• Авторизация


В.Черных. Повесть "Поводырь" 4 часть. Живое Слово.ru 20-11-2013 15:59 к комментариям - к полной версии - понравилось!


[650x551]


Отступление третье. АГАФЬЯ ГАВРИЛОВНА

Агафья Гавриловна осторожно поводила массажной щёткой по густым своим седым волосам.
Она смотрела в зеркало на знакомую-перезнакомую пожилую женщину в полинялом ситцевом халатике и удивлялась сама себе: когда она успела состариться?
Десять последних лет так насытили её жизнь событиями и переживаниями, что она совершенно не следила за течением времени и о том, как это время сжигало её силы и остатки молодости.
Вот она какая теперь – старушка старушкой. А ведь недавно девчонкой бегала по осени по разгромленному фашистами родному селу, раскапывая разоренные огороды в поисках картошки, моркошки, свеклы, лука, горошка... Яблочки-падалицу жевала, твёрдые терпкие груши, сочные вяжущие гроздья черноплодной рябины. Искала много, находила мало. Что находила, за то Богородицу благодарила и несла домой – младшим братьям и сестрёнке-инвалиду.
Мать немцы угнали в Германию, там она, похоже, и сгинула в концлагере. Отец пропал под Севастополем во время боёв. Агафья стала для семьи и отцом, и матерью – кормильцем, нянькой, сиделкой, воспитательницей, учительницей... Надорвалась.
Замуж-то вышла, а детей Бог не дал им с мужем. Да и жила-то она с ним хоть и счастливо, да недолго: арестовали Серафима за религиозные убеждения и, понятное дело, антисоветскую пропаганду, да и сгноили на Соловках. Сгорел крепкий мужик, богатырь русский, истинный крестьянин, за шесть лагерных лет.
Правда, о смерти его Агафья узнала лишь в начале девяностых годов, когда принялись поднимать и рассекречивать архивы. Свидетельство о смерти Серафима Агафья прочла со слезами. Чуяло сердце, что нет любимого мужа в живых, а всё ж на чудо надеялась. Но нет. Не свиделись больше на этом свете.
А саму Агафью попугали, попугали в зелёном кабинете с портретами вождей да отпустили под подписку о невыезде и неусыпное наблюдение. Наблюдали зорко, но за чужой душой уследишь разве? Агафья много молитв помнила, жила себе потихоньку, работала, а сама молитву про себя творила, и спокойной ей. Хоть запроверяйтесь, всё равно ничего не поделаете.
Детей у Агафьи так и не случилось. Много лет ухаживала она за больной сестрой, потом похоронила её и жила одна в городской однокомнатной квартире, дорабатывая до пенсии мастером-штукатуром в одном из строительных управлений. По выходным её тянуло в храм, она выстаивала пятичасовые службы, не чуя усталости. Всё Агафье в эти одинокие годы казалось простым и надёжным, ничего не требовало суеты.
И вдруг... сколько воды утекло?.. Ух, ты, а уже десять лет ровно.... Скончался младший брат Агафьи, а за ним через месяц ушла и его жена. Погибли их дочь с мужем, оставив троих детей. Сирот забрала Агафья: другие братья и большими семьями обременены, и жильё тесное, и расстояния дальние.
Опекунство оформили на Агафью. Безропотно приняла она на себя трудную заботу о двух внучатых племянниках-близнецах и племяннице – Ване, Коле и Марии. Мальчикам едва исполнилось двенадцать лет, а девочке всего девять.
Испуганные жестокой переменой судьбы, тоскующие о маме и папе, ребятишки льнули к двоюродной тётке и в то же время дичились её, жались друг к другу и неохотно выполняли школьные задания и необходимую домашнюю работу.
Как только ни старалась Агафья, чтобы дети успокоились и снова приняли в свои сердца радости и заботы этого мира! И еду повкуснее готовила, и гуляла с ними, и вникала в их проблемы и увлечения, защищала, помогала.
Конечно, еда не отличалась изысканностью, одежда – роскошью, дом не изобиловал побрякушками, безделушками, компьютерными и электронными новинками, но Агафья отдавала детям всё, что накопила за всю жизнь в своей одинокой душе, жаждущей любви и находящей её в Боге.
Она пыталась и племянников привести в храм. Но ребята походили на службы, послушали, как молится каждый день тётка, а потом их утянули за собой неверующие друзья, школа, секции, студии, кружкú... Агафья не заставляла их. Только молилась жарче, веря, что Господь не оставит сирот, вернёт их к Себе.
Агафья Гавриловна положила массажную щётку на трюмо. Потёрла ладонями лицо. Какими крохотными стали её когда-то большие синие глаза, какими блёклыми... Она водрузила на нос очки для чтения. Какие толстые стёкла. А прежде очи её видели то, что маячило на горизонте. Постарела она, что и говорить, сдала сильно.
Выросли её племянники, учиться пошли. Выбрали-то себе не рабочие специальности, а интеллигентные какие-то: экономисты, менеджеры, программисты...
Все отделения платные, что за время такое! Думала, думала Агафья Гавриловна, что делать, да и надумала продать свою однокомнатную квартирку и жить вместе с племяшами в их трёхкомнатной, доставшейся им от родителей.
Все деньги положила на книжку, половину тут же ушло на платные факультеты. И идут ещё: Маша на первом курсе только... А близнецы Ваня и Коля – на пятом. Хорошо учатся, Слава Богу, успехи у них. Даже работу предлагают после выпуска. Как не порадоваться?
Десять лет она детей на себе несла. Вот и принесла к началу их самостоятельного пути. Вроде бы и не нужна племянникам опекунша – вот уж несколько лет, как юридически она свободна, как лесная синичка. Но куда пойти доживать отпущенные ей Господом годы? Некуда. И в селе её родная пятистенная изба прогнила насквозь. У братьев в каждой комнате – муравейник. Да и как она оставит Ваню, Колю и Машу одних? Мало ли чего учудят без присмотра. Хоть, вроде, все взрослые, а всё равно соблазны да искушения в дурную сторону увести быстро могут.
Агафья Гавриловна взглянула на часы. Скоро студенты нагрянут, пора ужин готовить.
Агафья Гавриловна отправилась на кухню. Бодрым шагом, между прочим. Сегодня у неё в меню пирог с картошкой и грибами. Начинка – дело рук Агафьи.
Это она садила, окучивала, копала и прятала в овощную яму картошку, а ещё – морковку, свеклу и лук. Это она ходила в дальние леса и собирала грибы. Охотников до лесных урожаев нынче мильоны, куда не заберёшься, обязательно встретишь алчного до грибов и ягод горожанина или крестьянина, знающих все тропки и полянки и неприязненно поглядывающих на своих конкурентов, не имеющих полезной привычки оставлять дозревать неспелые ягоды и грибницу.
«Ну, чисто комбайн прошёл, всё смёл», – ругаются крестьяне, а поделать ничего не могут. Закона, вишь, такого нету, чтобы запрещать горожанам бросаться на лес, как на вражеские доты, а не как на грудь щедрого кормильца. А потом удивляются: и чего это леса так оскудели?!
«Охо-хохоньки...», – вздохнула Агафья Гавриловна, жаря в глубокой сковороде грибы.
Она снова глянула на часы. Как раз к приходу Вани и Коли поспеет пирог. А к Машиному возвращению его придётся разогревать...
Когда белый пирог отправился в духовку, Агафья Гавриловна взялась за тряпку. Ничего, сил ещё полно. Ещё повоюем с нуждой, с проблемами и первоочередными задачами! Главное – все вместе будем воевать! И тогда победим.
Агафья Гавриловна – женщина в соку, вполне может работёнку какую-никакую поискать. В смысле, вторую. Гардеробщицей или мойщицей, или ночным сторожем. Вообще надо обратить внимание на газетные объявления.
Там есть куча предложений приземлёно потрудиться рученьками – как раз то, что с малолетства умеет Агафья Гавриловна. Убрав три комнаты и остальные «полезные метры», без которых, прямо скажем, никуда, «Гюньша-опекунша», как иногда, смеясь, прозывали её Ваня, Коля и Маша, взяла с полки в прихожей газету «Работа плюс зарплата» и уселась за журнальный столик в гостиной. Очки нацепила. Не нашла вблизи карандаша, зато узрела жёлтый маркер, гораздо удобнее.
Читала Агафья Гавриловна объявления, отмечала подходящие, на часы поглядывала, пирога дожидалась.
Запáх пирог готовым тестом. Посмотрела на него «Гюньша-опекунша». Так-так, пять минуток на доводку и можно вынимать, в чистое полотенце кутать.
Пока ждала сыновей и дочку... то есть, племянников и племянницу (вон как они, родимые, сердце-то бездетное собою заполнили!), разок газеты просмотрела – ничего не пропустила? – и позвонила по нескольким номерам. Ну, понятно: то возрастом не вышла, то место занято. В одном, правда, отбрыкиваться от пенсионерки не стали, выслушали, сами о себе рассказали, телефончик попросили с обещанием в ближайшее время отзвониться. Понравилось Агафье Гавриловне, как с нею обошлись. Именно поэтому решила, что и этот номер – не про неё. Ничего. Газета каждый день выходит. Найдётся и для неё работа.
