? Скоро наши ребятишки, чтоб выделиться из толпы, будут тело крючками протыкать, зубы стачивать, шрамы наращивать, а больше-то им выделиться нечем, глупышам. Ни знаний, ни смелости истинной, ни дерзновений на благо Отечества. Ни ума, в общем, ни фантазии. Вот и выделываются, бедолаги, уродством телесным. Да и хвастаются, кто какую боль может вытерпеть. Будто в этом истинное терпение и крутизна. Ха! И сколько таких глупышей развелось! Числом, как сорняки на брошенном поле. Средь такого-то числа выделиться уж невозможно. Сорняк есть, понимаешь, сорняк. Был бы колосом пшеничным – выделился бы из сорняков. А так… Перевёртыши, одним словом. Дикарская толпа. Бедолаги юные, слепые. И родители-то вас не умудрили, а? Тоже ведь бедолаги.
Парочка слушала его сперва насмешливо, демонстративно вращая презрительными глазами, потом враждебно, а под конец вдруг отвернулись от старого песчаного идиота и сели подальше от того, кто над ними посмеялся и неожиданно пожалел. Кулаками, правда, погрозили и пальцем у виска покрутили.
А Богуславин повернулся к кондуктору и продолжали, словно и не отвлекался:
– Так вот и нырк под грузовик! Ладно, грузовик ехал медленно, вполсилы ударил, а то была бы парню гробовая крышка. Переломался весь, чиниться долго придётся.
Кондуктор фыркнула.
– С дурости это всё, – проворчала она.
– С дурости, с дурости, – покивал Пётр Романыч. – Испугался креста, который ему на плечи Христос Бог наш возложил, понимаете? Поддался змеиному шёпоту нечистого, и вот, чуть в вечную тюрьму не угодил! А парень-то высокий, сильный, здоровый. Глаз чёрный, волос тёмный. Татуировка на шее – глаз раскрытый. Зачем себя испортил? И вот в здоровом теле душа в черноте и отчаяньи живёт…
Он вдруг обнаружил, что кондуктор смотрит на него с ужасом, вцепившись в спинку его кресла.
– Володинька… – прошептала она тоненьким, будто детским, голоском.
Богуславин подпрыгнул вместе с автобусом, наехавшим на бугорок вздувшегося от жары асфальта. Он сразу поверил, что бритый её сын: недаром материнское сердце пронзило болью.
– Володей, значит, его зовут, – неловко пробормотал он. – Врач спрашивал. А документов при нём не было.
– Он жив?!
– Жив был, когда его «скорая» забирала. В больницу его увезли; вы ж, поди, знаете, в какую.
Кондуктор сорвалась с кресла, подлетела к водителю, заговорила быстро, нервно, упрашивала, видно, чтоб он её с работы отпустил к полумертвому сыну. Тот на остановке затормозил, двери открыл, женщину в юбке, кофте с длинными рукавами и платке, скрывающем волосы, впустил и коротко отрезал:
– Иди работай, Юдина, охренела? Мне, что ль, пассажиров обилечивать? Рейс закончится, тогда беги, куда прёт, а покуда сиди вон на своём насесте и бабло собирай. Не канючь, Файка. Сказал – всё.
И двери закрыв, завёл мотор. Кондуктор отвернулась от него и, бессмысленно таращась в конец автобуса, шатаясь от автобусной тряски, побрела на своё кресло. По пути её задержала женщина в платке, которая протянула ей десятку и получила взамен белый квадратик с цифрами. Сев. Кондуктор крепко сжала руками сумку с деньгами и рулончиками билетов. По омертвелому лицу её потекли слёзы, и они были нескончаемые.
– Послушайте, Фая… – позвал Богуславин. – Ваш сын жив, точно вам говорю. Врачи, что называется, над ним трепещут. Спасут. Скорость маленькая была… у грузовика, я имею в виду. Образуется. Он наверняка на операции сейчас. Потом в реанимацию переведут, потом в обычную палату восстанавливаться. А вас к нему только завтра и пустят… а то и послезавтра. А узнать, что с ним да как, вы и по телефону сможете… ну, или в приёмной.
Фаина Юдина плакала.
– Ну-ну, Фаечка, – повторял Пётр Романыч, – ну, милая… Ты о плохом и не думай вовсе. Не помер же твой Володя. Ну, покалечился. Так сам виноват, разве нет? Зато в себя придёт, душа на место встанет – Бог поможет.
– А не встанет? – хриплым от слёз голосом спросила Фаина, не оборачиваясь на старика-зануду.
