• Авторизация


В.Черных. Повесть "Поводырь" 3 часть.Живое Слово. ru 20-11-2013 15:56 к комментариям - к полной версии - понравилось!


[624x442]

Глава 5.

С Вовтяем и Митяем поговорить о магии вечером того же дня как-то не пришлось. Близнецы вручили дворовому «робинзону» пакет с хлебом, печеньем, консервами и по домам разбежались ужинать. Буквально минут через пять выбежал младший сынок Митяя, вынес открывашку для консервов, чирикнул «Привет, дядя Петя; этого… приятного аппетита!» и умчался обратно.
Поговорить толком лишь в субботу пришлось: после обеда сперва Митяй вышел гулять со своими сынками, следом и Вовтяй показался, оккупированный двумя мальчишками. Целая рота, понимаешь, из двух подъездов в пустынный двор выскочила, и тут же весело стало во дворе, многолюдно. Пётр Романыч улыбнулся: все шестеро друг на дружку похожи, едва отличишь, словно из сказки пожаловали.
Где-то издали промелькнула «бабка Синюшка» Алевтина Францевна. Хотела, видно подойти, поболтать, нагрузить, но узрев кучу народа возле «вседворового любимца», ретировалась, разочарованно вздохнув. А уж ей-то есть, что порассказать!..
Старшие Неусихины отправили младших лазать на детский комплекс с лесенками, горками, канатами, мостиками, и подсели под Петра Романыча «грибок». Поздоровались, как положено, погоду обсудили, ремонт машин и дороговизну бензина – где ж это видано, что с народа, живущего в стране нефти, драли больше в несколько раз, чем с народа, эту нефть у нас задёшево покупающего?
Гады олигархи из нефтяной и газовой промышленности, гады, чего говорить. Они за счёт нас шикуют, паразиты! Ни за что, просто за бешеную спекуляцию в одну минуту получают месячную зарплату рабочего! За ужин в элитном ресторане больше ста тысяч платят, а ужинают-то каждый день! Для них, воров, сто тысяч, как для нормального честного человека сто рублей.
Поглядишь на подлецов – плакать навзрыд хочется: ведь какой пример подают миллионам детей? Честность ничто, труд ничто, милосердие ничто, доброта ничто, нестяжательность ничто, верность ничто, сыновний долг, родительский долг – ничто, патриотизм ничто, мужество глупость, любовь ерунда.
Любовь к деньгам, к удовольствиям, к сексу, к извращениям, к вещам, еде, жестокости и чужой боли поощряется, а любовь к Богу, к Родине, к людям – ерунда!
Конечно, ерунда, что за вопросы тупые! И сам тупой – что касается остроты и тонкости души, её способности смиряться, любить и каяться в грехах перед Богом, во всём том, что отличает человека жизни от человека смерти, – олигарх всё больше пыжится в неодолимой страсти наживы. То, что при этом он теряет свою душу, его вообще не волнует: какая ерунда – эта ваша душа…
Смерть – это где-то далеко, это не для богатых. Богатый будет вечно жировать, сидя на куче своего неправедного богатства, словно американский мультяшный селезень Скрудж, образ которого насаждают русским детям…
– Богатство можно к себе приманить, – вдруг молвил Вовтяй.
– Это как же? – встрепенулся Пётр Романыч: вот и выходит нужный разговор.
А Вовтяй палочку-веточку с земли поднял и давай вертеть в пальцах. Потом переломил надвое, вчетверо, да и бросил обломки под ноги.
– Прочитал, поди, какую-нибудь очередную муть, – предположил Митяй, фыркая.
– Ничего не муть! – возмутился Вовтяй. – Ты сам-то что читаешь? Только технические журналы в туалете.
– Они зато без идеологический подоплёки, – сказал Митяй. – А на твоих книжонках какая только нечисть не нарисована!
– Именно нечисть! – подхватил Пётр Романыч. – Ты думаешь, Володя, магия, гадания, колдовство, астрология, заговоры всякие – это от Бога? Бог, думаешь, внушает призывать на помощь человеку бесов?
– Так ведь есть же и белая магия! – заспорил Вовтяй. – И пророчества Ванги – слепой бабки из Болгарии. Она всю правду о людях и о будущем выкладывала, как на духу. И Тамара и Павел Глоба, астрологи мирового уровня! Они лет двадцать предсказывают, наверное. И многое совпадает!
– И, думаешь, это от Бога? – уточнил Пётр Романыч.
– А от кого ж ещё? – напористо воскликнул Вовтяй.
Напористо. Да только в голосе его Пётр Романыч ухватил неуверенную нотку и понял: мало человек знает, сам немного сомневается, а признаться не хочет, чтобы перед собой и знающими людьми не осрамиться.
Эту трещину сомнения в пропасть бы превратить….
– Читал я, Володя, Ветхий Завет, – степенно, тоном дедушки-сказочника начал Пётр Романыч. – Обо всём, что случается в жизни, там написано, а в Новом Завете, Деяниях апостолов и Псалтири тем более, – ничего, слышишь, не пропущено. И про магию твою – неважно, белую или чёрную, как это у колдунов разделяется, – там написано. Правда, на самом деле у магии нет белой, доброй стороны. Она вся зло. Вся чёрная.
– Это ты, Романыч, просто читал и видел мало, – не сдавался Вовтяй.
– Ага, – глубокомысленно изрёк Пётр Романыч. – Мало.
– Колдуны и знахари, целители всякие имеют большую силу людей лечить, помогать им. От сглаза, к примеру, или от порчи. А экстрасенсы, знаешь, как в розыске помогают? А народные целительницы всё на свете вылечивают! Пачками от них люди здоровыми вылетают, как на крыльях!
– Ага, – степенно изрёк Пётр Романыч. – Вылетают этакие счастливенькие и здоровенькие. И прямиком, слышишь, в прорубь на погибель.
– Да ну тебя, дед Петруха! – махнул рукой Вовтяй. – Чего пугаешь-то? Ещё в древности народ к кому шёл беду поправлять да здоровье? К жрецам, магам, к знахарям. На знахарских знаниях современная медицина стоит, верно, Митяй?
Брат плечами пожал:
– Не знаю такого. Я тебе медицинских училищ не кончал. А хочешь, Стёпка в Интернете полазил и всё тебе обскажет, откуда чего произошло.
– Проще Библию открыть, – ввернул Пётр Романыч. – Так оно и вернее.
– И чего ты в своей Библии вычитал? – нехотя поинтересовался Вовтяй. – Чего такого, что против магии прёт?.. Эй, парни! Хватит песком кидаться! Отлуплю всю обойму! – закричал он на сыновей и племянников.
Те на время притихли, а потом набросились на лазалки всякие, устроили погони и стрельбу сосновыми шишками, кто-то покарябался, кто-то навернулся, кто-то шишку набил, и Митяй, вытащив из кармана зелёнку и ватные палочки, отправился к «детскому саду» Неусихиных, чтобы врачевать и нянчить. Это ему было понятнее и приятнее, чем слушать совершенно ему чуждое и ненужное.
Вовтяй и Пётр Романыч поглядывали на умело организованную Митяем ребячью команду с мячом и разговаривали всё. Вовтяй кипятился, горячился, а Богуславин не торопился, обстоятельно отвечал, а частенько и спрашивал, не кичась, что собеседник ни разу не смог на его вопрос ответить.
Часа через полтора «интенсивных переговоров» они замолчали. Пётр Романыч любовался ребячьими играми.
Вон какие смешливые да ловкие пацаны, душа на них, глядючи, радуется. А Вовтяй впёр очи в землю и мучительно размышлял: а если правда всё, что говорил дед Петруха? Что любая магия, любое обращение к потусторонним силам, все эти экстрасенсы, колдуны, целители, академики духовной энергетики, Ванга, гадалки, шаманы, йоги – пустота и зло, о котором было известно человечеству не то, что издавна, а даже изначально. Это пугало, отталкивало даже – видимо, потому, что свои заблуждения всегда почитаешь за истину, но, по правде говоря, и освобождало внутренне.