Взгляд её, пробегавший мелкие строчки, наткнулся вдруг на объявление, не отмеченное ею.
«Требуется маляр-штукатур на восстановительные работы в реставрируемые женский монастырь. Жильём обеспечиваем. Обращаться по адресу: село Лемарино, улица Покровская, дом пять, иерей Григорий (Поспелов)».
Агафья Гавриловна приподняла брови. Интересное объявление. Жаль, что телефона нет. Чтоб разобраться, подходит ли ей эта работа, надо туда ехать, за полтора часа от города. Она, понятное дело, не поедет. Хотя очень бы хотелось восстанавливать монастырь вместе с другими... Но у неё – сынки да дочка... то есть, племянники и племянница, куда они без неё? Работы и в городе навалом, найдётся и для неё что-нибудь.
Закрыла Агафья Гавриловна синие глаза. Заснула. Сегодня можно. Сегодня у неё выходной. А завтра утром на работу до вечера. Проснулась женщина. Лениво тронула рукой слежавшуюся седую прядь. Щёки потёрла. На часы взглянула. Поздновато как! Племяши давно должны уж прийти. Где они ходят?
Агафья Гавриловна вышла на балкон, вгляделась во двор и во все входы-выходы с него. Людей полно. Где ж её родимочки-кровиночки любимые? И тут она их увидала. Все трое – высокие, стройные, красивые, модные – сидели на сиденьях детской карусельки и разговаривали. Почему-то невесёлыми были их лица. Азартными. Озабоченными. Что случилось?
С оплатой учёбы что-то не так? Агафья Гавриловна быстро прикинула в уме пять разных сумм: одну – полученную за квартиру и три – оплата учёбы на несколько лет вперёд, плюс остаток на коммунальные услуги, одежду детям, новый компьютер для Вани, фотоаппарат для Маши, сотовый телефон для Коли и ещё там пара позиций, типа отдыха и звукозаписи в студии первой песенки Маши, которую она сочинила и хотела показать миру. Наивная девчачья мечта, но братья поддержали сестрёнку и вполне серьёзно обсуждали с ней альтернативное будущее.
Троица встала и неохотно поплелась к дому. Агафья Гавриловна поспешила с балкона на кухню – пирог ставить разогревать для честной компании. Да-а, трудновато стало ноженькам бегать. К вечеру после работы они больше на гиппопотамьи похожи, а не на человеческие, а уж тем более, на женские. А в поликлинику сходить всё недосуг. Ну, когда-нибудь. Самое главное – дети, пусть они и не дети, а достаточно самостоятельные молодые люди.
Агафья Гавриловна тепло улыбнулась на звук открываемой двери.
– Здравствуйте, родные мои, – заторопилась она их встретить. – Что-то вы припозднились сегодня, жду-жду, никто не идёт. На балкон вышла, гляжу – а вы вон где, на карусели катаетесь. Вечер-то и вправду хорош! А ваша «Гюньша-опекуньша» пирог спекла, давайте руки мойте да за стол! Чего невесёлые такие? Двойки получили, что ль?
– Да не, нормально, – промямлил Ваня. – С чем пирог-то?
– С грибами и картошкой, ну, и лука накрошила, как вы любите. Ну, марш в ванную!
У Агафьи Гавриловны было прекрасное настроение: все дома! Она хлопотала на уютной кухне, наполненной вкусными ароматами и чуть приглушённым светом люстры. Какая у неё дружная большая семья! Как радостно на сердце, словно одарили нечаянной долгожданной встречей с давно утерянным из виду дорогим человеком... И внезапная эта встреча будет встречей навсегда. Радость навсегда – это ли не чудо!
Агафья Гавриловна нарезала согревшийся пирог, налила горячего чаю с молоком, а кому-то – яблочный компот. Всем угодила. Пирог исчез с тарелок в момент!
«Спасибо» протараторили, но из-за стола не улетели. Сидят, глаза друг на друга натыкаются. Выдохнул тут Коля, рот открыл, чтоб сказать, и закрыл, будто не отважился. Локтем Ваню в бок толкнул. Тот плечами пожал и в узор на скатерти уткнулся.
– Да что с вами! – воскликнула Агафья Гавриловна.
– Да ничего такого, – наконец звонко ответила Маша, с упрёком глянув на братьев. – Просто мы решили выселить тебя из нашей квартиры, ведь ты давно нам не опекун.
Она толкнула Ваню в бок, и тот, рассматривая скатерть, поддакнул:
– Мы взрослые, у нас своя личная жизнь, а ты нам всё же... это... не мать. И мы... это...
– Можем теперь и одни управиться, – подхватила снова Маша.
Она одна смогла посмотреть тётке в лицо. И торопливо опустила голову.
Агафья Гавриловна стояла, крепко сжимая в кулаке тряпку, которой только что вытирала рабочий стол возле мойки. Она долго ждала, когда что-нибудь почувствует, и не дождалась. А потом поняла, что это и есть пустота. Она почувствовала пустоту. Надо же. Оказывается, и её можно почувствовать...
Смотрела на выросших её стараниями и незаметными каждодневными жертвами детей и ничего не чувствовала. Так, говорят, бывает в бою, когда в тебя влетает осколок снаряда. Только что ты был целёхонек, а теперь у тебя нет ноги или руки. Или острый кусочек горячего металла впился в грудь рядом с сердцем. Или в само сердце. Сперва, говорят, и не чувствуешь ничего. А потом она приходит. Холодная затмевающая боль. Наверное, и к ней придёт. Надо лишь подождать немного.
– Мы тебе дадим месяц, чтоб ты подыскала себе жильё, – сказал Коля. – Ну, и с переездом поможем.
– Навещать будем, – пообещала Маша.
– Звонить, – добавил Коля.
Они помолчали. Маша испытующе воззрилась на тётку.
– А если ты добровольно не съедешь, – выпалила она, – мы в суд пойдём, и тебя судебные приставы выселят! Мы у юриста узнавали, правда на нашей стороне, а у тебя прав на нашу квартиру нету.
– Зато она может... – неуверенно возразил было Ваня, но в его бока с силой врезались два локтя, и он замолчал.
– Не волнуйтесь, не буду, – произнесла, наконец, Агафья Гавриловна.
Она поняла, что может: стребовать с племянников денег за свою проданную однокомнатную квартиру, которые пошли, идут и целенаправленно пойдут на оплату обучения сыновей и дочки... то есть, племянников и племянницы.
Как-то сразу сильно заныли ноги. Еле стронулась с места Агафья Гавриловна – будто кто ей ступни к полу приклеил, не отодрать.
На каком-то новом пределе бесчувствия, после которого бы рванул неистовый, разрушающий шквал, Агафья Гавриловна странной, чуть подпрыгивающей походкой отправилась в комнату, где прожила десять прекрасных лет. Она сняла и положила на кровать фартук и выцветший ситцевый халатик, надела платье, носки, платок на голову повязала. Паспорт в авоську положила и расчёску. Может, надо было напоследок окинуть взглядом комнату, но глаза не послушались. Они могли смотреть только вниз. Так, опустив голову, прошла Агафья по длинному коридору к окончанию её прежней жизни, открыла дверь и перешагнула порог, повторяя про себя три слова: «Лемарино, Покровская, пять», чтобы не раскололось на мелкие осколки её спасительное бесчувствие.
Впереди наступала ночь. Но где-то там, за трудными часами одиночества и невыносимого шквала боли её ждал дарованный Милостивым Богом рассвет, сулящий новую надежду.

Глава 8.

Утром Пётр Романыч отоспался на славу: разморило его в тёплой машине. Рабочий люд покинул свои квартиры, и довольно высоко сияло в вышине июньское солнце, когда он почувствовал себя, наконец, бодрым и полным сил.
Правда, душа терзалась, и не от привычной, а некой близкой боли, ожидающей его, казалось, вот-вот, чуть ли не сегодня, чуть ли не сейчас, и потому Пётр Романыч, умывшись, холодной водой из чайника, принялся беспокойно мерить шагами двор, то и дело поглядывая по сторонам.
Потом забрался в «Москвич», чтоб его никто не видел и горячо помолился. Посидел. Вылез. Ноги – понести не понесли из-за боли от синяков и ушибов, но исправно потащили его к подъезду Марии Станиславовны и Валентины Семёновны.
Жасмин радостно сверкал на солнце идеальной белизной своих крупных цветов. Окна, как всегда, зашторены. А вот кухня видна через неплотно задвинутые занавески. Впрочем, она пуста. Значит, Мария Станиславовна читает в большой комнате. Или разбирает там же архив Ивана Егоровича. Может, убирается или телевизор глядит. Может, и спит ещё.
Потоптался, потоптался Пётр Романыч возле соседского подъезда, а тут один их соседей вышел – Гоша-циркач, который частенько подкармливал «дворового Робинзона». И сейчас, поздоровавшись, протянул ему свёрток с бутербродами и пластиковую бутылку с морсом из черносмородинового варенья.
