• Авторизация


Сергей Нилус. Сила Божия и немощь человеческая. Записки игумена Феодосия о своей жизни. 59-66 часть. 14-09-2013 09:30 к комментариям - к полной версии - понравилось!


[602x600]
LIX

Однажды в день Рождества Христова, придя к себе в келью от ранней обедни с приглашенным мною странником - монахом одного из московских монастырей, я заметил, что пробой был из двери выдернут, замок сломан, а вошедши в келью, застал в ней полный разгром всего моего достояния: кроме икон и книг, ничего воры не оставили, забравши всю теплую и холодную одежду, белье, самовар, чашки, сахарницу и, сколько было про нуждишку, деньжонок - все забрали до нитки. Оставлены были худенькие старые подштанники, да и те были, на зло, вывернуты и брошены посреди кельи. На другой день одну мухояровую ряску и старый поношенного крепа клобук подкинули в мешочке, в котором мне обычно кое-что присылали благодетели мои, Федотовы. Подкинутое обнаружилось на гостином дворе к келье одного из братии, живописца, он и принес все это в трапезную во время обеда. Остальное мое имущество пропало без вести.

Дня через два призвал меня к себе один иеродиакон. Я застал у него в гостях мирянина, и они оба сообщили, что прошел слух о похищенном у меня имуществе и советовали подать в суд. Я ответил, что судиться - не монашеское дело, а вот было бы лучше, если бы вор возвратил мое имущество, тогда бы я ему уплатил по стоимости за похищенное и поклялся бы никому никогда не открывать его имени. Конечно, можно удивляться моей наивности, воображавшей, что вор стал бы верить обещаниям, но тогда я говорил от сердца. И остался я при двадцатипятиградусных морозах в одном холодном худеньком подрясничке, и никто из братии, начиная с игумена, не догадался мне предложить ничего теплого. Можно себе представить, как проводил я в своей холодной келье зимние морозные ночи, не имея чем прикрыть продрогшего тела, пока не обзавелся кое-каким теплым одеянием! Согревала меня молитва Иисусова да земные поклоны, которые и клал я усердно, едва перемогаясь от холода до утрени. И как же бывал я рад тогда услышать к ней благовест! В храме было много теплее, чем в моей келье, и я бежал туда, дрожа весь, как в лихорадке.

В мае месяце, в наступившем, стало быть, новом году после тех рождественских праздников, когда у меня была совершена первая покража, пришел я от ранней Литургии в свою келью и застал полное повторение того, что было на Рождестве: замок сорван и все, кроме книг и икон, разворовано до нитки. Было у меня подозрение на одного брата, но он не допустил меня до осмотра своей кельи. Я не стал настаивать, а спустя некоторое время с одним братом, жившим в гостинице, нашли мы в саду, в траве, - один тулупчик да три-четыре грязных рубахи.

Совершив руками подвластных ему людей две кражи, враг диавол вновь стал ополчать против меня отца игумена, и начал тот наново преследовать меня. Где тайно, а где явно - угрозами и лаской принялся он восстанавливать против меня ту часть братии, которая была расположена ко мне: опять повторялась, по наговорам казначея, старая история с запрещением бывать у меня кому бы то ни было. Боялись игумен с казначеем, видимо, чтобы я не составил против них братской жалобы высшей власти. Дело дошло до того, что стали запирать сад, а если и отпирали, то в открытую следили и за мной, и за теми, кто входил в сад. Стоило кому-нибудь подойти к моей келье, как, точно из земли, вырастал игумен и спрашивал:

- О чем собрались толковать? - а затем усаживался возле моей кельи и сидел до тех пор, пока иноки сами уйдут, или он скажет:

- Пойдемте-ка! А то велю скоро запирать. Бывало, на вопрос игумена: "Куда идешь?" - иной брат ответит:

- К отцу Феодосию чаишку напиться...

- Ай, у тебя нет? - спросит игумен.