В самой глубине души, в том месте, где человек может провести безошибочно линию, добро он творит или зло, Вовтяй чувствовал, что магия противоестественна. Потому что затрагивает невидимые сферы мира, и затрагивает отнюдь не во благо человека.
– И чего мне: все книжки по магии повыкидывать? – тоскливо спросил Вовтяй.
– Не то, что повыкидывать, – услышал он в ответ, – а посжигать, чтоб один пепел остался.
Вовтяй округлил глаза:
– Сжечь? Они ж бешеных денег стоят!
– Во-во, – отметил Пётр Романыч, – бешеные. То есть, от бесов. Сам признаёшь ведь.
– Ну, ладно, – скрипя остатками своего мнения, вздохнул Вовтяй, – я подумаю об этом так крепко, как только смогу. Непривычно мне, понимаешь, магию злом считать. Везде ж её пропагандируют, как панацею от всяческой жизненной гадости.
Пётр Романыч пожал плечами.
– От жизненной, как ты говоришь, гадости не экстрасенс спасёт, а церковь православная, и не колдовство, а вера во Христа и покаяние.
– Ну-у! – протянул Вовтяй. – До этого, до веры, покаяния и всего такого, мне далековато. Как-то не готов я прямо сразу поверить. В смысле, я признаю, что Бог существует, но…
– Как-то отстранённо, – продолжил Пётр Романыч.
– Во-во, – кивнул Вовтяй. – Вот это самое слово.
Вроде, и говорить стало больше не о чем. Пётр Романыч принялся примус налаживать.
– Ну, ладно, дед Петруха, – пробормотал Вовтяй.
– Да, да, Володя, ступай себе по делам. Всяко у тебя дел-то поболе моего. Парни вот тебя ждут не дождутся… Ты себе иди, а когда что – так я всегда тут под липами, сам знаешь.
– Бывай, Пётр Романыч.
И задумчивый Вовтяй, засунув руки в карманы старых побелевших джинсов, побрёл к шумной компании своих родственников. Нескольких минут ему хватило, чтобы совершенно переключиться с весьма неприятных своей серьёзностью размышлений на незатейливые искренние игры, требующие лишь ловкости и быстроты реакции.
Пётр Романыч кипятил себе на примусе овсянку с морковкой – дары сердобольных садоводов-пенсионеров Григория Николаевича и Галины Игоревны Просоленко, живших в соседнем с Богуславинским подъезде, – и нет-нет, да устремлял взор на зашторенные окна своей квартиры, и что таилось в этом взоре – никто не мог бы с точностью определить, да и сам Пётр Романыч – вряд ли.
В нём жило постоянное ожиданье встречи с дочерью, но чего он ждал от неё, похоже, и ему было неизвестно: прощенья ли, покаянья, ласкового слова, открытого взгляда… До сих пор, и неизвестно, до какого времени, он не получал от дочери ни малейшего знака того, что в ней что-то переменилось.
Она проходила мимо отца хоть быстро, хоть неспеша, но одинаково равнодушно, бездушно, как мимо телеграфного столба. Её не волновало, жив ли её отец. Соседи, подруги совестили её, да Люська лишь огрызалась и затыкала всем рот, невзирая на ранги или близость отношений. От неё отстали и языки чесать стали реже и реже, и, как ни странно, привыкли к собственному «дворовому босяку», многострадальному Петру Романычу Богуславину.
Школьники прозвали его между собой «Робинзоном» и вообще считали его местной достопримечательностью.
Сперва ребята дичились и посмеивались над «Робинзоном» да отчасти – над собственным интересом к такому «асоциальному» элементу, но уже через дня три так освоились, что навещали деда Петра по-свойски, приняв его в круг своих «хороших знакомых».
Они частенько приводили во двор одноклассников и приятелей, чтобы показать им богуславинское устроение нехитрой его жизни возле детского деревянного «грибка». Пётр Романыч их не гонял, усаживал на скамеечку, поил липовым настоем – благо, липа росла рядом, и цвет ещё не сошёл, – да по случаю кормил хлебом или печеньем – чем соседи одарят.
Серёжка постоянно грелся в лучах теплоты, исходящей от Петра Романыча. Он прибегал со школы, делал уроки и до позднего вечера пропадал у дедушки во дворе, то играя с друзьями, то слушая дедовы были и беседы.
А каникулы начались – так Люська вообще его дома не видела. Ворчала, кипятилась, запрещала, а толку?
Уйдёт на работу, а Серёжка шмыг на улицу и лишь слушает вечером, набычившись, громкие тирады матери, всё тоскующей о норковой шубе и лелеющей обиду на отца, снёсшего её (наверняка) какой-нибудь тайной торговке… или торговцу; мало ли их тут развелось по нынешним временам: ведь мало того, что и раньше их густо было, так теперь кризис этот страшный кучу их наплодил.
Потому, как деваться некуда: и на преступление пойдёшь, чтобы элементарно выжить.
Уставшая, издёрганная, вынужденная бороться изо всех сил за существование, лишённая не только перспектив, но и порой самого необходимого, и более всего – надежды на возрождение, на так называемую «землю обетованную» (какие слова верные, красивые), Люська легко срывалась и выбрасывала раздражение и отчаянье на мужа и сына.
Безысходность, будто жёлтый крабовый паук, выпивающий желе, в которое превращаются внутренности мухи или пчёлы, когда он впрыскивает в их тела парализующий яд и пищеварительный сок, высасывала из Люськи все жизненные соки, уничтожала все нравственные и моральные установки.
И не только из неё. Пресловутый искусственно созданный экономический кризис своим коварным ядом парализовал людей. Он и жизнь, и чувства, и мысль заморозил, свёл на нет, к безличному нулю, низведя людей с предназначенного им божественного пьедестала на грязь земли, разделив их на лагеря, в каждом из которых понимают друг друга и не понимают обитателей других лагерей.
Почему с нами так жестоко обошлись?! – кричал наиболее многочисленный лагерь, собравший народ с необходимыми профессиями рабочих, служащих, учёных и инженеров.
В ответ группка, «эксклюзивная» в смысле делания пакостей всему человечеству, откровенно зевала и тщательно следила за своим здоровьем и пополнением счетов в банках…
Люська летала мимо отца, глядя точно перед собой, и не замечала, что уж её-то видят всегда, и не только, когда она бежит по двору или выходит на балкон развешивать бельё, а и тогда, когда едва угадывался её силуэт или просто ощущалось её присутствие…
У Марии Станиславовны Роскиной, соседки Валентины Семёновны по лестничной площадке, в феврале умер муж, довольно известный в городских литературных кругах поэт, по совместительству – инженер-технолог на том же трубопрокатном заводе, где работал Пётр Романыч и половина населения двора.
Супруги жили душа в душу. Мария Станиславовна верила в незаурядность, даже в гениальность Ивана Евдокимовича, а Иван Евдокимович считал Марию Станиславовну лучшим в мире критиком его произведений, хотя она и была обыкновенным бухгалтером на том же трубопрокатном заводе.
Взрослые дети давно разъехались по другим городам и странам (дочка жила в Голландии, едва сводя концы с концами из-за этого злосчастного мирового кризиса, сын старший жил в Сочи, держал там пару гостиниц для отдыхающих, сын младший жил в другой далёкой стороне – Сыктывкаре и не имел ни пары недель, ни пяти дней отпуска, поскольку вкалывал на частной фирме, а зарабатывали оба то густо, то пусто), и старики, печалясь наедине о детях и внуках, коих видели крайне редко, на людях показывали радость жизни и наслаждение поэзией и встречами с коллегами, приятелями и друзьями.