– Спаси тебя Бог, Георгий Андреич, – с чувством поблагодарил Пётр Романыч.
Гоша, абсолютно не стареющий, приятный на лицо, мускулистый мужчина, который пару дней назад проводил тридцать седьмой день рожденья, а выглядел на все двадцать пять, улыбнулся чуть смущённо:
– Да ладно вам, Пётр Романыч! Сколько вы меня в детстве прикармливали – вообще не сосчитать. Простите, что мало принёс, завтра побольше принесу. Вечером-то мы с Тиграшей выступаем.
Тиграша – ручной тигр, вскормленный Гошей с младенчества в его собственной квартире. Он был ещё подростком, но уже умел в составе труппы взрослых животных выполнять нехитрые трюки, которым его учил дрессировщик Георгий Андреевич Лахтин. Гоша семь лет, как был женат, и пять, как стал отцом мальчишки, которого назвали Радомиром. Гоша любил Тиграшу и жену Лену, и обожал сына – крепкого черноглазого бутуза, как две капли воды, похожего на Гошу в таком же нежном возрасте.
Тиграша жил с ними, и это беспокоило всех без исключения, кроме самого Гоши. Впрочем, он обещался отвезти вскорости Тиграшу в свой цирк и намеревался проделать эту сложную операцию в следующие свои выходные – понедельник-вторник. В субботу-воскресенье он выступал на арене с другими хищниками
Прежде платили Лахтину хорошо, теперь – еле сносно: потенциальные зрители из провинции в большинстве своём с 2009 года развлекались по средствам – на берегу ближайшего водоёма с бутылкой дешёвого пива и жареными на костре соевыми сосисками и хлебом; или ещё где-нибудь в бесплатном месте с тем же набором продуктов. Так что цирк не жил, а выживал, зал зиял обширными дырами пустых мест, костюмы штопались, а не шились на заказ у модного кутюрье, а хищники не лакомились мягкой сочной вырезкой, а переламывали кости с остатками на них хрящей и сухожилий.
Гоша тревожился о животных, о цирке, о Лене с Радомиром, о беспризорном Петре Романыче и его запутавшейся в норковой шубе, утонувшей в смертях близких дочери, и чем беспокойнее было у него на душе, тем неспокойнее становился Тиграша. Он топорщил усы, приподнимал верхнюю губу, морщил нос, мотал башкой с круглыми ушами и подрагивал кончиком хвоста.
– На репетицию, Гоша? – спросил Пётр Романыч.
– На репетицию, – кивнул Гоша.
– Славно.
– Славно, – согласился Гоша. – Да вот каждый день боюсь – погонят наш цирк по миру.
– Куда ж они его тебе погонят? В дом культуры?
– По дорогам, Пётр Романыч, по дорогам, – всерьёз ответил Гоша. – Как в ужасные средневековые времена, представляете? Бродячий цирк, ползущий на повозках к деревне, чтоб грязным, полуголодным крестьянам дать такое представление, чтоб они раскошелились на кормёжку людей и животных.
– Ну, Гош, ты какую-то шибко мрачную картину нарисовал, – стал успокаивать циркача Пётр Романыч. – Вот увидишь, Бог тебя не оставит. Всех нас не оставит, всю Россию.
Гоша посветлел.
– Хорошо, если не оставит. Ну, я пошёл, пока работу не отняли.
– Иди с Богом, Гоша…
Один позавтракал, другой отправился зарабатывать на этот завтрак себе и семье. Старый-старый Пётр Романыч посидел на скамейке у подъёзда Роскиной, потом решился и, поднявшись на первый этаж, позвонил в дверь. Никто не отозвался. Пётр Романыч не отступал. На шум выглянула из противоположной двери Валентина Семёновна.
– Тебе чего, Петь? – спросила она, приглаживая седые волосы.
– Да вот проведать хотел, – объяснил Богуславин. – Вчера-то Марии, похоже, не по себе было, как бы, знаешь, не вышло чего.
Валентина Семёновна забежала в квартиру, надела стоптанные босоножки и вернулась на лестничную клетку.
– Ну-к, давай я потарабаню, – решительно сказала она.
В руке бывшая учительница держала деревянную толкушку для картофельного пюре. Она с энтузиазмом поколотила в дверь. Сверху опустился сосед Григорий Николаевич Просоленко, начинающий пенсионер, тоже с трубопрокатного завода.
Жена его, Галина Игоревна, по счастью, работу в департаменте занятости населения пока не потеряла, и Григорий Николаевич неожиданно для себя превратился в домработника. Он похохатывал над новым своим статусом и добросовестно занимался повседневными делами. Пока выходило не так идеально, как у Галины Игоревны, но Григорий Николаевич не падал духом и утверждал, что он будет в скором времени образцовым домохозяином, не хуже жены.
– Чего барабаните? – с любопытством осведомился он. – Поздороваться решили? Я ей утром звонил по телефону, хотел узнать рецепт картофельных оладьев, но не дозвонился. К врачу в поликлинику, может, ушла? Или на рынок? Хотя из магазина она совсем недавно сумку с продуктами принесла… Всё-таки, я думаю, в поликлинику пошла. Сердце, то да сё…
– Попозже зайду, – выслушав Григория Николаевича, спокойно сказала Валентина Семёновна. – А вы оба ступайте себе по своим делам-заботам. Петруш, тебе в туалет надо? Почиститься там, помыться, бородёнку расчесать? Заходи-ка давай, да поторопись, сквозняк голову продует. А ты, Григорий, мне попозже позвони, скажу я тебе твой рецепт, я его тоже знаю, это известное блюдо.
Так она загнала мужиков в помещения, дала задания, а те и рады были переключиться с безполезного занятия на полезное…
Пётр Романыч не только в туалет зашёл, но и в ванной с чувством помылся – так, что аж хрустел от долгожданной чистоты. Хотел одежонку свою схватить, а её нет.
– Валечка! – крикнул он испуганно. – Мою одежду похитили!
– Обноски-то твои, что ли? – отозвалась Валентина Семёновна. – Я их в мешок затолкала, потом постирать кому-нибудь дашь, хоть Катерине Амелина из восьмой квартиры, у неё современный «индезит» за два часа чёрную вещь до белой отстирывает.
– А я по двору нудистом дефилировать буду? – ехидно предположил Пётр Романыч.
– О, какое слово выискал, грамотный какой, – ответствовала Рябинкова и громко добавила через закрытую дверь ванной: – Я тебе подобрала вещички из гардероба моего покойного Бориса Алексеевича. Не выбрасывала что-то, не выбрасывала, сама не знала, почему. Понятно теперь, почему. Вещи не новые, зато по размеру и чистые.
И прибавила, подумав:
– Можешь не возвращать, когда всё своё постираешь.
– Спасибо, Валечка, – глухо сказал Богуславин.
Она услыхала.
– Да не за что, Петруша. Ты нам в былые года больше помогал… Я одежду на стул положу возле двери, а сама в комнату пойду, так что не стесняйся.
– Спасибо, – так же глухо повтори Пётр Романыч, сглатывая комок в горле.
Странно он себя как-то чувствовал в спортивном костюме покойного Бориса Алексеевича… словно он тут рядом вдруг появился. Осмотрел будто Богуславина, одобрил, как сидят на нём куртка и штаны. И остался рядом неясным ощущением присутствия.
– Я готов! – крикнул Пётр Романыч.
– Подошло? – Валентина Семёновна выглянула и покивала головой. – Ничего, ничего, весьма прилично… Ну, да вы ж словно родные братья были: те же фигуры, та же стать… Картошку будешь? Или кашу тебе сварю. Овсяную. На воде. И без масла, ты уж извиняй.
– Извиню, – улыбнулся Пётр Романыч. – Помочь?
– Помоги, раз силы есть. Доставай кастрюлю, воды налей, зажги газ, поставь кастрюлю на огонь, – деловито перечислила Валентина Семёновна, повязывая фартук.
Вместе они приготовили кашу, чай, поджарили вчерашнюю варёную картошку, поели, поглядывая то во двор, то на часы в ожидании возможного прихода Марии Станиславовны. Потом Пётр Романыч помыл посуду, со стола прибрал, несмотря на протесты хозяйки.
– Чего б тебе ещё сделать, Валечка? – спросил он.
– Да что ж ты ещё сделать-то можешь? – грустно ответила Валентина Семёновна. – Сиди уж, отдыхай.
Зазвонил телефон. «Хоть бы Маша!» – пожелал Пётр Романыч.
– Алё, – сказала в трубку Валентина Семёновна. – Здравствуй, Григорий Николаевич, здравствуй. Да как же, помню, что обещала. Листочек и ручку взял? Ну, записывай. Берёшь, понятно, картошку, чистишь её, трёшь на крупной тёрке…
Пётр Романыч разочарованно цокнул и пригладил куцую седую бородёнку. Не Маша. Он дождался, когда телефонная трубка со стуком легла на рычажки, и сказал:
– Валечка, пойду я к себе во двор.
– Иди, иди, – охотно позволила Рябинкова. – А увидишь Марусю – стукнешь мне в окошко. Обязательно!
