[477x700]
Глава 3.
Ночь пришла с прохладой и непроглядностью. Небо, хоть и яснозвёздное, но безлунное, с только что народившимся месяцем. Глядя на освещённые окна своей квартиры, новоявленный босяк помолился, медленно, обстоятельно крестясь, а потом долго разглядывал звёзды, прежде, чем лёг на скамейку, укрылся старым одеялом и крепко, несмотря на все свои переживания, уснул.
Никогда ничего интересного не снилось Петру Романычу – или что о войне, или о заводе, о соседях, а ещё любимая жена Домна Ивановна снилась, да не старушечкой сухонькой, а улыбчивой поскакушечкой с яркими чёрными очами в пол-лица и длинной русой косой.
После таких снов щемило сердце и до слёз тянуло к ней, доброй и мудрой девчушке, уж пять долгих лет покоящейся, как верил и просил у Господа Пётр Романыч, в обители Царствия Небесного. Но Бог, как видно, дарил Своему грешному рабу время на покаяние, продлевая земную жизнь…
А нынче ночью привиделся Петру Романычу сон странный, ни на что не похожий. Простирается будто перед ним нечто широкое, бескрайнее, непонятное: то ли степь, выгоревшая на солнце, то ли северный, порыжевший после весеннего пожара, лесок, где самая высокая сосна – по колено, то ли светло-оранжевые штильные воды южного моря, отражающие последние лучи заходящего солнца; впрочем, и солнца здесь не видать; то ли простиралась перед глазами глинистая, с медными примесями пустыня, припушённая серой мёртвой травой – этого Пётр Романыч так и не понял, хотя честно пытался разглядеть, вертя головой.
Пейзаж расплывался, туманился, затирался. Никак не мог уловить Пётр Романыч, что расстилается вокруг него. А под ногами у него будто бы дорога, выложенная то ли корявыми камнями, то ли выщербленными кирпичами.
Пётр Романыч босой. Стоять на дороге больно. Свернул на обочину. Потоптался Пётр Романыч будто бы на месте, а из-под ног приглушённые крики вдруг раздались. Нагнулся и ахнул: он ведь на живых человеческих головах стоит, переминается! Лица искажены страданием, страхом.
Переступил Пётр Романыч обратно на колючую дорогу и понял: вперёд ему надо идти, к горизонту. Понятное дело, горизонт он увидит не скоро… Точнее, не увидит никогда, поскольку это условное понятие, но отчего-то он верил, что на этот раз ему невероятно посчастливится, и он побывает именно на линии горизонта, в неосуществимом, в неведомом, непознаваемом изначально – во владениях Божиих.
И сделал Пётр Романыч Богуславин свой первый шаг по острым тернистым камням дороги, и первые капли крови обагрили серые камни, сглаживая и смягчая их своею болью, своим смиреньем, и на этом самом первом шаге Пётр Романыч проснулся. Проснулся и минуту соображал, где он и что он, и почему внезапно исчезла его дорога к Богу.
Пётр Романыч помотал головой и сел, протирая одурманенные глаза. Странный, ни на что не похожий сон не отпускал; непонятно, чем томил душу. Пётр Романыч нахмурился и откашлялся. Ну, надо же… Ладно, не дрейфь. Сон, конечно, непонятный, но всего лишь сон. Обрывки дневных дел, дум и забот, дневных впечатлений, да и просто, как нередко бывает со всяким, – нечистая сила надула, что и говорить…
Снова солнце. Это хорошо. Солнце – как сердце: тёплое дарит надежду, холодное морозит равнодушием, жаркое сжигает страстями. Сегодня хорошее солнце. Доброе.
Пётр Романыч прищурился на него, улыбнулся, перекрестился, молитву неспешно зашептал. И лишь потом на родные окна взглянул.
Дочка Люсенька на кухне хлопотала. Чай, конечно, заваривает, бутерброды намазывает. Завтрак есть завтрак, никуда от него не деться.
Хотя сам Пётр Романыч не любит утром ни есть, ни пить. Если что пожуёт – всё, весь режим питания наперекосяк: и обедать хочется поздно, и ужинать много. Да и в желудке тяжесть. В общем, еда не в пользу. А вот завтрак в половине двенадцатого – в самый раз и всё прекрасно…
Мать Петра Романыча Фаина Наумовна и жена его Домна Ивановна как раз в это время и подавали кушать. Зазвонили колокола – значит, отслужил батюшка Божественную литургию в храме, и можно щи да кашу хлебать.
Дочка тоже этому учена была, но школа да училище растворили этот благословенный обычай в атеистическом киселе. Насильно человека к Богу не приведёшь. Насильно и котёнка играть не заставишь. Да и любить – силком разве сладится что доброе?
Выбежали в школу весенние ребятишки. Скоро каникулы, а радость не полная: из-за кризиса из города никуда не выедешь – не на что. И не увидят внуки бабушек и дедушек, сыновья и дочери престарелых родителей; не искупнутся в озере или в море, мир не поглядят, Россию свою необъятную.
Даже в пионерские лагеря… как, бишь, нынче их называют? Как-то по-другому, но разница маленькая – просто идеологию из плана дня стёрли… даже, понимаешь, в пионерлагерь ребёнка не отправить – на путёвки-то живые деньги нужны.
Лично Пётр Романыч не одобрял эти идейные строевые учреждения, но многим просто деваться некуда: отпуска у взрослых маленькие, а каникулы у детей огромные. Не присмотришь – заразгильдяйничает малец-молодец или девица-сестрица, не уследишь – потеряешь где-то во дворах-оврагах и уличных соблазнах легковерное горячее дитятко – как чуть было не потерял своё Пётр Романыч Богуславин. Люся, Люся ты моя, Люсенька…
Бегут люди на работу, торопятся, по сторонам не смотрят: некогда: вдруг шаг собьётся, и улетит автобус-трамвай-электричка без них. А работой – самой простой или самой трудной, или самой грязной – пуще здоровья дорожат. Трудятся в поту лентяи да халявщики, старые и молодые, сытые и полусытые, голодные и полуголодные.
Но ведь что коробит, что выводит из себя? Бедный человек теряет зачастую необходимое, а держится за жизнь, цепляется всеми силами, зная, что это невосполнимый дар Божий. А богатый часть средств потерял и тут же хвост поджал, паникой окружился, в смятении забился – и всё из-за того, что яхту ему придётся продать и жить не в замке или частном острове в океане, а в пентхаусе в Москве или Екатеринбурге, и тратить на продукты не пятьдесят тысяч в день, а, положим, всего-то тысчонок десять.
Расстраивается богатый, что лишается из-за кризиса роскоши и прыг с пятнадцатого этажа или ба-бах в головы жены, детей и в свою черепушку напоследок. Ну, не дурачьё ли? Бросается жизнью, будто её у него десятки, можно новую прожить, а потом ещё новую… Теперь-то проживает свою следующую жизнь. Вечную.
Проскакал Серёжка, помахав деду рукой и прокричав: «Дед, я с тобой после школы поболтаю!». Промчался Санька, точь-в-точь, не сговариваясь, повторив Серёжкино обещание. Проскользнула, не глядючи на выгнанного отца, дочь Люся. А потом вдруг жена Вячеслава Егорыча притащила обещанный примус да бутыль керосина и спички.
– Вот спасибо тебе, Танюша, – поблагодарил Богуславин. – Полезная какая вещь.
– На здоровье, Пётр Романыч, – улыбнулась Танюша, милая женщина, спокойного нрава, работящая и не суетная – прям отдохновение для глаз.