Садом-огородом за городом они как-то вовремя не озаботились, и потому с февраля по октябрь не хлопотали над рассадами, грядками, кустами и деревьями, как подавляющее большинство их знакомых, а мирно бродили по ближайшим улицам и парку. Иван Евдокимович сочинял стихи, а Мария Станиславовна их слушала и старательно делала вид, что безпощадно критикует…
Норковой шубы, между прочим, у Роскиной отродясь не бывало, обходилась то искусственными, то каракулевыми, а то и дублёнками не из дорогих: всё деньги копила-берегла, чтобы выпустить в престижном издательстве добротное, в твёрдом переплёте, на мелованной бумаге, с иллюстрациями и фотографиями полное собрание сочинений Ивана Евдокимовича.
Городские власти на подобные проекты смотрели более, чем равнодушно, а друзья-поэты сами страстно желали издаться и копили деньги на свои собрания сочинений – желательно, максимально полные. Правда, это было до кризиса. Теперь даже крохотную и тоненькую книжечку не опубликовать: неподъёмно.
Когда Иван Евдокимович умер, на Марию Станиславовну посыпалась куча событий. Дети, понятное дело, приехали на похороны. И, хоть и горе, а тут же и радость: сыночки мои, доченька моя, как осунулись, как поострели, как постарели… Пообнимала их от всей души, горе пытаясь выплакать. Не вышло. Казалось, полегче стало, ан нет: уехали через пару недель дети, увезли с собой свои плечи, на которые опиралась их старая мать, и тяжесть потери и одиночества с новой силою обрушилась на Марию Станиславовну.
По первости-то друзья мужа и её подружки позванивали, захаживали, в гости звали иль на какой поэтический вечер, где она восседала почётной гостьей – вдовой незабвенного поэта, по совместительству инженера-технолога трубопрокатного завода, а к лету утих творческий сезон, заярился садово-огородный и отпускной сезон, многие бросились с новой энергией искать работу, и все звонки и дверные стуки в квартире Марии Станиславовны резко сократились.
Вдова начала чахнуть, побаливать, и тогда заметивший это Пётр Романыч посоветовал ей организовать возле подъезда цветочную клумбу – не только для красоты, что само по себе важно, но и в память Ивана Евдокимовича.
Кладбище что? Не всякий день туда пойдёшь; в церковь атеистка Мария Станиславовна тоже не приучена была ходить, а роскошная клумба и в дождь, и в солнце будет радовать и утешать одинокое сердце.
Марию Станиславовну идея восхитила. Есть куда голову и руки приложить. И деньги на это небольшие требуются, и силёнки малые, старушечьи. Цветы – не картошка, не морковка и не свекла, и даже не кустики виктории с её капризами и усами. И Мария Станиславовна взялась за дело с пионерским энтузиазмом.
Походы в цветочные магазины, ларьки и рыночные палатки, знакомство с сортами и ценами, консультации с подружками-садоводами, покупка семян, луковиц, горшков и земли для рассады, удобрений, лопаты, граблей, резиновых и полотняных перчаток – в общем, работа закипела.
Пётр Романыч вскопал для Марии Станиславовны две соприкасающиеся клумбы прямо под её окнами, и вскоре чёрные полоски благовоспитанной земли приняли в себя семена, клубни и рассаду. Мария Станиславовна ликовала, глядя на дружные всходы.
– Цыплятки вы мои, – ворковала она, пропалывая любимцев.
Пётр Романыч, завидев новоиспечённую садовницу, всегда оставлял свой «дом» у «грибка» и спешил к ней покалякать, похвалить да пособить в чём тяжёлом.
Мария Станиславовна ожила на глазах. Она гордилась своим новым увлечением, своим трудом и его результатами: кустики красных и жёлтых тюльпанов, синих незабудок, золотых и оранжевых купавок завеселили разноцветьем подножие серостенного дома уже в начале июня. Сперва расцвели незабудочки, за ними купавки. Последними лопнули бокалы тюльпанов. Ни одной соринки не пропускала садовница, и цветы, как былинные богатыри, с каждым часом наливались силой.
Мария Станиславовна любовалась ими и почти без тоски думала о Ванечке.
Заулыбалась Роскина, вздыхать перестала, с друзьями-подружками болтать начала, и с Петром Романычем с лёгкими, не с горькими слезинками вспоминала покойного мужа.
– Молишься об Иване-то? – спрашивал обязательно Пётр Романыч.
Старушка кивала, вздыхала, а потом вдруг хмурилась и говорила:
– Пётр Романыч, ну, как я буду о Ванечке как-то там молиться, коли я в Бога-то не верю? Ну, скажи мне, как?
– Ну, а как же его нет-то? – удивлённо вопрошал Пётр Романыч. – Куда ж, по-твоему, люди-то деваются? Тело, взятое из земли, в земле растворяется, в землю возвращается, а душа куда? Все мысли человека, все чувства его, знания, куда ж, по-твоему, деваются, а, Мария ты моя, свет Станиславовна?
Вдова всякий раз затруднялась с ответом, и Пётр Романыч всякий раз удовлетворённо произносил:
– То-то ж, радость моя! Так что молись, Маша, за Ивана Евдокимовича, молись, чтоб ему на том свете хоть маленько легче жилось. И за деток молись, и за внуков, чтоб здоровы были, чтоб к Богу пришли. Да и за себя не забывай, а то как же – про душу-то свою грех забывать.
Но Мария Станиславовна всякий раз улыбалась скептически и ручкой помахивала.
– Болтай, болтай, Пётр Романыч, да не забалтывай! – говорила. – Нас вовсе не тому с Ванюшей учили, и переучиваться мне поздновато, понимаешь, дружок. И потом, если Бог-то твой есть, что ж тебя Люська выгнала и живёт припеваючи, нисколь совесть её не мучает?
– Так ведь Бог и скорби даёт, и радость, – сказал Пётр Романыч, как само собой разумеющееся. – Понимаешь, Машенька? В скорби даёт радость, что, коль достойно её перетерпишь, награда тебе в вечности будет. А в радости даёт скорбь, если она не от Господа, а от страстей. И только в Царствии Божием радость совершенна.
– А в земном, значит, царстве, она с изъяном, – усмехнулась Мария Станиславовна. – Ты меня, Петруша, не агитируй тут. Я за свою жизнь такая агитированная стала, что самой страшно: заглядываешь внутрь, а под агитками и нет ничего, сплошной обман. Бездна… Ух, ты, посмотри, какие роскошные тюльпаны у меня цветут! Памятные… то есть, в память Ванечки цветут…
Мария Станиславовна поморгала повлажневшими глазами, отвернулась.
– Ладно, Петруш, я тут травку подёргаю себе потихоньку, а ты иди, поспешай, поди ж, Фёдор Фёдорович какое дело от тебя требуется, вон чего-то рукой машет, тебя зовёт.
– Ну, Бог в помощь, Маша, – ласково отозвался Пётр Романыч. – Вечером-то с Валюшей на танцы пойдёшь?
– Пойду, пожалуй. А ты, может, с нами?
– А чего ж… И пойду, поддержу компанию.
– Вот и хорошо. Пока-пока, Петруша.
И старая женщина нагнулась над клумбой, придирчиво оглядывая землю: не пропустила ли она какой нахальный сорняк, пробравшийся на жирные харчи с дикого полуголодного приволья?
Шедшая мимо Алевтина Францевна остановилась возле неё, но не для того, чтобы помочь, а чтобы поахать:
– Ах, Машенька, это просто здорово, что ты цветочки посадила! Так тут красивенько, живенько! Ой, если б я не продала сад, я бы пропадала там с зари до зари! Знаешь, как я люблю с этими цветочками, помидорчиками возиться! Большое подспорье на пенсии! Ведь пенсия-то у нас, ну, прям такая маленькая, как жить на неё прикажешь? А тут цветочки! Всегда приход к деньгам. Разрешенье-то у тебя есть, чтоб сажать и продавать? Ну, так дадут, как не дать? Это ж не предпринимательство!
Мария Станиславовна, бледнея, растерянно глядела на «бабку Синюшку» снизу вверх.