Он вышел во двор и увидел, как с тяжёлым пакетом уходила со двора куда-то невестка Вячеслава Егоровича – Агата Леонтович. На всякий случай Богуславин её перекрестил.

Отступление четвёртое. АГАТА ЛЕОНТОВИЧ

Агата вошла в палату номер двести тридцать шесть. Хмурые тучи за окном нагоняли серость во все уголки квадратного помещения. Даже белые простыни теряли свою чистоту и казались пропитанными противной домашней пылью. Почти на всех кроватях лежали женщины. Одна зевала над ярким журналом, две болтали, четвёртая сладко дремала, пятая читала маленькую книжицу. Кровать у окна была свободна, и Агата, поздоровавшись со всеми, твёрдым шагом направилась к своему временному прибежищу.
– На аборт? – понимающе поинтересовалась соседка, смуглая тридцатилетняя брюнетка с синими глазами.
Агата коротко кивнула.
– Первый? – снова спросила брюнетка.
Агата расщемила губы.
– Второй. В смысле, первый аборт, а ребёнок второй.
– Не бойся, – жизнерадостно поддержала её другая дама, лежащая напротив. – Я уж три аборта сделала, на четвёртый иду, всё знаю. Укольчик в вену сделают, ты заснёшь, а проснёшься – уже всё в порядке, ты свободна, как ветер, и уже через три часа можешь бежать домой.
– Да я знаю, - вздохнула Агата. – Просто…
Она замолчала. Нахмурилась.
– Чего? – подтолкнула её брюнетка.
Агата посмотрела в пасмурное окно.
– Здоровье можно потерять, – нехотя пояснила она. – Да и вообще… Неуютно.
– Да ладно тебе! – махнула рукой дама напротив. – Что там может быть вообще? Совесть мучает, да? Так там нет пока ничего, один комок биологической ткани и всё.
– Есть, – возразила Агата. – Уже одиннадцать недель.
– Подумаешь! И с бόльшим сроком абортируют, когда уже все части тела есть, а тебя что там – то ли рыбёшка, то ли морской конёк. Не переживай, подруга, – успокоила Агату другая женщина, крашеная рыжая. – Меня Надей зовут. А тебя?
– Агатой.
– Ба, полька, что ли?
– Не знаю.
– Ой, девоньки, скорее б всё кончилось! – томно протянула брюнетка. – Я б ещё успела в выходные на шашлычки съездить к друзьям на дачу! Там такие мужчины будут – закачаешься!
– С одним-то докачалась уже, – по-доброму усмехнулась Надя. – Поди, самого импозантного выбрала, а, Карина?
– А как же! – согласилась Карина.
– Ребёнок бы красивый получился, – вдруг подала голос женщина, лежавшая у самой двери читавшая маленькую книжицу.
Карина смешалась. А потом с вызовом поглядела на всех и бросила:
– А я ещё красивее потом рожу! Когда-нибудь.
– Все мы… когда-нибудь, – произнесла женщина у двери и накрыла одеялом русую голову.
– Волнуется, – шепнула Карина. – Не обращай внимания на эту Веру, у неё с абортом тёмная, видно, история.
Агата легла на кровать. Смеркалось. Позвали ужинать, и палата зашевелилась, одеваясь в яркие халаты. Вера и Агата вышли в коридор последними. Агата заметила, как странно обсмотрели их группу женщины из других палат.
«Чего уставились? – занервничала она. – Это ж разовая операция; подумаешь, клубок ткани! Там даже мозгов нет, чтоб всё понимать!».
Её сопалатницы спокойно отужинали, болтая о мужьях, любовниках, сожителях, одиночестве, рецептах, здоровье и шмотках. Агата тоже что-то говорила.
А вот Вера молчала, не поднимая глаз от тарелки.
Агата невольно поглядывала на неё, удивляясь её сдержанному поведению и более чем скромному виду: длинным русым волосам, забранным сзади в тугой пучок, застёгнутому прямо у горла длинному тёплому халату в светло-зелёных цветах, без кокетливых излишеств, а самое главное – выражению округлого лица: вроде бы замкнутому, но в то же время одухотворённому. В оживлённых лицах соседок, сколько Агата не искала, не нашла такого незнакомого, завораживающего выражения.
После ужина палата номер двести тридцать шесть в полном составе решила погулять по коридорам отделения. Шестеро женщин шли по парам. Агата с Верой оказались последними.
Почему-то разговаривать не хотелось. Группка встала возле стены в маленьком холле, между большим зеркалом и холодильником. Вера задержалась, не стала к ним присоединяться. Агата почему-то тоже, и вскоре она стала свидетельницей того, как широко открытыми глазами смотрели на абортниц проходящие мимо пациентки.
– Как они уставились! – невольно отметила Агата.
Вера кивнула.
– Да. Нормальные женщины глядят на матерей-убийц, на изгоев.
– Ну, уж, на изгоев, – покоробило Агату. – Обычная операция. Да и среди них самих, думаешь, никто аборта не делал?
– Делал, возможно. Но всё равно это противоестественно… И они считают себя после этого хорошими жёнами и прекрасными матерями. Бедные люди.
Агата растерялась. В голосе Веры не намёка на сарказм, только жалость. Но ведь она тоже пришла на аборт! Агата сказала это вслух. Вера отрицательно покачала головой.
– Нет, я не на аборт. У меня полипы в матке, будут выскабливать. Я забеременеть хочу.
Агата осторожно спросила:
– А у тебя есть дети?
Вера взглянула ей прямо в глаза.
– Есть. Четверо.
Агата ахнула.
– Куда тебе ещё?!
- Очень хочу маленького в руках подержать, расцеловать его всего, побаюкать, поагукать, порадоваться, – тихо ответила Вера.
– А-а… – озадаченно протянула Агата.
- Не понимаешь? – Вера сочувственно улыбнулась. – Сама-то разве по маленькому не соскучилась?
– Да у меня и есть маленький, – сказала Агата.
– А второго, значит, хочешь убить? – вдруг жёстко сказала Вера. – Больше у тебя не будет, поверь. Твой ребёнок – это ты сама и лучше тебя. Ты саму себя убиваешь, когда убиваешь его. Неужели жалости нет к родному малышу, крохотуле, который так беззащитен, так доверчив, так тебя любит уже в твоём чреве?! В матери заложено Богом, что она защищает своего ребёнка всеми силами, бережёт его, любит… а ты хочешь его замучить, на частички разрезать, убить. А потом в ящике для отходов – детское тельце в крови! Абортницы – фашисты, а не женщины. Как они могут одного оставить, другого убить? А если б мама тоже их убила в утробе, где б они были? Где б ты была, Агата? Там же, на помойке, с раскинутыми ручками, сведёнными пальчиками, раскрытым в крике ротиком, с глазёнками, застышими от боли, ужаса и от совершённого мамочкой предательства! Вместо жизни – смерть, вместо любви – даже не ненависть, а лишённое смысла безразличие. Какой любви лишается мать-убийца! Самой искренней и трогательной – любви своего ребёнка… Для меня несколько часов рядом с этими нелюдями – как вечная пытка. Никогда мне не было так плохо. Никогда.
Вера резко отвернулась от Агаты и исчезла в коридоре.
Потрясённая Агата несколько долгих секунд не могла дышать.
Когда она, наконец, вздохнула, то решила: «Сумасшедшая. Напугала. Откуда она выкопала эту гадость? Она врёт. Врёт. Ничего там в животе нет. И на помойке просто комочки ткани… Да он и не чувствует ничего, у него же мозгов нет, нервов нет! Всё она врёт. Сумасшедшая… Точно в Бога верит! Верующие все дураки и свихнутые … Да мало ли какие обстоятельства бывают! У меня, например… И так живём друг на друге: родители да мы втроём. Куда нам ещё одного? На потолке его, что ли, укладывать? И деньги… Где я их в кризис возьму? Много она понимает, эта Вера… И врёт она. Всё врёт».
Но Агата где-то глубоко-глубоко в душе знала, что Вера не врёт, и оттого ей было ещё гаже.
Чем заняться до сна? Смакованием того, что сказала Вера, – не хочется. Читать не тянет. Телевизор скорее отталкивает, чем прельщает. Разговаривать… уже доразговаривалась. Гулять? Как гулять, если её сотоварки будут каждый круг ей встречаться и звать к себе поболтать.
«Что осталось в ассортименте? Позвонить родителям? Мужу? Скажу, что я в больнице очень испугалась одной дуры верующей. Очень смешно. Да и лет мне сколько? Всего двадцать пять. Ещё успею за вторым пойти. А тут снова столько надоевшей суеты, забот, волнений! Нет, я правильно поступаю, что иду на аборт. Одного малыша достаточно».
«Ладно, пойду почитаю», – решила Агата и уверенно вернулась в палату номер двести тридцать шесть. Вера сидела на кровати и читала маленькую тоненькую книжицу.
«И сколько можно читать одну хлипкую брошюрку? – удивилась Агата. – Стишки, что ли? Или этот… молитвенник?».