Пётр Романыч знал, что она очень хотела родить кучу ребятишек, но Бог больше не дал, кроме сына Антона.
Работала Танюша воспитателем в детском саду. Не работала – всю жизнь им отдавала. Уж взрослыми люди к ней захаживали, не забывали, радости-горести ей рассказывали, детей своих к ней водили. Хорошая женщина, что и говорить.
Настоящая мать. Ей бы своих голопяток десяточек…. Вячеслав-то её тоже мужик добрый. Про аборты – это он не со зла своего, а по недомыслию, не подумавши сказал.
– Как твоя внучка? – ласково спросил Пётр Романыч.
– А ничего, агукает вовсю, ползает, да быстро так – и не ухватишь с первого раза. Встаёт, держится за что-нибудь и ножкой топает, вроде примеривается к первому шагу, – рассмеялась Танюша.
– В тебе, поди, души не чает, – предположил, лучась, Пётр Романыч.
– Это я в ней не чаю, – возразила Танюша. – Ух, она какая весёлая, умная, сообразительная! Уж гораздо сообразительнее меня в её возрасте, сразу видно.
Тут они оба рассмеялись. Не потому, что смешно, а просто потому, что всё, связанное с детством, вызывало в них умиление и радость. К слову, Пётр Романыч всегда ждал и надеялся, что хоть младшая дочь Люся одарит его кучей внуков. Но та, родив Серёжу, безапелляционно заявила, что одного ребёнка ей за глаза хватит кормить, одевать и воспитывать. Убеждениям и мольбам Люська не поддалась.
– Мне больше никого не надо, рожайте сами! – заявила она.
– А мужчины рожать не могут! – резонно возразил Серёжка и тут же получил по попе – несильно, правда.
– Ничего путного они и не могут! – ворчливо подытожила Люська. – Учись давай!
– Рожать? – невинно уточнил Серёжка и снова по попе получил.
А до Серёжкиных детей, своих правнуков, Богуславин дожить и не надеялся…
Танюша помолчала, поглядывая на белое утреннее небо. То ли ясное оно, то ли в нём марево вновь собирающихся в пелену-простыню туч – пока не распознать. Ну, это дело нескольких минут. Летом это быстро: то, что было серо и непонятно, вдруг проясняется и приобретает яркий цвет и чёткие очертания, и наоборот…
– Я тебе куриные сосиски принесла, крупу и воду. И кастрюлька тут маленькая. Соль. Ага. И ложка, – перечислила Танюша. – На первое время тебе хватит. А там, может, одумается Людмила. Родного отца выгонять – худое дело… – вздохнула Танюша. – Я к ней загляну перед работой: сегодня мне во вторую смену, как раз в её обед попадаю. И поговорю.
– Не, Танюш, не надо с ней ни о чём говорить, – попросил Пётр Романыч. – Всё образуется. Человек сам должен себя осознать, а извне только дождик, бывает, замочит, да солнце обожжёт-обогреет. Совесть-то извне разбудить сложно без Божьего произволения.
Но Танюша не согласилась:
– Ничего подобного, я считаю. Ты сам подумай, Пётр Романыч: как она в тебе родится, совесть? Решил – и родится, что ль? Не-ет, это всё влияние обстоятельств, примера, информации, опыта, других людей. Так что не спорь, Пётр Романыч, навещу я твою Людмилу. Капля по капле продырявит крепчайший камень, а уж Люда похрупче будет.
И снова Петра Романыча улыбкой одарила.
– Бесполезно это, – вздохнул Пётр Романыч. – Если б, конечно, шуба нашлась или вор, она б… не знаю, что бы почувствовала… но не муки совести. А просто: «раз не виноват – так и быть, вертайся домой; но чтоб тише воды, ниже травы».
– Ну, посмотрим. А посуду не возвращай, не надо. Тебе пригодится.
Распрощались. Пётр Романыч и её перекрестил, пока она шли к подъезду. Не торопясь, разогрел на примусе, чего ему, как милостыньку, подали, поел, не торопясь. Вкусно. Потому что на воздухе, наверное.
Вышла из Богуславинского подъезда бабка – ну, просто копия Бажовской бабки Синюшки: сморщенная, маленькая, худенькая, седая, а задорная, быстрая, разговорчивая, и голубые глаза по сторонам так и швыркают, на что бы такое занятненькое поглазеть.
Муж её, Бронислав Антонович, постарше годами и тоже сухонький и морщинистый, почти не ни с кем не разговаривал и не здоровался. А она – нет! Ей дать поболтать – подарок сделать. Любила рассказывать о своих похождениях по магазинам, по инстанциям, по двору, по городу всем подряд – и знакомым, и незнакомым. И непременно хвасталась, что пишет стихи. Предлагала почитать, а если отказывались слушать, не обижалась.
Очень любила влезать в чужую жизнь: расспрашивала, советовала и следила изо всех сил, что у кого происходит. А потом с заговорщицким видом делилась своими соображениями с другими соседями.
Водилась за ней ещё одна особенность: она не выбрасывала мусор. Ненавидела это необходимое для человека дело. Пищевые отходы она смывала в унитаз, а прочие выбрасывала в форточку. Старший по дому приходил к ней, ругался, но Алевтина Францевна не обращала на выговоры внимания. Тем более, что доказать мелкое хулиганство непорядочной мадам пока не удавалось.
Вот и приходилось жильцам терпеть постоянные засоры и отключение воды, а под окнами – помойку. Когда терпенье кончалось, они посылали старшего по дому разбираться с «преступницей», но бабка Алевтина с невинным непонимающим видом хлопала голубыми глазками и уверяла всякий раз, что она тут совершенно не при чём.
Бабка Алевтина Францевна, завидев одинокую фигуру выгнанного на улицу отца одной из своих опекаемых соседок, озарилась всем своим существом и споро подбежала к страдальцу.
– Вот, Пётр Романыч, разве ж я не говорила, не говорила, а? Здравствуй, дружок.
– Здравствуй, Алевтина Францевна.
У Богуславина было к ней двоякое чувство: с одной стороны, старая дама, со второй стороны – старая дама с претензиями, а с третьей – старая дама-болтушка с претензиями. Всё это осложняло его отношение к мадам Фадеевой, которое никогда ничего дурного касательно себя не воспринимала категорически: так воспитала её ослеплённая любовью и страхом за жизнь любимой дочери мамуленька, давно – лет двадцать назад – опочившая.
Бронислав Антонович где-то растерял свою оживлённость, жизнелюбие и говорливость. С некоторых пор он замолчал и затворился от всех: даже во двор не выходил, только к почтовому ящику спускался за рекламными листовками, бесплатными газетёнками, счетами и уведомлениями.
За связи с внешним миром отвечала жена. Ей достало сил всюду бегать, везде бывать и рассказывать каждую мелочь, которую она заприметила по дороге, своему замкнутому, вечно опечаленному какими-то проблемами, мужу.
– Я говорила, что эта молодёжь – ай-яй-яй, такое плохое поколение! И разве ж мы такие были?! А, Пётр Романыч? Мы-то совсем не такие были, ты ж помнишь? Ай-яй-яй… И что теперь будет, а, дружок ты мой? Так и будешь тут жить, во дворе? Должны ж быть у тебя защитники! Ты, это, сходи-ка в милицию, нажалуйся на Люську. Они-то ей зададут! Как она могла тебя выгнать?! Ах, что за девчонка! Никогда б не подумала, что она так сможет! Ай-яй-яй… А, может, кто из друзей тебя на время приютит? На улице-то простудиться недолго, а после и помереть. Ты, слышь, так это дело не оставляй.