– А ты молись потихоньку. Молись себе да молись Господу Богу. Материнская молитва на своих крыльях самого отпетого грешника из самого центра ада к Небу вынесет. Не знаешь разве?
Молчала Фаина Юдина, молчала, только слёзы в грязный платок собирала. Слушала ли хоть? Слышала ли полслова?
Остановка очередная. Автобус ближе к центру собирал всё больше пассажиров. Скоро Петру Романычу выходить, а он не знал, что ему делать.
Как плохо получилось… Лучше бы кондуктор от кого другого о сыне узнала, чтоб время страданий отодвинуть… Правда, сердцем она всё равно бы чуяла, что с её Володенькой стряслась беда... а, не зная, в чём дело, мучилась бы ещё острее.
Нет, видно, Богу угодно было, чтоб Пётр Романыч встретился с матерью злосчастного самоубийцы, жизнь которого из милости сохранил Господь. Но уж ей-то он чем мог помочь – он, безработный, бездомный, бесправный… то бишь, не желающий бороться за свои жилищные и имущественные права, чтобы не огорчать дочь?
К Белоцерковским привязался тоже… А откликнутся ли люди, чтобы помочь им? Сказать «не моё дело, пусть сами выпутываются» легче, чем понудить себя к труду во имя не себя, а ближнего своего, да ещё без корысти. Без корысти – с непривычки трудно.
Эх, дочка, дочка… сдалась тебе эта норковая шуба… пресловутая эта печаль…
Вошли несколько человек, автобус скрипнул дверьми, как зубами, и крутанул колёсами. Фаина Юдина выдала им билетики, не глядя, вся заполненная материнским страданием и ожиданием.
Петру Романычу больно было видеть её бледное морщинистое лицо, заполненное одной мыслью: «Володенька, сыночек, как ты?!». Казалось, что она немо бьётся в автобусные окна, отделяющие её от наступающей ночи, и не может найти выхода.
Так бьётся бабочка в стекло, залетевшее случайно в комнату бабьим летом, или синичка, сманенная в морозный день теплом, исходящим из открытой фрамуги. Преграда невидима, но крепка. Как и забор из грехов и страстей, не дающих душе вырваться на волю, к Богу, Которого изначально любит и Которым подарена Его творению – человеку.
На следующей остановке Петру Романычу выходить. Он заволновался: что делать? Первый путь – домой, в зелёный «Москвич». Отоспаться, передохнуть, а завтра искать мирового судью, оставив на задворках памяти погибающего Володю Юдина и его опустошённую горем мать. Второй путь – в больницу вместе с Фаиной, превратиться в третье плечо, в некую поверхность опоры, в остров суши среди бескрайнего моря, чтобы не дать ей провалиться в топь горя и отчаянья…
«Ладно, – решил Богуславин. – Позовёт – пойду. Не позовёт…».
Хотел продолжить логически «не пойду», но мысль споткнулась и утекла обратно, словно устыдившись себя. Он поднялся, чтобы идти к выходу и услышал ожидаемое:
– Мужчина, выхóдите?
Он с готовностью повернулся к Фаине.
– Выхожу, – ответил он ей.
Женщина стискивала свою билетную сумку, словно спасательный круг. Лицо её отвердело, как забетонировалось. В карих глазах плыла растерянность.
– Вы бы… не проводили меня в больницу? – сказала она, и видно было, что на согласие она не рассчитывает, просто жаждет его, но понимает абсурдность своей просьбы: чтоб незнакомый незнакомому помог – это нынче нонсенс!..
Но Пётр Романыч вовсе не считал, что помочь незнакомому – это должен быть нонсенс; это должно быть в крови, а не во внешнем законе; естественный порыв здравомыслящего милосердного человека.
– Конечно, провожу! – успокоил женщину Богуславин. – Торопиться мне некуда и не к кому, могу ждать, сколь угодно.
А сам встревожено подумал: «Выдержало бы сердце. Не молоденькое ж». Но даже тенью на лице не показал, как оно ноет.
– Сколь угодно не надо, – упредила Фаина. – Это у меня был последний рейс. И сразу в больницу: ждать невмочь, чтоб вы там не говорили.
– Мужу-то сообщите? – спросил Пётр Романыч. – Тоже ведь волноваться будет.
Фаина чуть прищурилась, усмехнулась.
– У меня муж такой, что его ровно и нет.