Пётр Романыч спохватился и пошёл на неё, заставляя пятиться прочь.
– Здравствуй, Алевтина Францевна, с магазина идёшь?
– С магазина. Уж я тебе скажу, и цены там у них! Проще помереть, чем жить. Ты же знаешь, я о смерти не понаслышке знаю-то. А Люська твоя что, так тебя и не пускает домой-то? Ай-яй-яй…
– Не пускает, не пускает, – согласился Пётр Романыч. – Скоро пустит, должно быть. А твой Бронислав как?
– Да живой, чего ему сделается? Лежит всё, в окно смотрит.
Богуславин насторожился.
– В окно смотрит?.. Плохо… Может, я ему священника приглашу – отца Михаила из Покровского собора?
Алевтина Францевна легкомысленно помахала сухонькой ручкой.
– Ой, да ты что, какой священник! Жив ведь он! Да и вообще, Петруша, Бога нет! А священники только наживаются на дурачках, которые в Него верят! Уж я-то знаю. У меня у самой сын был и помер. Где Он был, твой Бог?
Она бы ещё говорила и говорила, но Фёдор Фёдорович Федотов решительно сунул Богуславину метлу:
– Неча отлынивать, помощничек! Давай мети! Мне за час управиться надо!
«Бабка Синюшка» весело попрощалась и утекла домой, к безучастному мужу. Федюха сказал:
– Недавно опять она унитаз помидорами забила. Весь день подъезд без воды мучился. Я ей говорю: «Ты чё, старая ведьма, делаешь со своими помидорами?!». А она: «У меня и помидоров-то нет, у меня от них аллергия!». А сама только что кило понесла жрать.
Он кивнул на хлопотавшую над клумбой Марию Станиславовну:
– Вроде повеселела немного. А то всё никакая ходила, бродила, как привидение. Я тебя вот чего зову. Серёжка твой подался с друзьями куда-то на речку, удочки взяли они. Так просил тебе отдать, чего ты с него давеча спрашивал. Держи, а я тебе не почтальон, а вовсе дворник, делать мне больше нечего, ваши посылки разносить, давно б отдал Люське деньги иль эту шубу проклятущую и жил, как человек, чего маешься?
Выговорившись от души, Федюха помолчал, разглядывая Петра Романыча. Тот улыбнулся, сказал:
– Давай посылку, Фёдор Фёдорович, чего ждёшь-то?
– А чтоб «спасибо» сказал.
– Спаси тебя Бог, Фёдор Фёдорович, – Пётр Романыч без иронии склонил голову.
Дворник шмыгнул носом (некстати засопливел) и протянул ему две книжицы: одну толстую, а другую тоненькую.
Пётр Романыч любовно их огладил, поцеловал.
– Чёй ты их целуешь, Романыч, обалдел, что ли?
– Нет, Федюш, не обалдел, – сказал Пётр Романыч. – Это ж Библия и молитвослов. Наконец-то читать буду. Соскучился.
– А чего ж раньше не вытребовал?
– Да не знаю. Правда, не знаю, – признался Богуславин. – Видно, отшибло понимание.
– Бывает, бывает, – откликнулся Федюха. – Это завсегда. Особенно, как хлебанёшь как следует – ух, как оно отшибает, понимание это!.. Чайком не угостишь?
– Да с удовольствием! Спички у тебя есть примус зажечь? Мои кончились.
– Щас организуем.
Дворник похлопал себя по карманам, извлёк потёртый картонный коробок.
– Можешь не возвращать, – разрешил он.
Заладил Пётр Романыч примус, чайник закоптелый поставил на огонь.
– Ух, лето, поди, жаркое будет, – степенно вздохнул Федюха, принимая горячую кружку.
Пётр Романыч поглядел на небо, застланное лёгкомысленными маленькими облачками.
– Может, и жаркое, – согласился он.
– С одной стороны, не замёрзнем, – заметил Федюха, – с другой стороны, упаримся… В садах одно дело и будет – грядки поливать. А картоха, слушай? И вообще, во всём сельском хозяйстве? Всё ж засохнет! И опять мы либо импортную дрянь будем жевать, отравляться ихними ядами, либо с голодухи пухнуть.
– Не впервой пухнуть-то, – заметил Пётр Романыч. – Другое дело, старики привычные, а молодёжь с рельс съедет и грабить пойдёт.
– Точно, – подхватил дворник. – Припрёт – так Родину предадут и сбегут куда-нибудь в сытое местечко. Мало ли их теперь вокруг России, сытых мест-то этих? Нынешним Родина – не мать, а тюремщица. Пьяница, шлюха, воровка, убийца, но никак не мать.
Фёдор Фёдорович хлебнул светлого, на цветочках-листочках, чая. Допил.
– Ничего у тебя чай, – одобрил он. – Душистый. Хотя непривычно, конечно… Ладно, пойду, пивные бутылки пособираю. Может, сдать успею, всё ж прибавка к зарплате. А ты не подметай, это ж я так, для Фадеевой. Пока.
– С Богом, – напутствовал Пётр Романыч, прихлёбывая пустой чай.
Ему хотелось есть, но сегодня он, похоже, на голодной диете. Его пенсию забирала дочка и ни копейки ему не давала.
«Чего ему давать, ворюге? Пускай за шубу расплачивается!» – вот и весь ответ на требования Саньки отдавать отцу его собственные деньги.
Окна богуславинской квартиры открыты настежь. Тоненькая фигурка в майке и шортах хлопочет над плитой. Кудряшки взлетают при повороте головы и спешат вновь опуститься на плечи.
А вот мама её, Домна Ивановна, волосы никогда не стригла и на бигуди не наворачивала. Длинная пушистая каштановая, а потом – седая волна волос никогда не знала ножниц. Домна Ивановна скручивала её в тяжёлый клубок или сплетала в тугую косу и закрепляла множеством тонких шпилек на затылке.
На Домну Ивановну – тростиночку с каштановой безудержностью, стремящейся вырвать из себя все шпильки и растечься по спине рекой, распластаться по ветру, завораживая всех шедших мимо, – оглядывались не только мужчины в полном расцвете сил, но и старики, и подростки, и женщины. А Домна Ивановна глазоньки свои тёмно-карие опустит, губы ненакрашенные улыбкой тронет – так, что сразу кажется, будто она твой самый близкий и понимающий тебя человек, и торопится себе, поспешает по многотрудным своим делам.
Как тосковал по своей Домне Ивановне Пётр Романыч… Так и ждал поминутно, что коснётся его плеча невесомая ручка, да тихий ласковый голос, любимый, сотканный из певучих звуков и едва слышимых придыханий, позовёт его в дорогу незнакомую, в даль светлую, к престолу Господа Бога.
Но не шла к своему оставленному на земле мужу раба Божия Домна Ивановна. Не донёс ещё Пётр Романыч свой крест до Господней Голгофы, чтоб сложить его к стопам Сына Человеческого и сказать с глубоким чувством исполненной судьбы: «Вот он я, Господи! Суди меня!»…
Вечер наполз на город. Вячеслав Егорыч, проходя домой, дал «дворовому Робинзону», «мученику за норку», буханку хлеба. Пётр Романыч поблагодарил его:
– Спаси тебя Бог за золотой пирожок.
– Да на здоровье!
Разговаривать вечером не всегда получается, когда дома полно забот, и Леонтович оставил соседа наедине с буханкой.
А тут вышли из дома Мария Станиславовна, Глафира Никифоровна и Валентина Семёновна, да такими дамами, такими из себя все принаряженными, насурмлёнными, надушенными! Матроны прямиком направились к босяку, сидящему под липами, замахали руками.
– Петруша! Что сидишь, липу растишь? Забыл обещанье?
– Какое ж? – откликнулся Пётр Романыч.
– Какое! Ничего себе заявочки! На танцы нас обещал сводить – забыл, что ли? Вот и Глафира наша присоединилась. Радость у неё – вора поймала, а у того совесть проснулась, обещал приходить навещать по-доброму, – поведала Мария Станиславовна.