Богуславин обречённо вздохнул и послушно кивал, слушая словесный водопад «бабки Синюшки», играющей своими голубыми глазками под набрякшими веками. Вставить слово он и не пытался, а на вопросы невразумительно мычал. Наконец, Алевтина Францевна вспомнила, что собиралась в магазин, и после долгих церемоний прощания убежала.
Богуславин облегчённо утёр вспотевший лоб и ненадолго забылся на своей лавочке.
Миловидная молодая женщина – Антонина Солопова – ни на кого не глядя, спешила через двор и не обратила внимания на странного жильца «грибка». Авоськи с продуктами оттягивали руки. Но Антонина нисколько не омрачалась ломотой в плечах и резкой боли в пальцах. Она спешила домой, чтобы скорее приняться за готовку. Сегодня она придумала сварить борщ, гуляш с картошкой, а на десерт – кекс с изюмом, любимый Толин. Сегодня муж придёт с работы голодный, а жена ему, как в ресторане: первое, второе, третье…
Её окликнула Глафира Никифоровна Кутявина, заслуженная пенсионерка и ветеран Великой Отечественной.
– Тоня, здравствуй!
– Здравствуйте, Глафира Никифоровна!
– Ты слышала, что Люся Перепетова сотворила?
– Не слышала. А что она сотворила?
Антонина Солопова поставила сумки на скамейку возле подъезда. Руками потрясла.
– Отца родного из дома выгнала.
– Отца?! Петра Романыча?! Выгнала из дома?! – ахнула Антонина. – Да с чего это она вдруг? С ума сойти! И где ж он теперь жить будет?
– Да прямо у нас во дворе, под «грибком». Видишь? Он уже несколько дней живёт.
– Ой, а я и не видела…
Антонина оглянулась и вправду увидела сидящего под детским «грибком» старенького, но довольно крепенького Петра Романыча Богуславина.
– Бедняга, – пожалела Антонина. – И как только Люся так безжалостно поступила?
– Решила, что отец у неё шубу норковую взял и продал втихоря, а деньги спрятал, – рассказала Глафира Никифоровна. – Будто она своего родного отца не знает! Мог он, что ли, вещь какую украсть? Просто надоел, наверное, старик…
– Пётр Романыч?! – изумилась Антонина, во все глаза глядя на старика.
– Никто не верит, что он шубу взял, – вздохнула Глафира Никифоровна. – А ты что – праздник какой справляешь – столько продуктов накупила?
– Нет, что вы! – рассмеялась Антонина. – Это я ужин Толечке буду готовить. Он ведь голодный после работы придёт!
Глафира Никифоровна округлившимися глазами смотрела на радостное лицо молодой женщины.
– Толечка? – машинально повторила она.
– Конечно. Я его каждый день жду, готовлю ему самое вкусненькое, столько кулинарных журналов накупила! – похвасталась Антонина.
– Тоня… – растерянно повторила Глафира Никифоровна. – О чём ты говоришь?
Антонина посмотрела на часы, охватывающие тонким ремешком её запястье, и спохватилась:
– Ой, простите, Глафира Никифоровна, мне пора. Если не потороплюсь, не успею приготовить ужин к приезду Толечки! До свиданья!
И, позабыв про несчастье с Петром Романычем, полетела ласточкой домой.
Глафира Никифоровна с отвисшей челюстью направилась к Богуславину.
– Привет, старый, – сказала он, присев с ним рядом под «грибок».
– Привет, молодуха, – улыбнулся Пётр Романыч. – Ты чего сама не своя? Как привидение увидела.
Глафира Никифоровна похлопала глазами.
– Привидений не бывает, – изрекла она, глядя на окна Тониной квартиры.
– А чего тогда странно зришь?
Соседка помолчала и, наконец, произнесла:
– Да вот видишь… Антонина Солопова ужин готовит…
– И хорошо, что готовит. Чем тебе это плохо показалось? – не понял Пётр Романыч и сглотнул слюну: хоть хлебушка бы Бог дал сегодня.
– Она Анатолию готовит, – пояснила Глафира Никифоровна.
Богуславин замер. Посмотрел на Антонинины окна.
– Ну и ну… беда-то какая…
А Тоня весело, споро крутилась на кухне. Из открытого окна неслись по двору чудные ароматы. Тоня резала, тушила, жарила, пекла, сыпала, добавляла, мешала, пробовала. К пяти часам вечера на плите стояли томящиеся в кастрюле, сковороде и в форме для запекания блюда, на столе – подготовленные тарелки, ложки, вилки, салфетки.
Скоро Толечка придёт, в карих глазах блеск, на губах улыбка. Скажет: «Тонюська, есть хочу!» А Тонюська скажет: «Садись за стол, только руки помой». «А что у нас на ужин?» – спросит Толечка. «А макароны с колбасой!» – ответит Тоня.
Толечка поморщит свою курносость, сделает унылое лицо, а Тоня ему – раз! – борщ! два – гуляш с картошкой! три – салат с кальмарами! четыре – зелёный чай с корицей! пять – кекс с изюмом!
Толечка заахает, обрадуется и схватится за ложку!..
А потом обнимет жену и пощекочет ей ушко ласковыми губами и благодарными словами… А когда он отдохнёт полчасика, они пойдут гулять… Далеко-далеко пойдут, за край города, в сосновый бор, и будут бродить под ручку по замшелым тропинкам в пятнах прорывающегося сквозь ветви солнечного света, целоваться и мечтать о ребёнке. О втором. Первый погиб во время недавней беременности.
Тоня озабоченно сдвинула брови. Почему он погиб? Отчего? Память молчала. Женщина пожала плечами. Нет, так нет. Сняла фартук. Повесила на крючок. Села в комнате в кресло. Телевизор включила в ожидании мужа.
Вечер из раннего постепенно перешёл в собственно вечер, а потом в поздний, а Толечка так и не вернулся домой.
Антонина наложила себе приготовленную еду и съела всё без особого аппетита.
Ну, что ж. Толечка придёт завтра. Уж обязательно. Еды в доме навалом. А когда кончится, Антонина снова встанет к плите и наваяет кучу вкуснейших блюд для любимого своего, незабвенного Толечки…
Пётр Романыч глубоко вздохнул, отвёл глаза от печальной квартиры.
– Вот ведь… Забрал Бог супруга и нерождённого ребёнка, а ей беспамятство для облегчения даровал, – сказал он сам себе.
Глафира Никифоровна решительно протёрла глаза кулаком.
– Совсем, бедняжка, рассудка лишилась… – произнесла она. – Видела я подобное в войну. Лейтенант наш похоронку на семью получил: соседи написали, что его жену и двоих маленьких деток фашисты расстреляли за то, что они – офицеровы. Откуда только узнали? Тоже от какого-то ведь соседа-иуды. День лейтенант молчал. День выл. А на третий стал рассказывать, что, вот, пришло ему письмо от соседей, и там всё хорошо написано: жена и дети на Урал уехали с эвакуированным заводом… Месяца два он ходил, рассказывал о живой семье. Потом и его накрыло…
– У Тони, видно, такая же история, – согласился Богуславин. – А помочь-то как?
– А как тут поможешь? Лишь хуже сделаешь. Не примет она худую весть, не поверит. А поверит, так и не знаешь, что с собой сделает… Ждать надо. Отпустит Бог такую слёзную печаль, не может не отпустить. Или к Себе приведёт. А, Петруша?
Богуславин кивнул.
– Помолиться б за неё…
– А и помолись. Чего тебе делать-то ещё? В старости одно дело – за молодых молиться. Это я тебе, как старуха со стажем, говорю.