Богуславин не стал уточнять, но Фаина после трудной паузы добавила:
– Колясочник он. Инвалид позвоночный. Сперва упал неудачно, потом застудился. Простите, что вываливаю на вас свои проблемы… Лучше вам домой уехать.
Она свела брови. Богуславин улыбнулся. Брови рефлекторно вернулись на место, женщина коротко вздохнула и села на своё кондукторское место. Пётр Романыч примостился у окна, прикрыл глаза, и молитва, жившая в его душе, вернулась в сознание и потекла широким движением реки.
Молиться его научила любимая супруга Домна Ивановна – красивой души человек, с которой он вырос в одном селе, учился в одной школе, после войны вернулся к ней, женился, вырастил детей. Она была незаметна на фоне мужа, но незаменима. Незаметна, и незаменима. Незаметная незаменимость – вот она какая была, его Домнушка.
Единственный храм, не закрытый и не взорванный большевиками и коммунистами и вечно мешавший вездесущей коммунистической партии, прозябал на скудные пожертвования немногочисленных прихожан, но жил полноценной церковной жизнью. Служил там смиренный молитвенник, иерей Тихон.
У него Домна Ивановна и Пётр Романович и окормлялись, и старшие их дети им были крещены, к нему на исповедь ходили, причащались у него Святыми Дарами.
Потом отца Тихона арестовали, сослали в Поволжье, на ворота храма пытались навесить замкѝ, чтобы поживиться раритетами иконописи, да, Слава Богу, не вышло. Новый настоятель с Божьей помощью защитил и здание, и приход, убедив власти в археологическом и культурном значении памятника зодчества и наглядности исторической картинки прошлого великой советской страны.
В этот-то храм Рождества Богородицы, к этому-то священнику, отцу Михаилу, и доныне ездил Пётр Романыч, хоть за последние пять-десять лет в городе поднялись три новенькие церкви, и одна гораздо ближе к дому.
Именно здесь отпевали скончавшуюся внезапно от сердечного приступа Домну Ивановну. Как-то ушёл на часок из дома Пётр Романович, а вернулся – зовёт, зовёт свою супругу, а никто не отвечает. Поискал на кухне, в маленькой комнате, в большую зашёл, а там лежит на полу его Домнушка, рядом разбитый горшок, рассыпанная земля, цветок, полный жизни, но уже с обнажёнными корнями.
Бросился к ней Пётр Романыч, зовёт – мол, чего ты, спишь, что ли? За руку теребит… А рука-то у неё холодная. Взвыл Пётр Романыч. Так взвыл, что прохожие остановились в испуге: что такое, что случилось? А вон что. Остался Пётр одинёшенек. И всё ждёт теперь: когда Господь к Себе призовёт, чтобы с Домнушкой соединиться?..
Именно здесь Богуславин намеревался просить помощи для Белоцерковских – и молитвенную, и материальную: работу, денег и жильё.
Он трясся в автобусе, молился о семье, соседях, о Гоше, всё ещё не пришедшем в сознание, о Светлане Руслановне и десяти её детях, о Владимире и Фаине Юдиных, и вздрогнул, когда на очередной остановке кондуктор тронула его за плечо и сказала возле уха:
– Приехали. Конечная. Выходим.
– Ага, – встряхнулся Пётр Романыч и вышел в ночь вслед за женщиной.
Она огляделась и пробормотала:
– Страшно-то как здесь.
Богуславин вынужден был согласиться:
– Это вы правы: страшно.
Вокруг них высились изощрённые контуры новых домов, модернизированные и холодные. От реклам и ярких неоновых вывесок зрение плыло, вызывая головную боль. Всё ходило, бежало, ехало, требовало, возмущалось, материлось, громыхало циничным смехом, орало в телефонную трубку, сплетничало и пустословило. Чистые души, или те, кто жаждет очищения, где вы?! – ночь освещают своей молитвой, усиливая тепло и яркость горящей свечи.
Фаина усмотрела в толкотне машин нужный троллейбус и коротко бросила:
– Скорей, наш подъехал!
Пётр Романыч поморщился от боли в сердце, украдкой потёр грудь. Фаина не заметила. Другое заботило её, и остальное отлетало от неё, будто мяч от стенки.
Они залезли в полупустой троллейбус. Вот и понадобилась Светланы Руслановны десятка: здешний кондуктор потребовал пенсионное удостоверение, которого не было. Богуславин и Юдина сели рядом.