Обиженная словами Веры, она не стала спрашивать, а прошмякала тапочками к своей койке. В тумбочке её ждал новый номер «Каравана истории», не открытый даже. Агата устроилась удобнее под одеялом и развернула первую страницу.
Через полчаса, отупевшая и уставшая от красивеньких кричащих фоток и окружающих их вздорных сплетен и забывающейся тут же информации, Агата зевнула и сморилась сном. Скользкий журнал сполз с кровати и гулко шлёпнулся на пол. Вера вздрогнула и обернулась. Агата спала.
… Она лежала в темноте, уютной и родной. Ей было сытно, комфортно. Рядышком билось мамино сердечко, и в ушках журчал мамин голос. Неважно, о чём она говорила. Главное, что он журчал и успокаивал, убаюкивал.
Ничто не предвещало беды. Она нагрянула нежданно. Агата почувствовала вначале тревогу, потом страх, а затем – дикий, просто невыносимый ужас. Что-то металлическое пробиралось к ней, чтобы ущипнуть! И ущипнула. Оторвала кусочек тела.
Агата от боли закричала: «Мама! Мама! Мне больно! Защити меня!». Но металлические щипцы неумолимо оторвали от неё другой кусочек, пальчики, ручку, ножку.
Агата кричала. Истекала кровью, изуродованная, искалеченная. Её кусочки извлекали на свет и бросали в круглый холодный таз. И откуда-то сверху Агата увидела валявшиеся частями в тазу свои собственные ручки, ножки, тельце, оторванную головку с остекленевшими, широко открытыми от ужаса и боли глазками. Агата закричала. Но не проснулась, а унеслась ввысь.
… Она никогда не была в таком солнечном месте, где буквально всё испускало свет и слепило глаза. Невероятно звучный, добрейший и печальнейший Голос тихо проговорил единственную фразу:
«Поколение праведников послал Я вам, а вы убиваете его!».
И Агата стремительно упала в пропасть, где простиралась тьма тьмущая, ледяная и обжигающая одновременно.
Дно пропасти неожиданно мертвенно светилось, и в этом противном противоестественном свете, который и светом назвать трудно, Агата увидела четырёх женщин из палаты номер двести тридцать шесть, которые завтра собирались предать мучительной жесточайшей казни своих детей.
Они стояли по грудь в чёрном слюдянистом камне, и лица их кривились от боли. Рядом с каждой из них сидел ребёнок. И возле себя Агата обнаружила белоголовое дитя, которое подняло к ней серые глаза, радостно улыбнулось и звонко крикнуло: «Мама!».
И четверо ребятишек откликнулись. «Мама! Мама! Мамочка!» – колокольчиками билось вокруг.
И вновь раздался печальный Голос, от доброты которого ожил мертвенный свет, а женщины облегчённо расправили сгорбленные спины.
«Поколение праведников послал Я вам. Поколение, жаждущее Любви, Правды и Истины. И вы убиваете его. Взгляните, кого убиваете вы своими собственными руками!».
И перед Агатой предстало будущее всех четырёх детей – и её сына Ванечки. Острый кол пронзил её насквозь, и она не могла дышать. Слепота поразила глаза.
«Ванечка, сыночек, помолись за меня!», – сдавлено прохрипела Агата.
Кто подсказал ей эту просьбу? Она не знала. Вечность отступила, когда чистый родной голосок жарко взмолился: «Господи, пожалей мою маму, помилуй её и спаси! Я её так люблю, что страдаю вместе с ней! Видишь, Господи, в моём сердце занозы от того кόла, что поразил мою мамочку!».
И отошли куда-то и страх, и жгучая боль, и слепота, когда милосердный великий Голос ответил на детскую мольбу: «Милую мать ради сына, хотя мать не помиловала сына своего».
И наступили благословенная тишина и покой без сновидений.
Утром Агата проснулась раньше всех. Она помнила всё до мельчайших подробностей. Постоянно её память возвращалась к Ванечке. Какой он любящий, любимый! Сыночек родимый… Лучше всех радостей мира…
Женщины зашевелились. Через три часа их детей ждала смерть. Агата молча встала и стала спокойно собирать пожитки и заправлять постель.
– Эй, ты куда это? – удивилась Карина. – Что, сразу после аборта домой собралась?
– Это зря, – подала голос одна из женщин. – Лучше здесь прийти в себя, а то может осложнение случиться.
– Точно-точно, – согласилась Надя. – Не торопись сразу удирать.
Агата обвела их всех жалеющим взором.
– Я не смогу убить Ванечку, – сказала она. – Никогда бы себе не простила, и Бог не простит такого злодейства. Я знаю, я видела. Мой Ванечка меня будет сильно любить и жалеть. Он очень хороший. Он монахом будет и многих людей спасёт.
Палата разинула рот и онемела. Вера счастливо улыбалась. Агата подняла тяжёлый пакет и направилась к выходу. У двери она обернулась.
– Надя, твоя дочь будет единственной из твоих детей, кто в старости пригреет тебя и не даст умереть от голода и болезни: ты будешь парализована восемь лет. У тебя, Карина, сын станет известнейшим педиатром, умным, добрым, бескорыстным человеком, и у него будет шестеро детей, которые будут обожать тебя. Ольга – Вас ведь Ольга зовут?
Та машинально кивнула.
– Ваша девочка выучится на учёного-биолога. Она очень верная и послушная дочь. А Вы – Наташа? Призвание Вашего сына – педагогика. Он чудесный учитель, и столько детей спасёт от пороков!... Вот кого вы все собираетесь сегодня убить, – резко подытожила Агата, – а потом в помойке увидите тех, кто никогда не станет вашей любовью, опорой и счастьем. А я не хочу, чтоб мой сын валялся гнить в мусорной куче и ручки тянул не ко мне, а в никуда.
И она захлопнула за собой дверь.
–- Спятила, – хмыкнула Наташа, но никто не засмеялся.
Женщины переглянулись и головы опустили. Задумались.
Глава 9.

… Хоронили Марию Станиславовну Роскину всем двором. Провожали старушку к месту вечного её упокоения её родные, уплаканные до красности, коллеги и друзья. Батюшка её не отпевал: дочь и сыновья заказали оркестр.
Посидели у тела усопшей с платочками у глаз, пока вереница печали проходила перед гробом, бросили на крышку комья чёрной земли. И вот заваленная венками из искусственных, нарочито ярких цветов могила осталась одна хранить в себе прах женщины, умершей в кресле перед портретом любимого мужа в тоске, безысходности и в безверии.
Что могло ожидать её в ином мире? – грустно размышлял Богуславин, стоя возле траурного холмика, хранящего в себе самую загадочную из тайн мира, самое непостижимое и непонимаемое, и в то же время совершающееся со всяким живым организмом – от бактерии и плесени до человека; самую реальную и самую сверхъестественную тайну – смерть.
Земля хранит в себе жизнь и смерть. Жизнь зарождается из смерти: новый росток – на останках сгнившей плоти растений, насекомых, птиц, животных… Новая жизнь после смерти. Это так неприемлемо для обезбоженного создания, лишённого самого естественного для души – веры в Того, Кто сотворил всё это в шесть основополагающих дней, давших начало отсчёту времени…
«Господи! – молился Пётр Романыч, глядя на безобразно яркие, будто фальшиво праздничные, искусственные венки и цветы. – Упокой душу усопшей Марии… пусть она и не считала себя рабой Твоей, Господи… но Ты пожалей её, заплутавшую и заблудшую, и прости ей грехи её, неверие её, и подари ей жизнь, хотя и вдали от Тебя, но с надеждой на Твою любовь…»
С кладбища идти пешком далековато, но Богуславин словно и не чувствовал ни ноющей после избиения спины, ни предательской слабости от старости, потому что душа его пылала в молитве Богу: «Упокой, Господи, душу усопшей Марии и прости ей вся согрешения вольные и невольные…».
Молитва вела его, придавая силы. Он сам не помнил, как оказался в родном дворе. Сел в зелёный «Москвич» и тут же уснул без сновидений. Ему не снилось ни то, как несколько дней назад взламывали дверь квартиры Роскиных, ни слабый, но тошнотворный запах, ни бездвижная, чересчур расслабленная фигура с поникшей головой, ни открытые остекленевшие глаза, ни трёхсуточная суета – ничего из того, что он видел, чувствовал и пережил. Господь дал ему отдохнуть.
Пётр Романыч спал до позднего вечера, а потом проснулся от стука дождя по крыше автомобиля и уже не смог уснуть до рассвета. Он всё корил себя за то, что не остался тогда у Марии Станиславовны, не догадался, как она страдает, не нашёл тех утешительных слов, которые бы осторожно вынули из сердца ядовитое жало страха и обиды и с мягкостью исцелили бы стонущую душу, неосознанно стремящуюся к вере и не находившую её в себе…
Если бы он остался! Господь бы помог ему, вразумил, дал бы такие мысли и слова, которые излились бы бальзамом утешительной для всех людей истины – Бог есть, и Он милосерд! – и открыли бы Марии Станиславовне дорогу в Царствие Небесное…
Почему он этого не сделал?! Богуславин не мог найти ответа.