Глафира Никифоровна поднялась и ушла к себе, крепко ступая, прямо держа спину.
Глава 4.
Назавтра вечером Антонина подошла к новоявленному дворовому босяку, поспрашивала, поохала, поахала, сочувствуя, подарила подушку – не новую, но не слежавшуюся. Пётр Романыч долго благодарил.
Антонина же с пяти часов не сводила взора с тротуара, по которому ходили люди: Толечку высматривала. Но нет. И сегодня не видно Толечки. Посидела, послушав стариковскую трескотню, и домой убрела.
А Пётр Романыч сходил к одинокой старушке Валентине Семёновне Рябинковой, воды попросил. Она ему старый чайник дала и трёхлитровую банку для воды. Вместе с водою и наказала:
– Чего надо – приходи, не стесняйся. Тряпок каких дам, спичек или чего покушать иногда. Насчёт помыться – не обессудь, брезглива я. Отмывай от тебя потом ванну от копоти, сомлеешь от натуги.
– Ладно, Валюша, добрая душа, спасибо тебе за Христово милосердие.
Старушка Валентина Семёновна рукой махнула:
– Да чего там! И в Бога-то я не верю, Петруша, знаешь ведь. Я ж во всех партиях – от октябрёнка до коммуниста – была первой активисткой, понимаешь?
– И что, – удивился Пётр Романыч, – никогда у тебя великой иль малой беды не бывало?
– Бывало, – нахмурилась Валентина Семёновна. – Сколь угодно.
– И никогда Богу и Матушке Богородице не молилась? – не поверил Пётр Романыч.
– Никогда! – похвасталась Валентина Семёновна.
– От так дела… – покачал головой Пётр Романыч.
– А я и теперь коммунистка, и верю партии! – с вызовом выпалила Валентина Семёновна.
Тут Пётр Романыч присел на табуретку, стоявшую у трюмо и с интересом уставился на Валентину Семёновну.
– Партии, значит, веришь? – переспросил он. – И чего она говорит, твоя партия?
– А лозунг «единство, равенство, братство» – что тебе, плохой лозунг? А «народы всех стран, соединяйтесь»? – вспенилась Валентина Семёновна. – «Все люди братья!»? А «каждому по потребности»?
– Очень принципиальные лозунги, – с серьёзным видом согласился Богуславин. – Можно сказать, оригинальные. А ты вот, Валентина Семёновна, Евангелие читала хоть раз? Не читала. Только постановления партии и её многочисленных съездов, и не знаешь, что истоки всей вашей коммунистической этики, эстетики и морали – в христианстве! В той самой религии, которую ты, поди, вредоносной называешь. Называешь ведь?
Старушка надулась. Пётр Романыч хлопнул себя по коленям и встал.
– Не надувайся, Валентинушка, не надувайся. Прости, если заобижал твои принципы. Но Библию, если хочешь, тебе дам для ознакомления хотя бы. Сама и увидишь, что я тебе лапшу не вешаю.
– Нужна мне твоя Библия! – фыркнула Валентина Семёновна. – Я атеистка с младых ногтей, чему она там меня научить сможет? Ничего читать я не собираюсь, лишнего в голову пихать.
– А если знать не хочешь, так чего отрицаешь то, чего не знаешь? – спросил Пётр Романыч.
– … Кхе, – после затянувшегося молчания кашлянула Рябинкова. – В общем, не знаю я никакую твою Библию… А может, с оказией и принесёшь когда.
– Ладно, – покладисто согласился Пётр Романыч.
Забрал чайник и трёхлитровую банку с водой, распрощался, ушёл. А старая Валентина села на кухне у окна и загляделась на спокойствие будничного двора.
И припомнилась ей жизнь, что она прожила, а в ней – работа, работа и работа, соцсоревнования, доски Почёта, дефициты, идеологические обещания, требования, обязанности, запреты и воспитанная десятилетиями привычка радоваться незначительному, мелкому – покупке колбасы, например, или новому дивану, или тому, что сегодня дали талоны «на осуществление жизни» и в «Гастрономе» как раз появился сыр, и нет очереди в три четверти магазина.
Или, наоборот, – глобальному: победе революции на Кубе, советским олимпийским чемпионам, прорыву в космос, съезду КПСС и ВЛКСМ, строительству БАМа и освоению целины, хорошо завершённой страде и юбилейной плавке металла и вообще – торжеству ленинских идей на протяжении семидесяти лет…
И всегда борьба с тёмными пережитками прошлого. Лекции, журналы, фильмы, мультфильмы, учебники, учителя, бдительные органы всей гурьбой, единым фронтом выступающие против Бога, против Богородицы, против Небесных Сил Бесплотных и людей, в святости проведших отпущенные им лета, борьба против тех, кто верует во всё это и готов перенести скорби, болезни, насмешки и даже смерть, но не распинать Бога своим новым предательством.
Пётр Романыч во дворе кипятил в её чайнике воду. И Валентине Семёновне захотелось чаю – горячего, с липой или мятой, без сахара, с мягкой карамельной конфеткой вприкуску. Заварила себе и села попивать, рассеянно глядя перед собой.
Верна была Валентина Семёновна коммунистическим идеям и идеалам, коммунистической партии, коммунистическим реалиям недавнего, с точки зрения истории, прошлого. Сколько самоотверженности явило миру поколения борцов за развитый социализм и будущий коммунизм! Сколько героев войны, труда, великих учёных, писателей и поэтов, художников и артистов! Сейчас разве сравнить?
Не труд в почёте, а халява, не честность, а воровство, спекуляция и убийства. Не стало идеологии – и вот умирает на глазах Валентины Семёновны и иже с нею дух русского народа, который до этого никто и ничто не могло поколебать.
И впервые подумалось Валентине Семёновне: а ведь если б сохранилось в русском человеке нечто более ценное, более стойкое, стержневое, чем идеологическая надстройка из теории марксизма-ленинизма, то не появилось бы нынешнего безобразия. И это ценное, стержневое, этот костяк человека и есть, похоже, вера в Бога, в Котором изуверился русский народ. Говорят, пооткрывали церкви, монастыри, зазвонили колокола, люди наполнили храмы до отказа. Почему, интересно? Не верить-то легче, чем верить…
Но тут Валентина Семёновна усомнилась в том, о чём подумала. А вдруг и правда всё не так, как она привыкла считать, и права была её бабушка, жена городского священника, что «без веры нет России, без Бога нет человека»? Как-то вспомнились нечаянно те давние слова, а ведь никогда не вспоминались…
Пётр Романыч заметил в окне замершую старушку, махнул ей рукой, но та не отозвалась. Задумалась о чём-то о своём, девичьем-старушечьем.
– Пётр Романыч! – окликнули его. – Голодуха задохлика из тебя не сделала?
Тоже соседи. Вовтяй и Митяй, братья-близнецы. Им по сороковнику набежало, а весёлые, что собственные пацанята, которых у них тоже по двое – правда, не близнецов, а погодков.
– Не сделала! – отозвался Пётр Романыч. – Добрые люди питают золотым пирожком!
– Каким-каким пирожком?
– Золотым, – охотно повторил старик.
– Почему золотым?
– Потому что из милости. Всё, что из милости, – золотое. А вы на работу пошли?
Обоим пока крупно везло: на заводе их не сократили, и они остались на прежних рабочих местах; правда, зарплата снизилась вчетверо.
Нину, жену Вовтяя, сократили из научного института, а жена Митяя Ольга пока работала продавщицей в торговом павильоне на остановочном комплексе и дрожала каждый день, отчего вечером раздражалась на всякий пустяк и плакала.