- Есть-то, есть, - ответит брат, - да хочется с ним побеседовать, или там - книг отеческих вместе почитать.

- Ну, - возразит игумен, - зачем к нему ходить? Иди ко мне: ты у меня давно чаю не пил.

И волей-неволей приходилось повиноваться брату. А уж в игуменской келье заводились знакомые речи:

- Ведь вы его не знаете: он не только мошенник, а из мошенников-то мошенник... - и так дальше.

Брат молчал и слушал, а затем со слезами иногда на глазах говорил мне:

- Господи! Да за что они вас так ненавидят?.. Терпи, родимый наш, пожалуйста, не скорби!

Причина ненависти была прежняя: всякий раз, как усиливалась в монастыре, по вине игумена и казначея, распущенность, я шел к игумену и с глазу на глаз, на коленях и со слезами, целуя его руки, умолял его прекратить бесчинство, которое лезло даже в храм, не щадя великой службы Божественной Литургии. Про трапезную и говорить нечего: там не только братия, но даже десятилетние мальчики, родственники некоторых иеромонахов, вынуждались пить сивуху квасными стаканами, особенно в день чьих-либо поминок. Но все мои просьбы оставались гласом вопиющим в пустыне. Когда же в монастыре узнали, что благодетели мои, Лука Алексеевич и его жена, сделали меня своим душеприказчиком по завещанному для нашего монастыря имуществу, то отец игумен стал окончательно гнать меня из монастыря. Сперва принялся он за меня вроде бы советом, говоря:

- Ты видишь, какая здесь братия: иди, пожалуйста, от нас в какую-нибудь пустынь да там и спасайся.

Потом заговорил со мною уже в форме приказания, чтобы я непременно подал прошение на перемещение меня в Оптину пустынь или в иную обитель:

- Я и братия не желаем, чтобы ты жил в нашей обители, - с гневом говорил мне игумен, - ты не способен, а твой характер невыносимо тяжел для нас.

Я знал, что братия тут не при чем, а моего удаления хотят только он с казначеем, и потому объявил, что из обители без особой причины не уйду. Вне себя от гнева игумен закричал:

- Сказываю тебе: иди, куда хочешь - ты здесь не нужен!

Я ушел, не взвидев света от горьких слез и, придя в свою келью, по малодушию своему, стал просить себе у Господа смерти.

Обессилев от молитвы и слез, я заснул и увидел во сне, что будто я стою на молитве и вдруг вижу, что вся моя келья наполнилась сонмом поющих дивную песнь: "Побеждаются естества уставы в Тебе, Дева Чистая. Действует бо рождество и живот предобручает смерть. По рождестве Дева и по смерти жива спасаеши присно, Богородице, наследие Твое..." И как же это пелось! - того ни пересказать, ни передать человеческим голосом невозможно. Кончилось пение, и видение скрылось, а я проснулся в слезах... И долго-долго звучала в ушах гармоническая мелодия этого сладкого, чудного пения.

С этого дня я положил себе за правило, отходя ко сну, петь до трех раз слышанные во сне слова, стараясь подражать их небесной гармонии.

В тот же день, выйдя из своей кельи, я встретил отца игумена, гуляющего по саду. Увидев меня, он подошел и поклонился мне в ноги, прося прошения за случившееся:

- Живи, молись и за меня! Мало ли чего не бывает... А ты не серчай: горшок с горшком и то сталкиваются, а мы - живые люди. Это все казначей меня смущает.

LX

На время в моей жизни водворилось некоторое успокоение. Но беды, вернее сказать, бесы, отступив посрамленными на одном фланге, повели наступление с другого.