– Здорово! – восхитился Пётр Романыч.
– Ну, идём? – сказала Валентина Семёновна.
– А, на танцы… Так пойдём, разве я в отказе? Причесаться-то дадите? И смокинг надеть?
Они посмеялись ласково, взяли мужчину под ручки с обеих сторон и потихоньку повели его со двора, не заметив, каким взглядом провожала компанию «бабка Синюшка» Алевтина Францевна, возвращавшаяся с сумкой продуктов домой. Ей страстно хотелось присоединиться к соседям, и удержало её только два момента: сумка и старое платье. И причёски никакой. Она повздыхала, повздыхала, а дома нажаловалась молчавшему Брониславу Антоновичу, как ей одиноко, как её все не любят, как она устала без развлечений, и как хочет сходить на танцы в парк.
Муж слушал, но будто и не слышал. Вот уже неделю он не спускался к своему почтовому ящику и просто лежал, изнемогая от старческой немощи, не пытаясь поделиться с женой предчувствием скорой смерти и желанием позвать священника. Он знал, что в ответ Алевтина Францевна прочтёт ему целую лекцию о том, что Бога нет, раз он не сохранил их Павлушу.
А Богуславина и трёх старых дам ждал городской парк. Один его укромный уголок давным-давно отдали пенсионерам в качестве танцплощадки. Близко от центральных ворот, слева от главной парковой улицы высилась ротонда с белыми колоннами и голубым куполом. В ней либо устанавливали аппаратуру или караоке, либо выступал маленький вокальный ансамбль.
Заасфальтированный круг в обрамлении скамеечек и высоких кустов акации оживал по выходным. Старики обоих полов приходили сюда, садились парочками или «троечками», болтали, хихикали, стреляли глазками, жеманились, флиртовали. А когда звучала музыка – шли танцевать. И, казалось, отступали от них и старость, и хвори, и бедность, и кусающие их житейские проблемы… Оставалась переживаемая ими молодость с её силой, задором, новизной чувств, верой в себя и в будущее своей страны, в котором им – самое место!
Богуславин чувствовал себя кавалером. Он приосанился, ступал важно, чуточку горделиво. Вон какие у него дамы – красота! Вокруг него шли-торопились одинокие старушки и старики; некоторые с друзьями-подружками, некоторые с супругами. Место встречи – танцплощадка.
Там пока было тихо. Пожилые танцоры оживлённо беседовали и смеялись, ожидая музыку. Где-то на скамеечке сидела и Милофаня. Танцевать ей не хотелось, а вот послушать музыку, посмотреть, как танцуют другие, полюбоваться – это ей сегодня в самый раз после очередного похода в роддом.
Пётр Романыч, Валентина Семёновна, Глафира Никифоровна и Мария Станиславовна стояли тесным обособленным кружком.
– Ой, Семён Яковлевич пришёл! – радостно вздохнула Мария Станиславовна. – Он так здорово танцует!
– Все старушки по нему страдают, – поддакнула Валентина Семёновна. – Думаешь, пригласит?
– Пригласит, уж как же! – рассмеялась Глафира Никифоровна. – У него очередь желающих в два километра! Хочешь записаться? И вообще, у нас сегодня собственный кавалер имеется. Верно я говорю?
– А что ж! Выкинем коленца-то! – пообещал Пётр Романыч. – Хотя давненько я не плясал. Уж и забыл, когда. Думаете, справлюсь?
– Как тебе не справиться? Ты, Петя, всё можешь, – уверила Валентина Семёновна. – Недаром тебя Домна к рукам быстрёхонько прибрала: чуяла, что за мóлодец ей достался.
Мария Станиславовна вдруг толкнула подругу локтем в бок.
– Смотрите, Софьины!
На танцплощадку заворачивала странная пара: симпатичный темноволосый парень и скрючившаяся в инвалидном кресле полная блондинка с большими синими глазами. Старики любовно приветствовали их. Парень завёз молодую женщину на круглую площадку ротонды. Она что-то тихо говорила ему, а он устанавливал аппаратуру, включал микрофон.
– Чего это они делают? – спросил Богуславин.
– Это Софьины, – сказала Глафира Никифоровна, ласково улыбаясь. – Они где-то познакомились года два назад. По-моему, даже в парке. Года полтора дружили, прямо как в наше время, а потом поженились. И, кажется, удачно: улыбаются всегда, за руки держатся… Вот-вот, посмотри, что сейчас будет.
Раздались первые такты «Севастопольского вальса», девушка поднесла к губам микрофон и запела красивым, одухотворённым голосом. Старики взволновались и парами вышли на танцплощадку. Богуславин галантно пригласил на вальс Марию Станиславовну, и они закружились среди нарядных пар. Затем он держал за талию Валентину Семёновну, затем Глафиру Никифоровну, а потом они притаптывали втроём…
Вернулись они счастливые и усталые, благодарные друг другу, и расстались у подъезда. Женщины зазывали было кавалера на чай, но тот вежливо отказался, сославшись на сонливость.

Глава 7.

Первым проснулся Пётр Романыч. Несколько мгновений он не мог понять, где находится. Когда понял, поискал хозяйку, а найдя, постоял в дверях да и пошёл восвояси, морщась от ноющей боли в избитом теле.
Двор уже засуетился, пропуская через себя малышей, топающих из детских садов, проголодавшихся подростков, оттягивающихся по полной в наконец-то наступивших сегодня каникулах; уставших после рабочего дня, не дающего надежду на будущий рабочий день, взрослых – потерявших гарантии, основу, смысл и привлекательность жизни – привлекательность не в плане развлечений и пускания во все тяжкие, как призывают буквально отовсюду СМИ, кормимые одержимыми богатством и властью людьми; «звёздными», а на самом деле, пустыми, угнетающими своей ложью, кичливостью, бездарностью, хамством «богемными тусовками»; роскошными магазинами с фантастическими наборами продуктов, вещей, мебели, безделушек, – а привлекательность добродетелей и Божиих заповедей, жизни во спасение души и стремления приблизиться к Богу, любить Его, всех и всё, что окружает человека во временном мире.
При выходе из подъезда Богуславина подстерегла Алевтина Францевна. Голубые глазки её горели торжеством.
– Вот, Пётр Романыч, разве я не говорила, что так будет?
Она показала на разорённую клумбу.
– Вот она, нынешняя молодёжь! Срам, а не молодёжь! Зачем, спрашивается, садить на всеобщее, так сказать, обозрение? Для цветочков забор нужен. А тут, пожалуйста теперь, оборвали всё и теперь сидят где-нибудь у кладбища или у вокзала, продают Машкины цветы. Им прибыль, а Машке убытки. И столько трудов зря.
Богуславин поморщился.
– А с тобой-то чего? Будто тебя побили, – заметила Алевтина Францевна.
– Так, упал со скамейки спросонья, – пробурчал тот.
Алевтина Францевна с преувеличенным сочувствием покачала головой.
– Ай-яй-яй, бедненький ты мой… Да уж, конечно, хорошо ли в нашем возрасте на скамейках спать, верно же? Так тебе ж, родненький мой, в больницу бы надо! Люська-то твоя отдала тебе документы?
– Схожу к ней, схожу, – неохотно ответил Богуславин.
– Сходи, сходи, чего ж…
Тут она посмотрела на «грибок» и ахнула:
– Батюшки мои, посмотри-ка, Пётр Романыч, что это там у тебя делается?
Он присмотрелся и зашагал к месту своего бытья-житья. Алевтина Францевна увязалась за ним, сгорая от любопытства.
Кроме обычной суеты, в одном уголочке двора появился ещё один её островок – как раз вокруг Петрароманычева «грибка». Богуславин увидел старый зелёный «Москвич», облепленный любопытными во главе с Федюхой Федотовым. Их постоянно отпинывал и шугал Лёшка Болобан – сосед Петра Романыча сверху. Лешка сливал бензин, снимал руль и приборные панели. Богуславина первым заметил соседский мальчишка Борька и закричал пронзительно:
– Вон он идёт!