Митяй уже её не успокаивал – надоело. Ждал. Надеялся, что пронесёт: хозяин павильона, вроде, крепко держался на ногах и за свой бизнес: кушать-то людям всё равно хочется. Хотя в деньгах и она сильно потеряла. Бывало уже, что хозяин зарплату ей выдавал, что называется, натурой: продуктами кое-какими и даже пару раз вином – правда, средненьким.
– На работу, слава Богу! – подтвердили мужики-близнецы.
Пётр Романыч усмехнулся:
– Ну, наконец-то Бога славите за работу, а то всё «будь она неладна, будь она неладна» твердили.
– Твердили, и что ж? – сказал Митяй. – Так оно и выходило: пока работа есть, так «будь она неладна», а как ей угрожает чего-нибудь, так «Слава Богу», что она ещё есть. Человеку ж вечно не нравится, как он свою жизнь проживает.
– Умно сказал, – похвалил Митяя Пётр Романыч. – Складненько этак. Теперь, значит, как и полагается человеку, – «Слава Богу за всё»?
– Ну, да. Выходит, так.
Тут и Вовтяй рот раскрыл, чтобы разговор поддержать.
– А что, Пётр Романыч, Люська твоя не очухалась ещё? Совсем она ковш с металлом себе на голову вылила вместо шампуня, прости, Пётр Романыч, что так сказал. Дура она, и всё.
Пётр Романыч поморщился.
– Не дура, Вовтяй, вовсе нет. Не знаешь – что говоришь пустое? Сердита просто за шубу. Отойдёт, дай срок. А пока, что ж, деваться мне некуда. Если милиция не заберёт на исправительные работы, так здесь поживу сколько-то, во дворе.
– Да просто надо приструнить бабу! – посоветовал Вовтяй. – Как может какая-то там дочь родного отца выгнать?! Она и замечания ему никакого не имеет права давать. Вон, розгами её располосовать…
Митяй хихикнул, подмигнул Петру Романычу.
– Не обращай внимания, дед Петруха, это он вчера «Волкодава» насмотрелся.
– Чего это такое – волкодав? Собака, что ли? – не понял Пётр Романыч.
– Да сериал российский, фэнтези, его сейчас подростки и бабы смотрят.
– Не смотрел, – признался Пётр Романыч. – Не люблю фантастику.
– А чего? – буркнул Вовтяй. – Между прочим, добротный сериал, многие его смотрят, чего ты. Он об истории России, понятно? А фантастика, между прочим, ум тренирует.
– Да-а? – удивился Пётр Романыч. – Не знал, не знал…
А Митяй вовсе хохотнул:
– «Волкодав»? О России? Ум тренирует? Да там Россия – просто место действия, и ничего больше. И ещё мечи, шишаки, булавы и луки со стрелами. А так – сплошная маги. Ты, дед Петруха, магию уважаешь?
– Магию-то? Мерзопакость уважать – это последнее дело для знающего человека.
– А ты – знающий, – саркастически заметил Вовтяй.
– А то! Я ж тебе говорю – мерзопакость. На этой магии я собаку съел.
Пётр Романыч посмотрел на Вовтяя и вздохнул. Поправился:
– Ладно, не человека. А то многие не боятся и человечинкой закусывать.
Близнецы переглянулись. На Петра Романыча уставились.
– Ты всерьёз, Пётр Романыч?
– А то. Я против этой магии гору книг святых отцов прочитал, чтоб понять, можно ли уберечь людей от интереса к ней. Так что знаю, откуда она, отчего, почему и к чему приводит.
– Да к чему она может привести! – воскликнул Вовтяй. – Это баловство одно! Сказки!
– Когда перед Богом предстанешь, – серьёзно сказал Пётр Романыч, – поймёшь, что это за баловство такое и сказки.
– А чё? – пробормотал Вовтяй. – Может, и Бога-то нету. Перед кем тогда представать-то?
– Бога, говоришь, нету?
Пётр Романыч удивился.
– Неужто ты и впрямь так считаешь?
– А чё?
– А ты, значит, от амёбы произошел? Ну, иди, иди тогда себе, амёба. На работу. Мне, созданному Богом человеку, не с руки с потомком амёбы разговаривать.
– Чего это – амёбой? – обиделся Вовтяй.
– Амёба заколдованная! – распотешился Митяй. – Идём, одноклеточное, нечего свою дурь народу показывать! Пока, Пётр Романыч! Мы после работы к тебе заглянем, да принесём чего поесть.
– Спаси вас Господь, ребята, за золотой пирожок, – поблагодарил Пётр Романыч, и, когда братья пошли со двора, размашисто перекрестил. – Бедолаги, – пробормотал он. – Прикипают ко всякой зловредной штуке. Вечером подойдут когда – я уж с ними потолкую. А то что за дела творятся?
Попил Пётр Романыч остывшего кипятку, кусок хлеба разжевал. То и дело «здрасти» успевал молвить убегавшим на работу соседям.
Многие знали про его беду, и мнение образовалось одно: учить уму-разуму следует бабу, родства не помнящую, и все дела. А Пётр Романыч тоже как-то подкачал: слабак, выходит, а не мужик, раз дочке сопливой покорился, не всыпал ей как следует ремнём по мягкому месту да не показал, кто в доме хозяин. Да-а, слабак наш сосед Пётр Романыч…
Кто-то в глаза ему говорил, а кто-то мнил себя деликатным человеком, кому-то без разницы было, что дед Петруха под «грибком» днюёт и ночует.
А некий Харкевич Аполлон Гербертович, плюясь холодной слюной, доказывал, что не дело в их дворе бомжам жить, и надо предупредить о прискорбном обстоятельстве органы правопорядка, а иначе и вонь, и грязь, и воровство. Мало нам чужих воров, мы что, своих прикармливать будем?
Кто-то Харкевича не слушал, кто-то возражал, а несколько человек нашлось таких, что и поддакивали. Поддержанный этими немногими, Харкевич написал заявление в милицию и неделю носил бумажонку в кармане, набираясь злости, чтобы отнести её по назначению.
Проходя мимо Петра Романыча, Харкевич старательно улыбался соседу, оставшемуся без крова, и даже выдавливал из себя этакие добренькие словечки типа «Ах, как солнышко засветило, Пётр Романыч», «Ах, как вы сегодня особенно хорошо, молодо выглядите, Пётр Романыч», «Не холодно ль вам, Пётр Романыч, не жарко?» и всё в таком духе.
Пётр Романыч чуял в этом человеке неладное, гниловатое, но, делать нечего, отвечал, стараясь отгородиться от чувства подозрительности христианской любовью.
Харкевич желал неизменно хорошего дня – чтоб не дуло, не мокрило, чтоб еда перепадала, бандиты не нападали («Бог миловал покуда», – отвечал Пётр Романыч, а Харкевич отвечал с подтекстом – «Покуда миловал, покуда миловал») и уходил, сутулясь и словно не шагая, а змеясь.
… В общем-то, никому новоявленный босяк-горемыка не мешал. Многие жалели его и пытались обустроить как-то его житьё-бытьё: то тумбочку ненужную приволокут, кто – старый стул или почти на последнем издыхании, но, в принципе, вполне пригодное кресло, то кастрюльку, то миску, то ложку, то поварёшку, то двадцатилетний, но абсолютно без дыр плед, или подушку…
В одно солнечное утро через двор незамеченным прошёл молодой парень, одетый с иголочки, самоуверенный и чуть нагловатый.