Был в саду монастырском, позади игуменского корпуса, небольшой пруд, и в нем водились караси. Я испросил у отца игумена благословение поохотиться, когда вздумается, на карасей с удочкой, а из пойманных карасей варить себе уху... Сижу как-то с удочкой на берегу пруда, а позади меня - отхожее место настоятельского корпуса. Вдруг слышу, что со второго этажа корпуса что-то шлепается прямо в выгребную яму. По малом времени опять слышу: шлеп, шлеп, шлеп!.. Меня это заинтересовало. Оставил я на берегу свою удочку, а сам тихонько подошел к выгребной яме и увидал, что на поверхности торчат не потонувшие пучки восковых свечей. Я догадался, что кто-то из игуменских келейных ворует свечи из чулана. Отца игумена в это время дома не было - он отъезжал на монастырский хутор, верст за пятнадцать от монастыря.

На другое утро сижу на крылечке кельи и кормлю своего ворона... Да, я и забыл в своих воспоминаниях про своего друга-приятеля, не один год разделявшего со мною одиночество, а он стоит того, чтобы и ему уделить местечко в летописи моей жизни. Прерву-ка я свой рассказ да поведаю кое-что и о моем пернатом друге.

Когда я еще служил в Лебедяни подвальным и жил в доме Неронова неподалеку от питейной конторы, я не раз просил своего домохозяина, чтобы он мне достал хотя бы за деньги молодого вороненка. Хозяин пообещал достать из гнезда, которое было в строении спальни, но обещания своего не мог исполнить, так как воронята уже слетели с гнезда.

Очень тогда это было досадно, а делать нечего - приходилось ждать следующего лета. Сидел как-то хозяин с женой у себя на крыльце и пил чай, а в это время через двор летели старый ворон со своей самкой и молодыми воронятами. Хозяин возьми да и скажи:

- Вот бы упасть одному вороненку для нашего постояльца!

И при этих словах один вороненок взял да и упал на землю, неподалеку от хозяйского крыльца, и тут же был пойман хозяином. Когда я взял вороненка из его рук, то вся воронья стая долго летала и кружилась надо мною, пока я не унес его домой. Вскоре вороненок так привык ко мне, что летал за мною всюду, куда бы я ни ходил: пойду в подвал, он летит за мною, не боясь залетать даже и в подвальное помещение; а уж в дом - и говорить нечего - он влетал, как в свое собственное гнездо и брал пишу прямо из моих рук. Иногда, плотно покушавши, он улетал на волю, но неизменно возвращался домой на ночлег. Удивительно мне было, когда, бывало, дашь ему несколько кусков сырой говядины, а он возьмет их и спрячет где-нибудь на дворе; а там, смотришь, - прилетает к нему старая пара его родителей, а вороненок разыщет спрятанные куски мяса, поднимется с ними на крышу и угощает родителей. Любо было смотреть на это проявление в птице детской любви, и как было мне стыдно и больно за детей человеческих, не разумеющих того, что доступно даже и птичьему разумению!

Когда я поступил в монастырь, со мною вместе поступил и мой вороненок, возмужавший и ставший уже добрым большим вороном.

В одиночестве и в скорбях, которыми меня преследовала вражья сила, я привязался еще более к моему другу. Был у меня в Туле знакомый инженер, и он мне прислал для моего ворона серебряных бубенчиков и медаль с выбитой на ней надписью: "ворон отца Феодосия". Я приладил и то, и другое на ворона: медаль повесил ему на грудь, а бубенчики, как у охотничьих ястребов, на хвост и на оба крыла. И когда в таком уборе летел мой ворон, то его слышно было издалека, а отец игумен, бывало, сидит на крыльце и, улыбаясь, говорит;

- Ну, вот, и становой наш едет.

И все смеялись на игуменское замечание.

Иногда мой ворон и проказничал на свой воровской вороний лад: он повадился летать к одному Лебедянскому мяснику и портил у того вывешенные для просушки кожи.