Лешка Болобан выпрямился навстречу Петру Романычу и спросил:
– Ну, что, Пётр Романыч, Людмила повинилась?
Пётр Романыч на вопрос не ответил, а сам, в свою очередь, спросил:
– Ты, Лёш, автомастерскую открываешь?
– Скажете тоже, Пётр Романыч, – улыбнулся Болобан. – Это вам в подарок крохотная крыша над головой, раз Люська в себя не пришла. Я с ней разговаривал, так она на меня чуть с кулаками не набросилась.
Пётр Романыч в удивлении разглядывал новый «дом». Ничего не скажешь, в его ситуации это действительно спасение от непогоды, холода и ревматизма – сколько ж можно на ночном ветру скамейку собой устилать?
Ничего не мог промолвить Пётр Романыч. Заплакал молча. Алевтина Францевна всё качала и качала головой, радуясь, что может поделиться сногсшибательной новостью с мужем. Впрочем, когда она протараторила рассказ Брониславу Антоновичу, тот не отреагировал. Смотрел на жену и молчал. А потом перевёл взгляд на окно…
Лешка Болобан от благодарного слова смутился, неловко похлопал старика по плечу.
– Да чего вы, Пётр Романыч! Не от сердца ж отрываю, а вообще хотел в металлолом сдать. Ну, хоть послужит ещё доброму делу. Ладно вам…
Ребятишки и мужики, окружавшие зелёный «Москвич», зашумели: мол, всё в порядке, дед, всё в порядке.
– Иди, проверяй, – пригласил Федюха, – а то вдруг не влезешь со своей шикарной причёской.
Короткостриженный как раз перед скандалом с норковой шубой Пётр Романыч усмехнулся, решительно стёр влагу с глубоких морщин и открыл зелёную дверцу.
Внутри, конечно, шиковать не приходилось, но всё же это было в сто крат лучше детского полуразвалившегося «грибка». Весь оставшийся вечер Богуславин осваивал свои новые хоромы. Кое-что в багажник аккуратно сложил, что-то в салон.
Торопящаяся домой с работы Люська оторопела, увидев посреди двора рядом с «грибком» и скамейкой зелёный «Москвич». Смотрела, смотрела, не останавливаясь, чуть шею не свернула. Но не остановилась. А, заходя в подъезд, презрительно фыркнула и дверью пронзительно хлопнула.
Пётр Романыч, всё время ей кивавший, пытаясь поздороваться с родной дочерью, не получил от неё ни знака приветствия. Поколебался: идти к ней за документами или уж в какую-нибудь другую оказию? А, может, Богу помолясь, рискнуть? Ладно, сходит. Только пусть уж спокойно поужинает. С другой стороны, наверное, проще было бы Саню попросить, чтоб он взял их из ящика в секретере и вынес ему. Или Серёжу. Так оно проще.
Тут Пётр Романыч вспомнил о Марии Станиславовне. Вернулась ли она домой и как? Он нашёл её окна. Фуф-ф, на кухне свет. Зайти? Прихрамывая и морщась, Богуславин поплёлся к дому. Тяжело ступая, взобрался на семь ступенек и нажал на белую кнопку. На звонок долго не шли, и Пётр Романыч нажал на кнопку снова.
– Кто там? – тускло спросили у него, наконец.
– Петька Богуславин, – отозвался старик. – Пустишь князя на чай? Меня избили сегодня…
– Слыхала уж, – ответила Мария Станиславовна, отпирая дверь. – Проходи, что ж с тобой поделать.
– Ничего, – согласился Пётр Романыч. – Дитя не переделать, а старость и подавно. В магазине-то всё купила, что нужно?
– На завтра оставила, – ровным спокойным голосом ответила Мария Станиславовна. – Щи пустые будешь? Из крапивы.
– Буду, – обрадовался Богуславин. – И даже без хлеба.
– Отчего ж? Хлеба дам, не волнуйся. Как же воду с травой – без хлеба? Этак пронести может. Мой руки и садись, угощайся.
– Спаси тебя Бог, Маша, – произнёс Пётр Романыч и вскоре уже похлёбывал горячий суп.
Потом чаю с сухим печеньем попили. Ни слова друг другу не сказали, только изредка поглядывали в глаза. Мария Станиславовна аккуратно поставила чашку на стол, провела по краю пальцем. Не глядя на «почаёвника», она полуутвердительно спросила:
– Думаешь, вразумил?
Пётр Романыч промолчал. Он понял, о чём она. Мария Станиславовна отвернулась, рассеянно уставившись на игравшую с ветром листву жасмина, посаженного Иваном Егоровичем лет десять назад. Жасмин буйно цвёл крупными белыми цветами.
– Не знаю, возможно ли вообще их чем-нибудь вразумить, – наконец произнесла она. – Чтоб у них совесть проснулась.
Пётр Романыч всё молчал.
– Горя у них настоящего никогда не было, – продолжала задумчиво Мария Станиславовна. – Ни радости настоящей, ни горя… Самая горячая радость – «оторваться»… неважно, где, неважно, с кем… Ночью в соседнем дворе с пивом, сигаретами, наркотиками, на природе с пивом, с сигаретами, наркотиками, в ресторане, в клубе, на дискотеке, на концерте – с пивом, сигаретами, наркотиками. Вторая горячая радость – купить что-нибудь престижное. Или даром получить. Верно же?
Пётр Романыч кивнул, но не сказал ни слова.
– А самая большая беда какая – знаешь, Петя? – говорила Мария Станиславовна, не отрываясь от цветущего жасмина. – Если чего-то из этого списка у них нет. Или это «что-то» отнимут те, кто их посильнее. Вот и всё настоящее горе…
– Самое большое горе – Бога они не знают, – высказался Богуславин. – От него и всё остальное горе. Понимаешь, Маша?
Мария Станиславовна легонько махнула рукой.
– Так и мы Бога не знали, – возразила она. – А вся молодёжь была целеустремлённой, жертвенной и, в большинстве своём, целомудренной.
– А родители твои, поди, атеисты? – тихо поинтересовался Пётр Романыч.
Мария Станиславовна подумала.
– Нет, вроде… Точно, нет. В церковь, помню, ходили, меня всё агитировали с ними пойти. Молитвы какие-то вдалбливали…
– А дедушки-бабушки?
– Те вовсе…
– Вот тебе и ответ, – сказал Пётр Романыч так же тихо, спокойно, без напора.
– А что за ответ? – без особого желания спросила Мария Станиславовна.
– Наше поколение по инерции катилось, Маша, – объяснил Богуславин. – Наше-то поколение – вымоленное. А за нынешнее кто молился? Никто. Не к небесному призывали, а к земному. Не к Богу, а к Мамоне. Разувериться легко. Поверить трудно. Не каждому дано.
– Наверное, – безучастно ответила Мария Станиславовна. – Только поздно уж мне в религию ударяться.
– Почему это поздно? Ты – работник одиннадцатого часа, вот и всё, голубушка ты моя,– улыбнулся Богуславин.
– Кто-кто?
Мария Станиславовна нахмурилась.
– Что это за работник одиннадцатого часа? Никак не приспособлю к себе такую профессию.
– Не профессия это, Маша, а притча Господа Иисуса Христа, которую Он рассказал Своим ученикам.
– Да-а? Ну, расскажи.
– Хозяин виноградника, – начал Богуславин, – нанял утром на работу за один динарий несколько работников, и в поте лица они до позднего вечера трудились на его винограднике. В полдень он нашёл ещё людей, которые не могли найти себе работу, и нанял их. И вечером, уже в одиннадцать часов, он увидел праздных людей и предложил поработать в винограднике и им. Те пошли, поработали всего один час. А при расчёте хозяин всем дал одинаковую плату – один динарий: и тем, что весь день пахали, и тем, кто полдня, и тем, кто всего час потрудился.