Пётр Романыч увидел, как он вошёл в третий подъезд соседнего дома, а через часа три – как туда же забежали милиционеры и вывели оттуда этого молодого, одетого с иголочки, парня, который смотрел не виновато, а странно задумчиво и спокойно.
Отступление второе. ГЛАФИРА НИКИФОРОВНА
Солнце заливало небо, высвечивало самые укромные уголки парка и улиц, слепило глаза, отражаясь в свежих зеркальных лужах от только что пролившегося короткого шумного ливня, согревающее смеялось над трогательными па влюблённых голубей и играми суетливых воробьёв… Казалось бы, что ещё нужно для счастливого настроения? Только новая афёра с удачным концом.
Игорёк сияющими глазами взглянул в сияющее небо. Всё должно получиться. Ведь получилось же в прошлый вторник!
Бланки он взял, удостоверение лейтенанта областного военкомата взял; славная улыбка на славном лице, белая рубашечка в тонкую серую полосочку, тёмно-серые лёгкие брючки, начищенные чёрные туфли, на руке металлические часы – красота сияющая, да и только, как такой красоте не доверять?
А вот и дом, на третьем этаже которого, в квартире № 9, живёт одинокая пенсионерка, которой вчера наконец-то принесли долгожданную пенсию. Этой пенсии – прямая дорожка в Игорев кожаный кошелёк.
Вторниковская пенсия в две тысячи плюс нынешняя в шесть тысяч рублей (дух захватывает!), и будет восемь. Нормальный заработок за неделю. Не то, что Вовка Пельчев: получает в месяц пять тысяч рублей и ещё хвастается!..
Между прочим, вечером можно заглянуть в ночной клуб «Капица и К°», оттянуться во всю и спокойно оставить там тысячу на пиво и девочек.
В подъезде, где жила Глафира Никифировна Кутявина, не было ни кодового замка, ни домофона, что было непривычно, но приятно: не надо впустую тратить время, чтобы уговорить клиентку его впустить. Лисом в гнезде мышей ощущал себя Игорёк. Сильный лис, быстрый и коварный. Ни одна мышь от него не ускользнёт. Вот так.
Он зашёл в «золотоносный» подъезд, опробовал начищенными до блеска чёрными туфлями каждую из двадцати девяти ступенек, ведущих к заветной двери, и аккуратно пошоркал ногами о видавшую виды соломенную циновку у порога.
Тёмно-коричневая деревянная дверь несла на себе следы бережливости и бедности хозяйки и поцарапанный, мутный от времени металлический номерок. Девятая квартира. Всё верно.
Улыбочку на пухлые розовые губки, сияние в глаза, прямую осанку, красные корочки удостоверения в ладони и после короткого вдоха-выдоха – деликатный, но уверенный стук в староокрашенную пенсионерную дверь.
Глафира Никифоровна только что попила крепкого чаю без сахара, со смородиновым вареньем и вкусными ломкими печенюшками.
Сегодня её подружка, Валентина Семёновна Рябинкова (Валечка, Валюшка, Валюнчик) приболела и сказала ей по телефону, что «всё, ноги совсем не ходят, опухли, стали, как слоновьи, а помнишь, Глашенька, какие у меня были ножки? Стройные, ловкие, как умели отбивать русские топотушки, кружиться в вальсе, фокстроте, помнишь, подруга?.. да вот ещё простудилась что-то, голова свинцом налита, словно контуженная…
… Как зимой сорок пятого снаряд рядом жахнул, а? Ничего не слышала цельных два месяца. Нынче тоже ничего не слышу, ежели старый слуховой аппарат к уху не приделаю. Надо новый купить, а болею, до магазина не дойти… Ладно, пенсия большая, можно не выбирать, какое лекарство во-первых купить, которое – во-вторых.
А за квартиру сколь платить! Всё одно, деньги не в радость. Старая я глухня, обезноженная седая бабка… Где та девчонка Валюшка? А ты, Глашенька, разве думала, что старость такая горькая?.. Ничего, Валечка, мы ещё повоюем... С кем, Глаша, с кем? Воюем вон со ступеньками, горками и гололёдом, с болячками, слабостью да одиночеством. Ты, Глаш, когда в последний раз сыновей видала с внуками? Я лично – когда мне пенсию прибавили. Прибежала дочка с зятем да с внуками, принялась жаловаться на бедность и деньги выпрашивать. А чем бы мне, старухе, помочь – про то не спросила…».
Глафира Никифоровна села в любимое старенькое кресло и взяла вязанье – шерстяные носки для Валюшки решила смастерить на её день рожденья. Один носок был готов, а второй уже округлился задорной пяточкой. Очки на переносицу и вперёд, петли считать. В квартире тишина, только ходики бодро тикают, да с улицы слышны ребячьи голоса; наверное, в этот… «штандер» играют.
От деликатного, но уверенного стука в дверь Глафира Никифоровна вздрогнула. Батюшки, кто бы это мог быть? Вроде некому. Пенсию она получила, Валюшка не придёт, сантехника, газ и электричество у неё в порядке, праздники давно прошли, а сыновья перед приходом всегда звонят… Может, внучка прискакала? Да нет, она в школе должна быть, времени-то около полудня.
Снова стук. Глафира Никифоровна отложила пушистое вязанье и, шаркая тяжёлыми ногами, отправилась открывать. В который раз она пожалела, что в своё время не сделала в двери глазок: как было бы удобно!
– Кто там? – громко спросила она у запертой двери.
Запертая дверь с энтузиазмом отозвалась молодым мужским голосом:
– Я лейтенант областного военкомата, Глафира Никифоровна, зовут меня Андрей Сергеевич Хлобастов, вот моё удостоверение.
– И что вам нужно, Андрей Сергеевич?
Игорёк закатил глаза. Что, так и объяснять ей через дверь? Но пока старуха хозяйка положения, ему придётся потерпеть. Ничего, старая перечница, погоди немного.
– Глафира Никифоровна, Вы слышали о льготах участникам Великой Отечественной войны в приобретении машины «Ока»? Подошла Ваша очередь на её получение. Вам это интересно?
С сияющей улыбкой на пухлых губах и неимоверным напряжением внутри Игорёк сделал паузу ожидания. Главное – зацепить карасика на приманку. Клюнет карасик или сорвётся? Молчание за дверью стоило ему, как минимум, двух седых волос. Наконец он услышал нерешительный старческий голосок:
– Ну, заходите, Андрей Сергеевич.
С лёгким поскрипыванием и шорохом коричневая дверь с поцарапанным номерком «девять» отворилась, являя взору элегантного мошенника низенькую худощавую старушку с гладкозачёсанными белыми волосами, собранными на затылке в шишечку, с ясными чёрными глазами и чётко очерчёнными, но не крашенными, бровями на маленьком морщинистом личике. Она пропустила Игорька в прихожую. Чтобы показать себя с самой лучшей стороны, молодой человек разулся и прошёл в комнату в одних носках. Глафира Никифоровна заперла за ним дверь.
– Присаживайтесь,– сказала она и приветливо улыбнулась: видимо, поверила нежданному гостю. – Так что Вы тут говорили?
Игорек с готовностью повторил то, что сообщил ей, стоя на лестничной клетке, и добавил, раскладывая на журнальном столике чистые бланки:
– Для того, чтобы получить машину, Вам нужно в течение получаса явиться в военкомат с документами и деньгами на полис обязательного страхования автогражданской ответственности – без него машину не выделяют.
– В течение получаса? – охнула Глафира Никифоровна.
– Да. Иначе «Ока» уйдёт к другому очереднику. Полис стоит всего шесть тысяч рублей. Недорого – в сравнении со стоимостью машины.