С мясником мы сошлись полюбовно, он обещал не делать вреда моему другу, если я буду платить за убытки. В другой раз он залетел в окно к молодому Лебедянскому квартальному и стащил с окна деловые бумаги, которые тот только что принес от городничего. Квартальный этот незадолго до того женился и, конечно, его больше тянуло к жене, чем к служебным обязанностям. Придя от городничего, он положил на окне бумаги, перевязанные красной ленточкой, а сам пошел в соседнюю комнату пить чай с женой. Все это видел с крыши соседнего дома мой ворон, и когда квартальный ушел, он слетел со своего наблюдательного поста и, схватив на лету за красную ленточку бумаги, полетел с ними в монастырь, где и запрятал их в порожнюю разбитую бочку. Эту сцену заметили соседи, подняли крик, на который прибежал квартальный и послал в погоню за вороном верховых пожарных. Сколько тут было суматохи, сколько всякого гвалту!.. В монастыре всем было известно место, куда мой ворон складывал все, что ему удавалось стащить, и бумаги в целости были найдены в разбитой бочке.

Для меня ворон был большим утешением, даже привязанностью; и пернатый друг платил мне, как умел, своей птичьей любовью.

Помянув, таким образом, добрым словом моего верного друга, я обращаюсь вновь к прерванному повествованию.

Так вот, когда на другое утро после истории с воровством восковых свечей сидел я на своем крылечке и кормил ворона, пришел ко мне молодой еврей, торговавший вином за монастырской оградой в одной из ближних посадских улиц. Сняв вежливо шляпу, он поклонился мне и сказал:

- Какое прекрасное место, отец Феодосии, вы выбрали себе!.. Мне очень бы желательно было с вами поближе познакомиться. Вы не смотрите на то, что я - еврей: у нас Бог Отец один, и я хорошо понимаю и вашу религию, и все, что касается до монашеской жизни.

Завелась беседа на библейские темы, и мой собеседник, оказавшийся очень начитанным в Библии, попросил позволения зайти в мою келью. В келье беседа продолжалась, под конец мой новый знакомец сказал:

- Батюшка! И между евреями есть люди по жизни гораздо более благочестивые, чем живущие в вашем монастыре послушники из исключенных семинаристов. Вот я вам скажу хотя бы про игуменского келейника, Ивана: он не честен, а ему отец игумен даже вверяет ключи от многих замков в обители, когда отлучается из монастыря. Мне жаль отца игумена - его Иван когда-нибудь так обокрадет, что у него ничего, кроме носильного платья, не останется. Вы только, отец Феодосии, не говорите, что от меня слышали, Ванька ворует у игумена восковые свечи пучками и, срывая с них бумагу, кладет их в чугуны, ставит в печь, а когда воск растает, разливает его в кружки фунтов по семи, и по три, и по пяти. У меня он забирает водкой, а за нее расплачивается воском. Сообщите об этом отцу игумену - тайно, только меня не выдавайте: ведь, Ванька-то не один - у него есть и товарищи по воровству, пьянству и распутной жизни. Если вы выдадите, то они могут жестоко отомстить.

Заручившись от меня обещанием, что о его имени не будет и речи, еврей ушел, выражая мне всяческое уважение и рассыпаясь в благодарностях за ласковый прием.

Вскоре после этого посещения пришел ко мне отец игумен и в разговоре сообщил мне, что у него пропали две бумажки по пятьдесят рублей.

- Я хорошо помню, - говорил игумен, - что я их куда-то положил, но вот искал, искал их и нигде не нашел. Взять их у меня, казалось бы, некому: кроме келейного Ивана, у меня и не было никого.

- А вы, батюшка, - предложил я, - попробуйте-ка так сделать: прикажите заложить лошадь да скажите Ивану, чтобы он знал, что вы об этих бумажках помните: поищи-ка, брат, пожалуйста, их хорошенько - мне сейчас недосужно, а вернусь я, тогда ты мне их и отдашь. Деньги, наверное, найдутся, и вы тогда убедитесь, насколько верен вам любезный ваш келейник.