Солнце застало Богуславина на ногах. Он рьяно принялся за уборку своего «дома» и широкой полосы земли вокруг него. Глаза слипались, но спать больше не хотелось.
Странное состояние. Прежде оно возникало, когда на заводе ночной аврал случался, или сидели с друзьями до утра в государственные праздники, или по молодости гуляли с женой Домной Ивановной по тихим улицам, и ночь охватывала их со всех сторон, или когда тайком от коллег стояли длинные ночные службы в церкви на Рождество Христово, Крещение и Святую Пасху.
Тогда точно так же слипались глаза и не хотелось спать. И требовалось приложить к чему-нибудь руки, чтобы утолить жажду деятельности, а когда она утолялась, организм мгновенно отключался и с блаженством отдыхал несколько часов, чтобы потом полным сил суетиться дальше…
Так получилось и у Петра Романовича. Выдохся его энтузиазм, и он буквально свалился на сиденье «Москвича», утонул во временном небытии.
Проснулся он голодный. Но к голоду он уже привык, поэтому не шибко обеспокоился. Вздохнул, увидев в окошке женское лицо, и последние оттенки сна растворились в светлых голубых глазах, глядевших на него с тревожной заботой.
– Пётр Романыч, – позвала девушка Катя Амелина, – вы как? Нормально себя чувствуете?
– Нормально, Катюша, спасибо тебе за внимание, – отозвался Богуславин, протирая глаза. – Помочь тебе чем, ягодка-малина?
Катюша закраснелась, словно упомянутая ягодка, и заторопилась:
– Нет-нет, спасибо, ничего не надо, – заторопилась Катя. – Я наоборот… Валентина Семёновна сказала, вам постирать надо… Так я заберу, что надо, да постираю.
– Ой, Катя, да зачем? – засмущался Пётр Романыч. – Как-то мне неловко. Чего ты будешь мои грязные обноски стирать? Я, может, как-то сам постираю в ближайшее время.
– Да вы что! – разволновалась Катерина. – Где ж вам стирать? Глупости какие. Давайте без разговоров всё, что носили. Машине-то какая разница, что стирать и сколько. Она и не такое осилит.
Богуславин не стал ломаться и с благодарностью вручил молодой девушке собранный Валентиной Семёновной пакет с его грязной одеждой.
– С меня причитается, Катя, – серьёзно сказал Пётр Романыч, но Катя улыбнулась и махнула рукой:
– Будет вам смеяться, Пётр Романыч. Через денёк-другой принесу.
И убежала на своих точёных ножках.
Антонина пробежала с сумками – опять Толечке праздничный ужин готовить, тот самый, который она несколько дней будет сама есть, не дождавшись прихода мужа, который год назад погиб в автокатастрофе. Он погиб, ребёнок во чреве погиб, а она жива.
«Зачем её Господь на земле оставил?» – всякий раз, завидев тонкую фигурку с копной светло-каштановых волос, размышлял Пётр Романыч. Не выдумывалось ничего по-настоящему конкретного, и Пётр Романыч сдавался. Только и оставалось – молиться за бедолагу…
После похорон Марии Станиславовны двор зажил прежней неторопливой жизнью. Всем показалось, что это логичное завершение пути старой женщины, у которой несколько месяцев назад умер муж. Это про таких, как они, говорят: «они жили долго и счастливо и умерли в один день». Ну, не в день, а в месяц, и не в один, а в несколько, но всё же близёхонько друг от друга.
Ещё на первой могиле постоянный памятник не поставили, а уже вторую могилу насыпали. Теперь вместо двух памятников всего один поставят. Две фотографии на керамике рядышком приклеят.
Правда, всего лишь сто лет назад, и даже меньше, никаких портретов к памятникам не прибивали. Барельеф какой-нибудь, скульптура-символ, крест и две даты с надписью-афоризмом. И хотя по-православному это правильно, но человеческое любопытство часто мучается неудовлетворённостью: как же выглядел этот рано умерший юноша или та молодая женщина? Что успела сделать древняя старушка или старик? Хочется взглянуть на этих людей, сравнить их черты с чертами современных молодых и старых, живущих сейчас на земле. Прикоснуться к прошлому через его портреты…
Через два дня, как и обещала, Катя принесла выстиранную и высушенную одежду. Пётр Романыч с некоторым удивлением огладил чистые вещи, вернувшие себе первоначальные, хоть и поблёкшие цвета.
– Забыл, как они и выглядели, – признался он Кате. – Серое белым стало, оранжевое – жёлтым, чёрное – синим. Низкий тебе поклон, Катенька.
– Да ну, чего там! Машина ведь стирала, – улыбнулась Катя. – Я у вас через недельку снова всё заберу и постираю, ладно, Пётр Романыч?
Но Богуславин твёрдо отказался: нечего мужика нежить, как-нибудь сам разберётся. Катя ушла. Богуславин сидел на скамье и поглаживал, поглаживал пахнущую приятным парфюмом ткань. И не стыдно тебе, старый лапоть, от людей помощь принимать, будто ты болезный какой или инвалид? Руки есть, голова на месте, ноги ходят, а ты из себя немощного строишь. Надо бы работёнку подыскать, чтоб на хлеб и хозяйственные мелочи хватило. Надо бы… Но кто его без документов примет? Не отдала ему доченька паспорт. Сходить, пока её нет дома, и забрать? Зять и внук препятствовать не будут, сами вручат… Зато потом достанется им на орехи!..
Ладно, придумается что-нибудь. Вдруг у Люси настроение изменится, и она сама ему паспорт вынесет? А что? Вполне вероятно. Не зверь она, верно?
Из подъезда вышел Вячеслав Леонтович с авоськой в руке. Вид у него был задумчиво-ошарашенный. Он прямиком зашагал к зелёному «Москвичу».
– Романыч, привет, – выдавил он и прокашлялся.
– И тебе здравствуй, – приветливо отозвался Пётр Романыч. – В магазин послали?
– В магазин.
Вячеслав сел на скамейку и уставился на свои окна.
– Романыч. Ну, всё. Я снова дед.
– Ух, ты! – обрадовался Пётр Романыч. – Ну, поздравляю! Когда ждать-то?
– Нескоро, в будущем феврале, – отстранённо сказал Вячеслав Егорович. – Татьяна спрашивает, что молодые спрашивают, будешь ли ты крёстным.
– Я? – не поверил Пётр Романыч. – Босяк? Может, получше кого найдёте, помоложе, хотя бы? Побогаче, с квартирой?
Вячеслав с упрёком воззрился на него.
– Ты чё, Романыч? Какой там побогаче и с квартирой? Или, думаешь, счастье всё ж-таки не в деньгах, а в их количестве и способе добывания? Тебя мы с малолетства, как говорится, знаем. Знаем, что крестник словно родной сын для тебя будет. Или дочь. Уж как получится. Ну, согласен?
Богуславин вздохнул и покачал головой:
– Я б согласился, Слава, не сомневайся, да только толку ли от меня будет? Пара лет – и помру. И останется твой внучок без крёстного… Помоложе всё ж поищи. Вон Гошу Лахтина, например.
– Ну, ладно, – с сомнением согласился с кандидатурой Леонтович.
Он громко крикнул, оборотясь к своим окнам:
– Та-ань! Он помирать собрался через пару лет!
На балкон вышла Танюша в лёгком синем халате и погрозила мужчинам пальцем.
– Я вот вам дам помирать! Не хватало ещё глупости городить!
– Ты хоть о беременной-то помолишься? – негромко спросил Леонтович. – У неё срок в феврале.
– Да, – тихо пообещал Богуславин и с недоумением посмотрел на свои большие, высушенные временем руки: неужто они могли бы держать нежного младенчика?
В феврале… Доживёт ли он до февраля? Его вдруг холодом обдало, вызвав крупную дрожь.
Вячеслав ушёл. Пришёл Гоша – унылый, словно поздняя моросящая осень. Домой сразу не захотел идти, несмотря на то, что его ждали Лена, Радомир и Тиграша.
– Что пасмурный такой? – спросил Богуславин, протягивая ему сухарик – это его угостила сегодня после обеда чета Просоленко.
Гоша Лахтин сухариком не побрезговал. Стал грызть и молчать. А сгрыз – бросил в сердцах:
– Ну, и что теперь мне делать прикажете?! На площади возле Белого дома с Тиграшей выступать?! Ненавижу их всех, этих сволочей! Набили мошну, уже изо всех щелей лезет, и всё им мало, подлюгам!
– А пуще всего им надо русского человека согнуть, – вставил Пётр Романыч в паузу. – А не согнуть, так сломать.
– Посмотришь вокруг – так оно и сталось, – угрюмо заметил Гоша.
– И надежды, думаешь, нет? – прищурился Пётр Романыч.
– И надежды нет, – припечатал Гоша.
Пётр Романыч помолчал. Взглянул вдруг на мусорный ящик невдалеке и пробормотал уныло:
– Видно, скоро и мне придётся в помойках рыться, чтобы выжить. Хоть бы что нормальное выбрасывали, съедобное или ноское. Шубу, например…
– Норковую, – продолжил Гоша и невесело усмехнулся.