Не разговаривали: она не могла, потому что жила будущим; он не мог, потому что жил настоящим, а в настоящем его терзала боль и усталость: с прошлой ночи всё падают и падают на него камни. А если разобраться, то гораздо раньше – ещё с заявления Вячеслава Егорыча, что он не хочет во второй раз становиться дедушкой и мечтает, чтобы невестка сделала аборт. А если быть точным до мелочей, как родился Пётр Романыч, так и взял на плечи крест, только ему и уготованный, – как и всякий человек, живущий на Земле.
На третьей, или на пятой – кто их считал? – впрочем, конечно же, мать, – остановке Фаина выдернула Богуславина из троллейбуса и чуть ли не бегом потащила в сторону больницы. Пётр Романыч почувствовал, что при таком темпе он скончает все свои силёнки, и замедлил шаг, отдуваясь и придавив ладонью грудь.
– Фая, вы идите вперёд, а я добреду тут потихоньку.
Фаина кивнула и не оглянулась. Пётр Романыч полегоньку утишил своё дыхание и поковылял к освещённому крыльцу.
В приёмном покое пусто. Фаины тоже нет. Ну, что делать… Придётся просто посидеть, подождать. Хотя есть вариант, что надобность в присутствии Богуславина миновала, и можно попытаться с передышками добраться до дома. Он долго колебался, решая, как поступить. Устал ведь, ох, как устал… И Фаины всё нет и нет. У неё и минутки может не быть, чтоб с Богуславина что-то спросить и отправить его восвояси. Вдруг ей разрешат в больницу лечь, чтоб заместо сиделки за беспомощным сыном ухаживать?
Хотел уж было старик встать, а внутри нехорошо стало. Послушался Пётр Романыч совести и не сдвинулся с кушетки. Совесть злого не посоветует. Воззвала – значит, сообразуйся, как поступить, чтоб душа миром сияла.
Отворилась дверь, ведущая в кабинет первичного осмотра, из неё выглянула Фаина.
– Вы здесь? – обронила рассеянно. – Это хорошо.
Она закрыла дверь, села рядом со своим провожатым.
– Велели ждать, – пояснила она.
– Долго?
– Вообще домой отправляли. Типа – позвоним, спите спокойно. А кого спокойно? – горько заключила она. – Всю ночь так и не уснёшь, будешь шарахаться, телефон глазами проедать и руки грызть от нетерпения: когда же позвонят? Не, лучше уж так, на скамейке в приёмном покое: вдруг он очнётся, а?
Пётр Романыч со всей серьёзностью кивнул.
– Вполне такое встречается.
– Правда ж? – с надеждой переспросила она, посмотрев на него в ожидании, и он снова с серьёзностью кивнул.
Вышел врач, на сидящих не взглянул, промелькнул белым мазком в другую дверь, обдав застоявшимся запахом табака.
– Врач, а курит, – пробормотала Фаина Юдина – не удивляясь, не осуждая, а, скорее, просто отмечая факт.
– Бедолага, – согласился Богуславин.
– Чего это он бедолага? – не поняла Фаина.
– Так ведь страсть душит, страсть мучит, – пояснил Пётр Романыч. – А курение тоже страсть, как пьянство, к примеру, или блуд. Страстей много бушует в нас, избавиться от самой мелкой – большого труда требует, что уж о крупных говорить…
– Да ну, гадость какая, – фыркнула Фаина. – Кому она мешает, чужая страсть? Мне лично нет. Моя страсть тоже – для кого заноза? Вот вам что с того, что я курю? Или с любовником кувыркаюсь? Ну, что? Завидно? Обидно, что самому невмочь страстишками баловаться? А в молодости тоже, небось, пошаливали, отрывались вовсю.
– Точно, отрывался, – покорно согласился Богуславин. – Были, конечно, приключения, не без того.
– Вот-вот, а теперь других осуждаете. Это ханжество – вот как это называется. Что, не так?
– Так. Не спорю, – с той же покорностью согласился Пётр Романыч.
– Ну, и всё, – резко закончила Фаина.
– Ну, и всё, – повторил за нею Богуславин.