– Несправедливо, – резюмировала Роскина.
Пётр Романыч улыбнулся.
– Тут смысл не в справедливости, а в милости, – возразил он. – С рождения ли человек Богу послужит, с половины ли жизни, или раскается в грехах перед смертью – неважно: награда одна – Небесная обитель в Царстве Бога нашего. В этом и состоит великая милость и любовь нашего Создателя. Конечно, чем ближе человек к Богу в земной жизни, тем ближе он к Нему и в жизни вечной в ином мире, но суть одна. Человек спасётся, когда бы ни пришёл к Богу. Лишь бы потрудился в поте лица.
Мария Станиславовна встала, налила кипятку в свою чашку и в чашку Петра Романыча, капнула заварку. Попили чаю вприкуску со свежими батончиками. Пётр Романыч подумал: «Пора идти. Засиделся. Да и Люся давно поужинала. Надо к ней, и правда, зайти за документами. Вдруг не прогонит. Серёжка, интересно, вернулся из Вовкиного сада? Должен бы…».
– Спаси тебя Бог, Маша, за твоё гостеприимство, – поднялся из-за стола Богуславин.
– Да ладно тебе, – отмахнулась Роскина. – Было бы за что. И Бог тут не при чём. Чего ты его вечно к месту и не к месту приплетаешь?
– И всё ж-таки ты подумай: вот ты уверена, что Бога нет, а вдруг Он всё-таки есть? Всё тогда переворачивается с ног на голову, а?
Мария Станиславовна лишь бровями безразлично шевельнула. Заперла за горемыкой дверь, в кресло села. Посидела, посидела, бессмысленно глядя на портрет Ивана Егоровича – Ванюши. И заплакала.
Одиночество, обида, безнадёжность, пустота сжали её изношенное сердце. Она всё плакала и плакала, вытирала чужие свои щёки рукавом платья, сморкалась в подол и не могла, не хотела остановиться. Горела у неё грудь, так горела, что никакие слёзы не остужали это невероятное полыханье.
На улице темнело, и в квартире темнело тоже. Стихли рыдания, переродившиеся в редкие короткие завывания. Потом и они прекратились, оставив плутать между стен заплутавшееся эхо всхлипов.
Марии Станиславовне показалось, что исторгнувшийся из неё вой ударился о портрет Ивана Егоровича и матовой блёклостью растёкся по стеклу. Поблазнилось, конечно. Но отчего на фотографии погрустнели смеющиеся глаза, и вниз опустились уголки губ, навечно приоткрытые в широкой улыбке?
Мария Станиславовна смежила стянутые усталостью веки и откинула седовласую голову на спинку кресла.
Неужели такое возможно, что Бог существует? И после смерти, в иной жизни, она встретит своего Ваню?.. Нет, это просто сказка. Очередная теория, призванная увлечь за собой толпы последователей с целью обогащения верхушки. Пётр – обычный шальной заблудший старик. Теперь и без жилья. Ещё и вор, к тому же.
А обвиняемый Пётр Богуславин в это время стучал в дверь собственной квартиры. Он волновался, гадая, кто откроет ему, и как себя вести. Если Серёжа или Александр, то ничего, даже здорово. Может, и дочка рядом с ними помягче будет. Хотя при свидетелях она, скорее всего, больше взъярится. А если отворит она, то вдруг, наоборот, отца пожалеет? Всяко ж бывает.
За дочку Пётр Романыч денно и нощно молился.
Услышь, Господи, молитву никчемного отца, не сумевшего удержать в ребёнке крупицу веры…
– Чего тебе?
Перед Петром Романычем возникло смуглое из-за коридорного сумрака лицо Люси. Мрачные глаза притягивали родимостью и отторгали злобой. Люська ждала, не отпуская дверную ручку.
– Дочушь, – пробормотал Пётр Романыч, – мне б документы свои забрать.
– Какие ещё документы? – неприязненно переспросила Люська.
– Ну… паспорт там… медицинский полис, пенсионное удостоверение…
– Зачем тебе? Потерять хочешь? Или продать? – как преступника, допрашивала Люська отца.
На разговор выглянули из комнаты Санька и Серёжка и улыбнулись деду. Пётр Романыч тоже им улыбнулся. Остатки улыбки достались Люське, и она тут же вызверилась:
– Чего лыбишься? Живёшь хорошо? Ну, значит, и без документов отлично проживёшь в своей долбанной машине. Лёшка Болобан совсем сдурел – дарить машину такому вору, как ты. Ты ведь и её сплавишь, как мою норковую шубу! Куда ты её дел?!
– Да не брал я её!
– Ага, рассказывай! – презрительно бросила Люська.
– Доча… Подумай, как я мог у родной дочери украсть?!
– Смог и не пукнул, – злобно рявкнула Люська. – Знаю я тебя. Пока меня нет, ты за углом водку глушишь со старичьём вроде тебя. Деньги за шубу поровну поделили?
– Да говорю тебе! – начал было Пётр Романыч, но вдруг затух и вздохнул безнадёжно.
Люська ждала. Богуславин снова вздохнул и промямлил, глядя просительно в родные глаза:
– Люсь… ну, так документы-то… Вдруг в больницу понадобится или милиционеру, к примеру. Мало ли…
– Принесёшь шубу или деньги за неё – получишь документы, – отрезала Люська.
– Мам! – возмутился Серёжка. – Ты что?
– Сколько можно беситься, не надоело? – подхватил Санька. – Весь двор, все знакомые кудахчут: спятила баба, из-за норковой шубы набекрень встала, упёрлась и не сдвинешь тебя!. Умом-то и сердцем разживёшься когда-нибудь или пипец, всё в унитазе?
– Саш! – поразился выкладкам зятя Пётр Романыч.
– А чего она? – набычился Санька. – Надоело.
– А мне не надоело, – с вызовом сказала Люська. – Идите все трое, знаете, куда? Вы двое марш в комнату, пока по шее не навалила, а ты, папочка, выметайся в свою берлогу, в дворовую свою тачку, там тебе место.
И дверью хлопнула поскорее: забоялась, что муж и сын больше взбрыкнут, характер покажут и к старику Богуславину присоединятся. Тогда точно по улице живой не пройдёшь – обсмотрят, обшушукают, заобсуждают, обгадят и на верёвку с радостью подвесят, чтоб смаковать каждую чёрточку, каждую волосинку, каждый взгляд. А назад не повернуть. Потому что выше Люськиных сил простить отца, поверить, что он не лжёт, что и в самом деле не брал он пресловутую эту печаль – шубу норковую.
Люська отправилась на кухню мыть посуду. Мельком бросила взгляд в комнату. Муж и сын сидели рядышком на диване и шептались. Тоже мне, секреты. О драгоценном своём старике шепчутся, ясное дело. А чего о нём шептаться? Подумаешь, дело. Нечего было шубу красть.
А мужчины мечтали. Они увлечённо рисовали себе возможную жизнь во дворе вместе с Богуславиным, и в жизни этой намечалось больше романтики, чем правды, больше развлечений, чем труда, больше солнца, чем дождя. Сплошное, в общем, здоровье и никаких головных болей, насморка, ушибов, царапин, маеты с животом и кишками из-за плохого питания. Скорее, это больше приключение, пикник, чем то, что происходило бы с ними на самом деле.
Одной стороной своего понимания они осознавали, что фантазируют, а не планируют свой уход из комфортабельной квартиры в неустроенность «грибка» и старого, с дырявыми порогами, зелёного «Москвича» Лёшки Болобана.
А с другой стороны, им льстила эта иллюзия мужской свободы, выражающейся зачастую в чесании языка и безответственности. «Попировать» – в гаражах ли, на рыбалке ли, в подворотне ли, на работе ли, – а потом завалиться домой, а там уют, борщ и свиная поджарка с картошкой, ласковая жена с косой до пояса с поллитрой на подносе, бесшумные послушные ребятишки – спортсмены и отличники, и все тебя уважают только за то, что ты мужиком родился, мужиком жил и помрёшь в том же качестве, и никто ничего никогда не должен от тебя требовать, а только ублажать прихоти и отпускать почаще погулять.