– Норковую, – согласился Пётр Романыч. – Колбасу свеженькую, хлебушек, сыр…
– Копчёные рёбрышки, – подначил Гоша.
– Ну, копчёные рёбрышки не по моим зубам и животу, – отказался Пётр Романыч. – Мне вообще бы куриного бульончику или щей, кашку гречневую, пюре картофельное с мяконькой котлеткой, – помечтал он. – А ты бы, Гош, чего хотел?
Задумчивый Гоша машинально перечислил:
– Вырезку, мясо с костями, овсянку, отруби, овощи, витамины.
Пётр Романыч взглянул на него сбоку и улыбнулся:
– Это Тиграша бы захотел, – уточнил он. – А ты лично?
После паузы Гоша так же машинально перечислил:
– Вырезку, мясо с костями, овсянку, крупы разные, фрукты разные, овощи разные, сладости разные и молоко.
– Я думал – чай или кофе, – сказал Пётр Романыч.
– Это само собой, – вздохнул Гоша.
– Ну, так всё и будет, – пообещал Пётр Романыч, – немного времени пройдёт, и всё необходимое у тебя будет.
– Бог не оставит? – спросил Гоша.
– А чего ж? И не оставит. А ты сомневаешься?
– Сомневаюсь. Я теперь во всём сомневаюсь, – хмуро ответил Гоша Лахтин. – Даже в Тиграше. А это опасно, понимаете? Зверь все оттенки нашего настроения чует – и откуда у него это? Соответственно с этим и действует. А Тиграша вообще подросток, опыта нет, понимания тоже. Не знаю, чем это обернётся…
– Боишься?
– Есть немного, ничего не попишешь.
Гоша вздохнул, хлопнул ладонями по коленям.
– Может, пора его в вольер перевести? – осторожно посоветовал Богуславин.
Ответа он не услышал. Гоша встал со скамейки. Прощально кивнул «дворовому Робинзону» и, загребая ногами, сутулясь, побрёл к дому. Похоже, в цирке дела падают в никуда, в пропасть. А чем тут поможешь? Работал бы Пётр Романыч на мясокомбинате… или, хотя бы, на птицефабрике… в колбасном цехе тоже можно… Эх, чего мечтать о несбыточном? Что там мясо – Богуславин и копейки-то Лахтину подать не может, сам вон побирается, из соседской милости живёт. Не было б милости – давно бы в гробу лежал, землёй задушенный. Тело – земле, душа – небу. Как Богом подарено, так им и взято…
Ещё не темно было, когда вечернюю тишину всполошил истошный крик, и что в этом крике было больше – страха, боли, негодования, потери или отторжения от случившегося – различить бы, наверное, не смог бы и самый знающий эксперт по звукоизвлечению.
Пётр Романыч вскинулся, похолодев: крик этот своей безысходностью возвещал о беде… а то и о трагедии. Кого-то теперь ждала совершенно иная судьба, поворот в неизвестность, в чистое поле, на котором теперь предстоит строить новый дом, а в нём новую жизнь.
Если получится. Ведь начинать с первых шагов, с первых камней – несомненный риск, несомненная смелость, и кто-то обладает внутренними силами и деятельной надеждой, а кто-то нет, и тогда новая жизнь по сути своей превращается в жизнь затхлую, гнилую, беспринципную, нацеленную на элементарное выживание земляного червяка, и при этом не найдёшь в сей погибельной гнили ни кротости, ни смирения, ни веры в Божие произволение, в Божию любовь…
Что же с тобою будет, человечек, после крика, едва не перешедшего в вой?
Пётр Романыч вглядывался в горящие окна. Откуда крик? Вот ещё один, уже больше похожий на женский визг. И ещё несколько подряд. Затихло всё. Богуславин всё стоял и всматривался в каждое окно, ища то, в котором в один миг изменилась жизнь.
Через полчаса он различил в тусклом свете фонаря над дверью подъезда женскую фигуру с ребёнком на руках и довольно большой сумкой через плечо. Несмотря на тяжесть, женщина буквально летела по асфальту, не чуя ноши, гонимая страхом прочь из родного дома. Богуславин узнал Лену и Радомира Лахтиных. Что могло случиться?!
Он хотел их догнать, но не смог, позвал – не откликнулись. Пётр Романыч проводил их взглядом, хмурясь и особенно остро чувствуя, что случилось что-то жутко нехорошее.
Он поторопился в подъезд, где жили Лахтины, и взобрался, отпыхиваясь, на третий этаж. Дверь в квартиру распахнута. Стоны и жалобное ворчание слышались изнутри. Картина растерзанного Тиграшей Гоши и самого зверя, вгрызающегося в тело хозяина, поразила его в самое сердце своей реальностью, и он рванулся в коридор, из коридора в комнату.
На полу, скрючившись, спрятав окровавленную голову в угол дивана, лежал едва живой Гоша.
«Живой!» – вздохнул Пётр Романыч и торопливо глянул на оранжевую в чёрных зебриных лентах тушу, прильнувшую к полу. Тигр посмотрел на него и тоскливо заскулил.
Пётр Романыч обернулся к телефону и набрал «ноль три». Звонкий женский голос представился, деловито поинтересовался, что произошло, и, похоже, совсем не дрогнул, когда услышал, что человека разодрал тигр.
– В цирке разодрал? В зоопарке? Убежал в парк?
– Нет, дома разодрал. Какая разница, где? Тигр-подросток разодрал хозяина. Он сознание потерял от боли, но живой. Кажется, в основном, лицо пострадало и руки.
– Адрес? – лаконично запросила диспетчер «скорой».
Богуславин сообщил координаты, свою фамилию, получил обещание «ждите» и повесил трубку. Тигр, поджав хвост, прыгнул в другую комнату, и старик его запер.
Если б мог, всю Гошину боль на себя принял. Пётр Романыч налил в тазик воды, взял полотенца в ванной и принялся осторожно промокать с Гоши кровь. Какая она тёмная, липкая, густая. Ничем её не отмоешь. Только размажешь. Кажется, что никогда от неё не избавиться, так и будет вопиять о себе оттенками коричневого: здесь, мол, я, здесь, не отмоете меня никогда, потому что во мне человек есмь!
«Лицо шибко покусано. И руки. Немало операций Гоше придётся вытерпеть, – мучился Пётр Романыч.. – Как же помочь-то ему, бедолаге?».
Звонок в дверь. Врач. Немолодой мужчина с бородкой, с не уставшими, а вполне яркими глазами, быстрыми энергичными движениями тут же принялся осматривать раненого.
– Тигр где? – спросил.
– В другой комнате закрыл, – успокоил Богуславин.
– Понятно.
Никакого набора стандартных фраз врач при этом не произнёс, и Пётр Романыч ощутил в себе странное чувство благодарности за это молчание.
Врач поставил укол Гоше и велел санитарам забирать раненого в больницу. Пётр Романыч с трудом отыскал Гошин паспорт и медицинский полис, отдал врачу.
– Куда его повезёте? – спросил он, провожая его до двери.
– В хирургию, – ответил тот. – А насчёт тигра советую позвонить в зоопарк. Сами-то вы его не вывезете, да и вообще… Кстати, милиция по закону обязана его усыпить. Вы в курсе?
– Э-э… нет. Гоша будет по зверюге страдать… Он его очень любит.
Богуславин вздохнул. Врач, наблюдая за действиями санитаров, напомнил:
– Милицию-то вызвали?
– Вызову.
– А вы кто будете пострадавшему? – спросил врач, открывая дверь и пропуская вперёд санитаров с носилками.
– Сосед.
– А жена его где?
– С ребёнком убежала. Испугалась тигра, я думаю.
Врач пожал плечами.
– Что ж она «скорую» и милицию не вызвала? Это ж элементарно! Или так сильно испугалась?
– Скорее всего…
Закрывая за собой дверь, врач напоследок заметил:
– Если б не вы, этот человек к утру бы скончался. А так просто пара лет пластических операций – и всё. Прежней красоты, правда, уже не будет. До свиданья.
– До свиданья. С Богом, – попрощался Пётр Романыч.
Прикрыл, не запирая, дверь и вернулся к телефону. «Ноль два» ответило не сразу, лениво и чуть ли не позёвывая. Пётр Романыч ясно и чётко – чтоб не переспрашивали по несколько раз – рассказал обстоятельства вызова.
– Едем, – обнадёжил дежурный по городу, и Богуславин остался наедине с Тиграшей.
Он зашёл в комнату. Зверь лежал, положив окровавленную морду на лапы. Богуславин помолился про себя, перекрестил тигра, осторожно присел рядом с ним, медленно погладил густую короткую шерсть. Тиграша принимал чужую ласку терпеливо, чуть ли не равнодушно.
– Несчастные вы все, несчастные, – пробормотал Богуславин. – Тиграша, ты что, не вытерпел, что ли? Худое настроение хозяина – оно ж, конечно, раздражает… Но оно ж временное, ты пойми… Хотя… чего я с тобой разговариваю? Надо было с Гошей разговаривать. Настоять, чтоб он тебя в зоопарк вовремя увёз. Старый я пень, трухля без ума…
Пётр Романыч перебрался на диван, и там сидел, пока по ушам не ударил негромкий, в общем-то, звонок: из-за Радомира Гоша купил слабошумное изделие: зачем кроху пронзительными воплями пугать?