– Да я не знаю, зачем мне перед смертью машина, – озадаченно проговорила Глафира Никифоровна. – На военные парады ездить или к подругам? Так я и ездить разучилась: за рулём в войну и сиживала, а потом не до того стало: училась, работала, сыновей растила, дом вела…
– Вы сможете её внукам завещать или продать и обеспечить себе роскошное будущее, – соблазнял Игорёк. – Или Вам деньги не нужны?
– Как не нужны, – вздохнула Глафира Никифоровна.
– Тогда это неплохой шанс их получить! – мягко улыбнулся Игорёк. – Сто восемнадцать тысяч – разве не достойная прибавка к пенсии?
– Ух, ты… – ошеломлённо выдохнула Глафира Никифоровна. – Сколько-сколько?
– Сто восемнадцать тысяч, если вы поторопитесь, – ответил Игорёк, демонстративно поглядывая на часы, а потом – в окно.
Солнце сияло. Небо приглашало напиться синевой. Воробьи неустанно давали концерты, невзирая на равнодушие слушателей, и рыскали за мухами в беспорядочном полёте. Перевалило за полдень. Рыбак, закинувший в речку наживку для глупого доверчивого карасика, напряжённо застыл на берегу, следя за поплавком. Ну, старая, о чём задумалась? Глотай наживку и в котелок!
– Глафира Никифоровна? – нервно позвал Игорёк. – Вы решились?
– Ох, милый, – вздохнула та. – Уж и не знаю, что тут делать. Вроде бы хорошее дело… Ну, что ж, давай, оформляй.
– Прекрасно! – воскликнул Игорёк и быстро начал писать в бланках. – Деньги на полис обязательного страхования автогражданской ответственности – шесть тысяч рублей – можете спокойно передать мне, так быстрее и надёжнее. А я сегодня же привезу вам готовые документы на машину.
Глафира Никифоровна помедлила, смущённая суммой, а потом засуетилась, засуетилась, захлопала руками по бёдрам, запричитала:
– Как много-то, всю пенсию, что ли, отдавать?
– Это обязательный взнос, – осторожно заметил Игорёк. – Все платят.
– Ну, так ладно, я как раз недавно получила, и потратить-то не успела. Ты уж, Андрюша, оформляй, а я пойду, деньги достану да Валюнчику позвоню.
– Зачем это? – подозрительно вскинулся Игорёк.
– Похвастаюсь приобретеньем, скажу, чтоб пирог пекла, – отозвалась старушка, скрываясь на кухне – там у неё стоял телефон.
Вместо того, чтобы поднять трубку и набрать номер Валентины Афанасьевны, Глафира Никифоровна открыла дверь кухонного шкафа, засунула руку куда-то вглубь кастрюль и мисок и вытащила из посудных глубин что-то завёрнутое в промасленную тёмную тряпку. Она положила предмет в карман халата и позвонила – только не подруге, а «ноль два». После двух гудков дежурный мрачно признался:
– Милиция.
– Сынок, – вполголоса стала объяснять Глафира Никифоровна, – в моей квартире сидит мошенник – охотник до чужих пенсий. Минут десять я его ещё продержу, а потом вряд ли. Прозывается он Андреем Сергеевичем Хлобастовым, но не уверена, что это настоящее прозвание.
– Хлобастов? – оживился дежурный. – Знакомый овощ. Ваш адрес, бабуся.
– Заленского, двадцать один, квартира девять.
– Выезжаем, – уверил дежурный и положил трубку.
В груди Игорька, как только пенсионерка скрылась на кухне, зашевелился червячок, предупреждающий об опасности. Так как он не раз его спасал, к его мнению приходилось прислушиваться, а совету удирать – следовать. Выждав минутку, Игорёк подкрался к кухне. То, что он уловил из телефонного разговора, привело его в ужас и бешенство. Он раскрыт! Как?! Кем?! Милиция?!
На цыпочках он прошёл в прихожую, взял в руки туфли и попытался открыть входную дверь. Та не поддавалась. Паника овладела Игорьком, а ещё – злая решимость: если что, придушу старуху, чтоб неповадно было милицию вызывать!
Сзади послышались шаркающие шаги. Игорек сощурил серые глаза, холодные от страха и ярости. Мышь поймала лиса! Немыслимо! Нонсенс! Вот стыд-то! Его планы сорвала старая табуретка! Она лишила его законной добычи! Он так готовился к этой операции, она что, не понимает, скольких трудов и душевных сил стоит тщательно продумать и организовать подобную штуку?! И старая дура посмела вызвать милицию! Ха! Не дождёшься. Одной левой шею скручу.
Но когда Игорёк, нагло оскалившись, повернулся к бабке, первое, что он увидел, – твёрдо направленный на него пистолет. Руки у маленькой больной женщины не то, что не тряслись, – даже не дрожали. И дуло уставилось прямо Игорьку в лоб.
– Пистолет заряжен, – сухо предупредила Глафира Никифоровна, – а пуля вылетит точно в цель, поскольку я по субботам занимаюсь в тире. Пройди в комнату, спокойно сядь в кресло, руки перед собой. Не выполнишь или задёргаешься – ухо прострелю.
– Что я сделал?! – взвизгнул Игорёк.
– Ты хотел обобрать беззащитного человека и оставить его без гроша, – чётко пояснила Глафира Никифоровна. – Ты хуже фашиста. Тот убивал, чтобы завоевать чужую страну, а ты убиваешь своих ради своей лени.
– Я никого не убивал!
– Долго ли? Да и сложно ли будет, когда тебе не хватит пары тысчонок на зубок?
– Чего, чего? – не понял Игорёк и скрипнул зубами.
«Попадись ты мне в парке – мигом лезвие в брюхо».
Глафира Никифоровна качнула седой головой в сторону комнаты.
– Ну! – с нешуточной угрозой велела она.
Игорёк пробрался в «арестантскую», сел в скрипучее кресло, положил руки на колени. Он ждал, когда старуха опустит «пушку», чтобы броситься на неё и задушить или оглоушить кулаком по голове. Но та, уверенно держа пистолет и не сводя с него ясных чёрных глаз, достала из комода бельевую верёвку и кинула ему.
– Обмотай руки – приказала она.
– Чего?! Спятила?
Глафира Никифоровна взвела курок.
– Смазан и готов к употреблению,– предупредила она. – И учти. Я убила на войне десятки врагов. И отработанный рефлекс никуда не исчез. Если меня за твоё убийство посадят в тюрьму, то, сам понимаешь, ненадолго: стара я для четверти века в камере.
Игорек нервно усмехнулся
– Можешь не верить, – продолжала Глафира Никифоровна, – но я смогу убить тебя одним выстрелом, если ты себя не свяжешь, и ничто доброе во мне не шевельнётся.
Игорек молча, с судорожной торопливостью неумело принялся обматывать себе руки.
– Что ж вы делаете? – жалко заныл он. – Я ж вам не враг. Я вам помочь хотел, – совсем уж тихо и неуверенно пробормотал он.
– Чем это? – насмешливо поинтересовалась Глафира Никифоровна. – Голодовкой, что ли? Между прочим, люди – не средство для наживы. И не только твоей, – признала она. – Людей надо терпеть и любить, а не измываться.
– Ха, – пискнул Игорёк и испуганно заткнулся, натолкнувшись на полыхнувший яростью взгляд.
– Не измываться, представь себе, – повторила Глафира Никифоровна. – И отчего ты такой отсталый?! Ничему доброму тебя не учили, что ли?
Игорёк угрюмо уставился на сияющее от солнца окно и пробурчал:
– Чего мне нотации читаешь? Право имеешь, что ли?