Санька искренне верил в эту теорию и не верил тем мужикам, которые вдруг хотели работать для страны и для семьи, и находили именно в труде истинную свободу настоящего мужчины. Как можно искренне желать не лениться, а трудиться? Конечно, бред! Всякий согласится.
Санька зевнул.
– Давай «ящик» включим, – предложил он сыну, – найдём передачку полезную, будем смотреть и отдыхать. Ты как?
– Давай! Класс!
И намерение их присоединиться к деду, облизанное мечтами, словно кондитерской глазурью, исчезло без следа. Они посмотрели телевизор, выпили обязательный вечерний кефир и легли спать, не понимая, отчего так муторно на душе. Едва смогли уснуть, пряча своё бодрствование ото всех и не подозревая, что никто из них не в силах сомкнуть глаз.
Люська думала о работе, где сегодня ей уже намекнули о реальных планах сокращения в связи с мировым кризисом; об украденной отцом норковой шубе, о его наглости, и представляла себе во всей красе ужасающее будущее – нищету, голод, помойки.
Санька думал о работе, где сегодня всем «в связи с мировым кризисом» выплатили меньше, чем в прошлый месяц, и рисовал будущее семьи в самых чёрных тонах; о рыбалке, которая из развлечения переросла в серьёзное дело по добыче еды; о шубе, непонятно куда запропастившейся; о тесте, который ютится в зелёном «Москвиче» и, похоже, рад, что кончились его ночёвки на скамейке под «грибком».
Серёжка думал о школе, которую вдруг не удастся окончить из-за мирового кризиса, и тогда придётся работать там, где дадут, а что могут дать мальчишке без образования? Одноразовые поручения, вот и всё. Службу в армии. Или в банду какую вписаться? Банда – это, конечно, крайний случай. Да и вряд ли дедушка будет счастлив, если внучек перейдёт на другую сторону закона…
А ближе к полуночи мысли у Перепетовых враз разлетелись в ночи, угасли искрами, подарили успокоение – как раз тогда, когда Пётр Романыч произнёс последнее слово вечерней молитвы.
Он ещё постоял на коленях, прислушиваясь к симфонии городской ночи, а потом с трудом встал. Пора забираться в «Москвич», передохнуть немного. Ясная безветренная ночь звала его молиться снова и снова, и Пётр Романыч повернулся на восток. Если б он был посвящён в сан, то непременно бы отслужил всенощную, а потом литургию…
Но не дал Господь Петру Романычу такой радостной судьбы – священствовать.
Дал сына, погибшего в восьмидесятых годах в ненужной, постыдной афганской войне и спасшего своей жизнью двенадцать русских парней и афганскую женщину с младенцем и семилетним мальчонкой. Дал дочь, которая, ухаживая за смертельно больным горе-туристом, вернувшимся из Индии, подхватила экзотическую лихорадку Эбола и ушла в мир иной вслед за своим подопечным.
Дал сына, которого при захвате зарвавшегося маньяка, убийцы детей и подростков, достал грязный разделочный нож – любимую игрушку педофила во время пыток невинных жертв.
Дал дочку, которая в семнадцать лет, возвращаясь с выпускного бала, была всмятку переломана КАМАЗом, спасая двух беспечных малышек, переходивших улицу в неположенном месте.
Пьяный водитель протрезвел в КПЗ и после отсидки мирно дожил свои дни в деревне. Малышки выросли и каждый год в годовщину смерти и рождения своей спасительницы приезжают на кладбище и встречаются на могилке с её отцом…
Дал Господь и дочь, единственную, оставшуюся в живых. Людмилу.
За неё-то больше всех молился Пётр Романыч. Пережив старших братьев и сестёр, она сильно замкнулась и резко отошла от церкви. На мягкие уговоры родителей Люда отмалчивалась. А когда скоропостижно скончалась мать Домна Ивановна, она из светлой весёлой Людмилы превратилась в Люську – колючую тёмную злюку.
Чем она через пару лет после смерти матери пленила Саньку Перепетова, даже отец не мог понять. А Санька знал её ещё Людмилой. Ему стало её жаль; в жёсткости и отчуждённости он увидел муки души, раненой и охолоделой от этих непрошенных, неизлеченных, непрощённых ран, нанесённых гибелью всей семьи Богуславиных.
Пожалел и понадеялся, что, словно Руслан из Пушкинской сказки, сумеет согреть хрупкую белокурую красавицу, вернуть Людмилу из царства теней, и она станет доброй женой и любящей матерью.
Серёжка родился сразу, легко, без осложнений, но Людмила детей больше не захотела, и тем обделила мужа, мечтавшего о куче ребятишек, похожих на него и на жену. Организм Людмилы отлично справился и с беременностью, и с родами, и восстановлением, и был готов вынашивать новые плоды любви, но молодая женщина, носящая в себе груз тяжёлых потерь братьев и сестёр, ужаснулась возможному повторению прошлого, и наотрез отказалась от повторного материнства. Она сделала всё, чтобы не «залететь», и заявила мужу, что один ребёнок – это всё, на что она способна.
Оба, кстати, хотели ещё детей. Санька, поняв, что от жены ничего не добьёшься из-за её давних страхов, намеревался даже развестись и найти плодовитую женщину со спокойной душой и неунывающим характером, тем более, что истерзанность и окаменелость Люськина так никуда и не делась за все годы жизни в браке, и Санька махнул на эту проблему рукой, думая, что растопить его ледышку-благоверную возможно лишь принцу на белом коне, то бишь, большой любви, снабжённой деньгами.
Но семью от развода спас Серёжка. Он сильно любил отца, и тот не смог его бросить. Вот пока и жили, пока в Саньке не изжила себя надежда на обновление и перемены к лучшему. А даже и изживёт – куда он денется-то теперь? Всё одно хуже будет… Не в монастырь же идти, раз в бабе разочаровался.
Тесть как-то просветил его насчёт призвания быть монахом. Если из-за неустроенности в жизни собрался в монастырь – жди беды: каждая мелочь раздражать будет, потому что в душе не смирение, а обида из-за гордыни. Какая тут молитва? Какое тут спасение? Лишь раздражение и нарастающее озлобление против всех и вся.
Ближе к вечеру из дома номер двенадцать, что стоял напротив дома номер четырнадцать, где жил Богуславин, вышла незнакомая ему женщина, которую он видел часто, но не был знаком. Низко опустив голову, она медленно пошла прочь от дома. Петру Романычу почудилось, что она уходит навсегда, и чуть было не бросился за ней следом, а потом сам себя затормозил: чего лезть? А, может, она просто в магазин?
Подумал так, и вдруг по голове себя шлёпнул: чего стесняться? Ну, пошла в магазин – и Слава Богу. А если не в магазин? Тогда он в нужный момент понадобится.
Он догнал женщину, негромко позвал:
– Простите, что надоедаю! Не в струю попал?
Женщина обернулась.
– А, это вы, Робинзон! Слышала вашу историю. Вам чего-то нужно? У меня денег немного.
– Да я наоборот, – признался Богуславин. – Показалось, что вам помощь нужна.
У женщины поднялись брови.
– Мне? – удивилась она. – Вроде нет… Как бы вам сказать… Спасибо, конечно, но всё в порядке. Я справлюсь. Я знаю, куда теперь идти. Правда.
– А куда?
– Ну… Так только к Богу. В Нём моё спасение. Не в племянниках же.
И зашагала дальше, не оборачиваясь.
«Что ж у неё такое случилось?».
Богуславин озадаченно почесал затылок.
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник В.Черных. Повесть "Поводырь" 3 часть.Живое Слово. ru | Akylovskaya - Журнал "Сретенье" | Лента друзей Akylovskaya / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»