Она уставилась в пол, он – на стену, где висел плакат с фотографиями клещей – опаснейшими насекомыми лесных морей России, которые уже и в городе начали чувствовать себя вольготно. То ли сторожа, то ли мстители эти клещѝ…
Пётр Романыч, щурясь, считал с плаката информацию, набранную крупным шрифтом, внимательно изучил красочные рисунки страшного лесного пришельца, и когда плакат себя исчерпал, вымолвил вполголоса:
– Страсти и страстишки-то мы все имеем, я так больше всех, дурак старый – видите, сколько из меня песка сыплется? Это я дочь родную потерял. И квартиру потерял. И семью. Мусор я, раз не смог удержать всё, что имел… Кого ж посмею осуждать? Сам хуже худого… Нет, осуждать не могу. Это право Создателя, не моё, дурака грешного. Но страсть после смерти куда денешь? Никуда. Она к тебе прилипнет, требовать станет, а в духовном мире материального – не взыщи, нету. Ни тебе папироски, ни тебе водки, ни тебе перстней, ни любовника. Мученье одно вечное…
– Не верю я в жизнь после смерти, – огрызнулась Фаина. – Сколько книг прочла, сколько разговаривала, и всюду по-разному. Кому верить? Я и бросила это дело. Раз все по-разному представляют загробную жизнь, значит, её нет. Сказки.
– А, может, наоборот?
– Что – наоборот?
– Ну, раз все об этом догадываются, значит, она есть, загробная жизнь-то. Другое дело – какая ж она на самом деле.
Вернулся тот же прокуренный врач. От него несло табаком ещё сильнее. На сидящих он не взглянул, хотя Фаина так и подалась к нему всем телом в ожидании новостей о сыне. Дверь неумолимо захлопнулась.
– Сын-то где работает? – будничным голосом спросил Пётр Романыч.
– Коммерсант, – выдавила потухшая Фаина.
– Интересно ему?
– А то! Разве иначе занимался бы этим? Толком, впрочем, я ничего не знаю. Что он, будет со мной делиться финансовыми тайнами? Я ж не партнёр, не сотрудник. Он даже с женой о работе не говорит, а вы говорите – знаю ли я… Ничего я не знаю. Разве сейчас родители о детях что-то знают? Пустая надежда… Отчего он под автобус бросился? Расскажите мне всё.
Пётр Романыч рассказал снова. Вечный свидетель – вот он кто, бедолага дворовый… Заколебался – всё ли упоминать? Верующий бы понял, принял, а она вряд ли. Мимо ушей пропустит. Или озлобится. И ладно бы, на «вечного свидетеля», это пустяки. Может и на Бога озлобиться, и на сына своего. А ему материнская любовь нужнее лекарств.
И не упомянул последние горькие слова самоубийцы, со страху и в отчаянии искавшего себе погибель. Он думал, что смерть уничтожит не его, а лишь страхи и отчаянье, снедавшие его мятущуюся душу. Не нашёл иного пути. Искал ли? Искал уж, конечно. Но для тела. Если б для души искал, под колёса бы не прыгал.
– И ничего не говорил? – спросила Фаина подавленно.
– Говорил, что ему всё надоело, – во второй раз ответил терпеливый Пётр Романыч, но она спросила опять, словно не слыша:
– Совсем ничего не сказал?
– Ничего больше. Только это. Я ж ему кто? Глупый старый босяк. Что ему со мной разговаривать, душу открывать? У него для этого, поди ж, поближе кто есть.
Фаина не ответила. Сжала голову худыми руками, вперила взгляд в грязный пол.
– Заели его, Володю моего, – глухо пробормотала она. – Изверги проклятые.
И выматерилась. Пётр Романыч кхекнул от неожиданности и поёжился. Темнота на мгновенье затмила глаза, и он почувствовал дурноту и усталость, которая сшибала с ног. Он пошевелил пальцами. Ничего, шевелятся вроде. Значит, дойти до своего двора он может. Хотя сейчас до него дальше, чем до храма в честь Покрова Пресвятой Богородицы. Там, что ли, переночевать? В сторожку к одногодку Олегу Ульяновичу податься… на полу переночевать, а утром тебе – все радости мира и его благодать: литургия, общение с батюшкой, отцом Михаилом, трапеза с молитвой…
Он так размечтался, что уже видел себя перед крыльцом, освещённым прожектором, а рядом – сморщенное лицо старика Ульяныча.
Из кабинета первичного осмотра выглянула медсестра с обширными формами, с густо крашенными глазами.
– Юдина здесь? – приятным голосом, отпыхиваясь, спросила она.
Фаина подняла голову, отлепив от лица руки.
– Здесь, – отозвалась она и вытерла слёзы.
– За мной идите.
И медсестра исчезла за дверью. Фаина устремилась за ней, на провожатого своего и не обернулась. Но Петра Романыча эта забывчивость не покоробила: в горе женщина, что с неё спрашивать…
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник В.Черных. Повесть "Поводырь" 7 часть. Живое Слово.ru | Akylovskaya - Журнал "Сретенье" | Лента друзей Akylovskaya / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»