– Имею, – подтвердила Глафира Никифоровна. – Ты устроил на меня засаду и проиграл. А я выиграла, и могу делать с тобой, что захочу.
– А что, любить-то уже слабо? – съязвил Игорёк. – И ещё там терпеть и понимать?
Ветеран Великой Отечественной войны глубоко вздохнула.
– Любить врага трудно, поди, сам-то не пробовал? А понимать тебя нечего, весь ты на ладошке, как голый помидор. Лёгкость у тебя в понятиях, вот и всё. Что, не так?
– А что плохого? – огрызнулся Игорёк. – Красивой жизни всем охота. И не за лёгкую ли жизнь вы других убивали?
Глафира Никифоровна даже расстроилась.
– Ты, поди, в школе по истории «пару» имел, признайся. При чём тут лёгкая жизнь? Быть живыми и свободными – вот за что сражались. Грабежи да обманы тут не предусматривались.
– А так и получилось, – бросил Игорёк.
– Получилось, – грустно признала Глафира Никифоровна. – А почему?
– Понятия не имею, – пожал плечами Игорёк.
– От Бога отказались. Вместо Бога – добыча, – тихо сказала Глафира Никифоровна. – На войне все под Богом ходили, без Него никак. Кто-то заменил Бога Сталиным и партией, кто-то – Родиной. А Родина без Бога пуста и беззащитна. Знаешь, как молились, чтоб Россию спасти? Я видела, я знаю. Я молилась перед каждым боем, перед каждой атакой, и винтовка в моей руке стреляла без промаха, а танк шёл, как заговорённый.
– Вы – танк водили? – от изумления Игорёк забыл, что он под прицелом и в бешенстве.
– А то. Снайпером воевала, танк водила.
Старая танкистка вздохнула.
– Крепкий был танк. В октябре сорок пятого подарили его детскому парку. Внучка говорит, что он и сейчас там стоит. Его недавно перекрасили. А что металлу сделается? Он вечный, если в него снаряд не попадёт. Эх, Андрей… или как там тебя… Туда бы тебя, в танк, да в сорок третий год, зима, да на передовую… Уши рвутся от грохота, глаза от жара взрывов чуть не лопаются, руки немеют от усилий танк держать, под гусеницами человеческие тела давятся, земля вперемешку с кровью и мясом. Душа-то отлетела, а тело всё равно жалко: собрать эти куски, опознать невозможно, кого хоронить – непонятно. И нет могилки у семьи, чтоб приходить на неё, вспоминать родимого и плакать. У самого-то тебя точно деды воевали, да, поди, кто и погиб. Иль не знаешь?
– Знаю, – хмуро ответил Игорь. – Все воевали – и деды, и их братья.
– Живы вернулись?
– Нет.
– А могилки?
– Нету могилок… Только это ж давно было-то!
– Это было сейчас, Андрей. Это остаётся сейчас. Потому что всех нас меньше, чем могло бы быть, потому что мы все несчастней, чем могли бы быть, потому что для нас каждый день в году связан с той войной – прошедшей, но не ушедшей от нас. И в твоём сердце она есть, потому что ты – её внук.
– Меня Игорем зовут, – сказал пленник. – Родионовым.
– Служил у нас Игорь Родионов, – живо откликнулась Глафира Никифоровна. – Высокий сероглазый парень с русыми усами. Стрелял он метко. А разведчик какой был! Ас! Его разведданные частенько помогали нам в бою.
– У меня отец – Анатолий Игоревич, – с трудом проговорил паренёк.
– На моих руках умер, – глухо, с всхлипом прошептала Глафира Никифоровна. – Живот ему осколком разворотило. Бледный, глазищи во всё лицо, а тело едва не пополам разорвано… В небо глядит – и всё повторяет: «Глаша, Глаша, помолись за меня Господу». Я ему плачу: «Иди с Богом, Игорёша…». Любила я его, да ничего себе не позволяла: женат он был, а жена ребёнка ждала… Плачу я, а Игорёша всё повторяет: «Господи, помилуй, прости, что ухожу, оставляю Твою Россию…». Верующим был очень, а сперва-то пришёл к нам атеистом. В одном селе крестился у батюшки, который чудом уцелел в репрессиях, и не узнать его. Любовь в нём жила к людям, сияла прямо, как летнее солнышко, и все к нему на огонь спешили, разные люди, и никого он без доброго слова, без помощи не оставлял. И кипела в нём такая ярость против врагов! А таких, как ты, он шибко жалел.
– Почему это? – сглотнул Игорь.
– Говорил – человек, мол, он хороший, а плохое в нём – грехи, вот грехи его ненавижу, буду с ними сражаться, а самого человека жалко: ведь как ему, мол, тяжко с такими-то грехами жить… Слабые люди всегда жалость вызывают. Игорёша старался им помочь стать сильнее. И знаешь, ему это часто удавалось. У него столько было преданных, любящих друзей, соратников! Солдаты верили ему без оглядки. А он такой простой, открытый, с улыбкой… Нательный крестик он мне однажды на день рожденья подарил. Я его как надела, так и не снимала никогда, не смотрела ни на кого, ни на какие угрозы. Сидела одно время за убеждения…. Совсем его крестик истёрся, ничего на нём не видать, а расстаться с ним не могу… Словно Игорёша рядышком… Ох, что-то сердце защемило, и чего я вспоминать стала, ума не приложу.
Пистолет в её руках задрожал и бессильно упал на вытертый годами палас. Игорь увидел, как яркие чёрные глаза заблестели от слёз, а чёткие брови потерялись в морщинах. Глафира Никифоровна смотрела на стройную фигуру в белой рубашке и серых брюках, на чистое мальчишеское лицо с огромными, во всё лицо, серыми глазами, и плакала, плакала, плакала… А потом прерывающимся голосом позвала:
– Игорёша…
И, как подрубленная, рухнула в кресло, перед которым стояла всё это время.
Игорь вскочил, стряхнул с рук моток верёвки и чуть ли не в два шага преодолел расстояние от комнаты до кухни. Там он лихорадочно налил в чашку воды из чайника, с удивительной быстротой отыскал корвалол, накапал в чашку и в те же два шага оказался возле побледневшей женщины, чернота глаз которой словно вытекала вместе со слезами.
– Пейте, – велел он.
Глафира Никифировна трясущимися руками взяла чашку и принялась пить мелкими глотками, то и дело всхлипывая и шмыгая носом. Игорь глядел на неё непонятно, и вдруг его рука поднялась, невесомо дотронулась до седых волос, забранных в шишечку, и утешающее погладила.
– Не плачь, Глафира, – услышала молоденькая девчонка родной незабываемый голос.
Резкий стук, звонок в дверь, выкрик «Откройте, милиция!». Игорь посмотрел в прихожую, потом вновь на Глафиру Никифоровну, утиравшую слёзы, нагнулся к её уху и горячо прошептал:
– Я приду к тебе, я вернусь, я тебя одну не оставлю. Тебе снова придётся подождать. Ты подождёшь?
– Подожду, – кивнула она.
– Не плачь, Глафира, – повторил он.
Игорь с трудом, но всё же справился с тайнами дверного замка. Ввалившимся оперативникам он спокойно сообщил, что он – мошенник, что он обманывал пенсионеров в качестве лейтенанта областного военкомата, и готов дать по этому поводу показания, чтобы всячески помочь следствию.
– Чего это с ним? – не удержался один из группы захвата.
Старший, не тратя слов, надел на преступника наручники.
– Наверное, совесть, – подумав, ответил он.