Но сейчас и тихий звонок показался пронзительным, беспардонным. Пётр Романыч сорвался с дивана. Не Лена, конечно, – милиция. Лена спасала сына и себя, с чего ей обратно в логово боли и смерти возвращаться? Потому и «скорую» не вызвала. От шока. А кто бы хладнокровным оставался, когда на твоих глазах тигр любимого человека терзает?..
– Отдел уголовного розыска, капитан милиции Станислав Сергеевич Поливанов. Что там у тебя за дела, батя? – пробурчал первый из вошедших милиционеров и увидел в один миг всю картину. – Где тигр?
– В комнате.
– А пострадавший, значит, в больнице?
– Да. «Скорая» забрала.
– А нас чего вызвал?.. Ладно, сейчас протокол составим. Верно, Карякин?
– А что мы будем с тигром делать, Станислав Сергеевич? – с опаской спросил второй мужик в мундире. – Нам его в отделение доставлять в качестве вещдока? А ты, браток, кем будешь – свидетелем или виновником?
– Всё шутишь, Мартин Васильевич? – пробурчал Станислав Сергеевич. – Свидетель он, свидетель. А тигра придётся усыпить. По закону положено.
Богуславин забеспокоился.
– Всё ж-таки усыпить? – спросил он. – Хозяин очень его любит.
Станислав Сергеевич Поливанов развёл руками.
– Опасное животное причинило вред человеку. По закону обязаны уничтожить.
У Богуславина разболелась голова, застонало сердце, до этого мгновения не дававшее себя знать. Богуславин как-то враз осунулся, потерял силы, словно в его старом организме обозначился некий предел впечатлений.
– Как всё произошло-то, Пётр Романович? – вздохнул Поливанов, садясь за журнальный столик и вытаскивая из чёрной папки бланки и ручку.
Размазанную по полу кровь он волшебным образом сумел обойти, не замарав ботинки.
– Сидел тут во дворе, – в третий раз за последний час рассказал Пётр Романыч. – Вижу, из подъезда Лена Лахтина с сыном выбежала. Решил посмотреть, чего там. Может, конечно, они просто разругались, а вдруг нет? Тем более, дома тигр.
– Представляли уже, значит, что может случиться? – понимающе хмыкнул Поливанов. – Ну-ну… Карякин, вызови пока ветеринаров, пусть приедут, заключение дадут. И потом увезут, куда полагается. Пётр Романович?
– Забрался на третий этаж, – продолжил тот, – дверь отворена, я туда. Гоша был сильно покусан, без сознания лежал, тигр рядом. Я «скорую» вызвал, они его скорее в больницу забрали, в хирургию, а я вас вызвал.
– Поня-атно, – раздумчиво протянул Станислав Сергеевич и постучал ручкой по столу. – Почему сразу милицию не вызвали, вместе со «скорой»?
– Да забыл вот! – пояснил Пётр Романыч и машинально приложил руку к левой стороне груди, потёр кожу, словно ожидая облегчения колющей боли. – Потому как не всякий раз такое случается. В шоке пребывал. Так ведь и Гоша, Слава Богу, не умер. А живого-то в первую очередь спасать надо было. А потом уж разбираться…
– Это верно, – всё так же раздумчиво протянул Поливанов. – Ну, что ж, Пётр Романович, подпишите показания и спать идите. А завтра в десять утра жду вас в отделении, в кабинете номер двадцать девять.
– Зачем это? – удивился Богуславин.
– Процедура требует, – вздохнул Станислав Сергеевич. – А дверь мы закроем и опечатаем, пока хозяйка или хозяин не вернётся. Куда, интересно, она побежала, Лена Лахтина? Ведь жену пострадавшего Леной звать?
– Леной, – подтвердил Пётр Романыч. – Скоренько вы узнали.
– Профессия, – скупо улыбнулся Поливанов.
По столу снова ручкой постучал. Раздумчиво повторил; не для дела, как будто бы, а просто чтобы разговор поддержать:
– Так куда, интересно, она с сыном побежала?
– К матери, небось, куда ей? – осторожно ответил Пётр Романыч. – Но телефона я не знаю. Равно, как и адреса. Не обессудьте уж, Станислав Сергеевич.
– Ну, мы люди опытные, найдём, – уверил Поливанов и широко, как рекламный американец, показал в улыбке довольно хорошие, не гнилые и не коричневые от никотина и от крепких тонизирующих безалкогольных напитков зубы. – До встречи, Пётр Романович.
– До свиданья, Станислав Сергеевич, – с лёгким поклоном ответил Богуславин, встал и пошёл себе, вымотанный и поникший, не желая досматривать последний акт трагедии с Тиграшей.
Он забрался в зелёный «Москвич» и тут же заснул, несмотря на горечь, разлившуюся, казалось по всему телу.
Он не ощутил, как вокруг машины прокрался Аполлон Гербертович Харкевич, углядев милицейский «форд», засновал возле него, а потом выспрашивал у Поливанова, что случилось. Поливанов коротко его отбрил безотказными словами «тайна следствия, гражданин, ничем не могу помочь».
И Харкевич окружил лестью Карякина. Мартин Васильевич парой фраз описал трагическое происшествие и участие в нём Петра Романыча, а в ответ услышал подленькое нашёптывание, донос на «героя дня» – типа бомжует во дворе, честные люди его боятся, дети могут заразиться, женщины от вони немытого тела нос затыкают, и вообще это рассадник всех пороков – пьянства, разгильдяйства, азартных игр, а может, что и похуже, стóит только покопать поглубже; «а вот вы его дочь Люду поспрашивайте!».
Карякин внимательнейшим образом выслушал, покивал и сообщил, что завтра в десять часов утра предмет соседского «доброжелательства» как раз подойдёт к ним в ОВД. Тогда его и по этому делу допросят.
Харкевич поблагодарил, сунул Карякину листочек с доносом, промокнул платком лоб и лысину на макушке. Он сиял от удовольствия, словно китайский фонарик с четырьмя светодиодами.
Злорадно прищурившись на автомобильное жилище нарушителя его спокойствия, худощавый невысокий мужичок с круглой и лысой, как у Колобка, головой с утешенной совестью правдолюбца отправился почивать в свою кричаще обставленную квартиру – поскольку Харкевич уж несколько десятилетий, ещё при советской власти, отменно спекулировал разной разностью – от швейных принадлежностей до шуб из искусственного меха, которые вмиг расхватывали леди экономического класса, любящие брать то же самое, что леди первого класса, но подешевле и лучше даже вообще на халяву.
Людей Харкевич не любил, но никогда свою нелюбовь не показывал – по примеру умершего не так давно отца, хитрющего дельца, который научил сына всем ходам и психологическим трюкам. Помер, кстати, в мучениях, от рака предстательной железы, и за год угасания изучил всех родных, всех близких, всех знакомых, всех незнакомых – приходящих к нему по долгу службы.
Харкевич ужаснула такая безобразная смерть, и он начал её безумно бояться. Кинулся искать секреты долголетия, потом – секреты спасения души, в бессмертии которой неистово поверил, так как не хотел умирать. Нашёл, в конце концов, удобную секту и, войдя в неё пассивным членом, успокоился, не зная ещё, в какую ловушку попал.
Петра Романовича Богуславина он возненавидел сразу, как переехал в этот дом на улице имени Заленского – директора трубопрокатного завода в тридцатые годы двадцатого века. Шибко не похож он был на Харкевича. Антипод. Свою противоположность Харкевичу хотелось рвать зубами, чтобы не видеть, не ощущать в его лице укора себе, своим предпочтениям, своему миру.
На лице, конечно, у Харкевича улыбочка приветливая, а за лицом – чернота щупальцами расползается, сердце озлобляет, способы уничтожения придумывает. Богуславин – противник не из слабых, надо признать. На каждую подлость исподтишка, затеянную Аполлоном Гербертовичем Харкевичем, реагировал невозмутимо, даже добродушно. В общем, особого внимания не обращал и не переживал.
Харкевича это бесило, злило до темноты в глазах. Но что он мог поделать? Только совершить нечто более ужасненькое и подленькое, чем прежде. Например, засадить его в тюрьму.
Норковая шубка-то пропала-то не сама по себе, это ясно. Кто-то её на ручках унёс, прибыль втихаря получил и спрятал где-то в пожитках своих. Поискать, между прочим, не мешало бы. Правда, двояко тут выходит: с одного боку поглядеть – здорово было бы улику неопровержимую в отделение доставить, с другого боку присмотреться – денежки хорошие, прибыток к своему собственному капиталу заиметь бы…
Поневоле задумаешься и разорвёшься, желая заполучить обе антагонистичности вместе и сразу. Что предпочесть?
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник В.Черных. Повесть "Поводырь" 4 часть. Живое Слово.ru | Akylovskaya - Журнал "Сретенье" | Лента друзей Akylovskaya / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»