Игумен так и сделал: съездил в город и, когда вернулся, Иван ему поднес будто бы найденные в Библии деньги. В свою очередь, я, чтобы яснее доказать отцу игумену неблагонадежность его келейного, посоветовал опять куда-нибудь отлучиться и спрятать все ключи, кроме одного - от свечного чулана. По отъезде отца игумена, я сел у пруда ловить карасей, а Иван проделал свою штуку со свечами, как по писаному. Когда возвратился игумен, я раскрыл ему Ивановы штуки и показал в выгребной яме торчащие пучки свечей, набросанные туда его любимцем. Игумен был поражен и вскоре выслал Ивана вон из монастыря, объяснив ему, что это я довел до сведения о всех его мошеннических проделках. Конечно, уходя из обители, Иван пригрозил мне местью:

- Отплачу я тебе, такой сякой! Погоди - будешь ты у меня помнить хлеб-соль! - сказал он мне на прощанье.

Вскоре иду я с конного двора с ведром воды, а бывший келейный стоит у садовой калитки и держит в руках моего ворона. Ворон бьется, кричит, щиплет ему руки, а Иван на моих глазах взял да изо всей силы и ударил его головой о каменную стенку, так что кровью его забрызгал всю стенку, да и кричит мне:

- Вот тебе моя благодарность! Погоди, я тебе и еще отплачу!

Мне и до сих пор еще жаль моего ворона - каково же мне было тогда!.. Прости, Господи, творящему зло и не ведающему, чью он творит волю!..

Был у меня обычай в хорошие лунные ночи выходить на молитву в сад. Хотел я, было, идти молиться Богу на открытом воздухе и в ночь того дня, когда так безжалостно лишили жизни моего пернатого любимца, но на меня напал какой-то небывалый страх. Осенил я себя крестным знамением и не пошел наружу, а наутро пришел ко мне один из братии да и говорит:

- Счастлив ты, что не выходил ночью из кельи - тебя караулили несколько человек, чтобы убить. Пойди-ка, посмотри, какие они по себе следы оставили!

И, действительно, у садовой беседки я нашел на примятой траве разбитые водочные бутылки и четыре короткие, по аршину, дубинки: дожидались меня, стало быть, мои ненавистники, да Бог отвел - не дождались.

LXI

В великих скорбях моих Господу угодно было даровать мне и великое утешение в лице семейства Федотовых: у них находил я во всякое время сердечное к себе сочувствие, они меня поддерживали благим советом, они и воодушевляли к терпеливому несению всякой ниспосылаемой на меня скорби. После тяжелого объяснения с отцом игуменом, когда он решительно объявил, чтобы я выходил вон из монастыря, я был в доме моих благодетелей и, рассказав им о том, что меня выгоняют, как неспособного, малодушно и горько заплакан. Плакали со мной и они, мои незабвенные доброжелатели, и посоветовали остерегаться выходить по ночам из своей кельи, убедив меня приглашать на ночь в сад какого-нибудь караульного. Я и пригласил одного мужика, живущего близ монастыря, по имени Иона, чтобы он приходил ночевать ко мне в сад. Об этом прознал отец игумен и тайно от меня выгнал моего караульщика, а сам, опять возгоревшись ненавистью, порешил сбыть меня из монастыря в архиерейский дом при посредстве своих консисторских хлебосолов и соборного ключаря. Чтобы скрыть свой замысел, игумен с казначеем через консисторских приятелей предварительно устроили вызов в архиерейский дом двоим из нашей обители, чтобы показать мне, когда и меня вызовут, что не со мной первым это делают.

Узнав об этих происках, благодетель мой, Лука Алексеевич Федотов, немедленно отправился к игумену и поклялся своей честью, что, если тот меня чем-либо замарает в глазах владыки или составит против меня какие-нибудь другие козни, то он вслед выедет сам на почтовых к владыке, и тогда уж пусть игумен не гневается - он все расскажет владыке и раскроет перед ним всю их с казначеем подноготную.

На всякий случай. Лука Алексеевич заготовил, было, и письмо к владыке Феофану, но тут Феофана вскоре перевели во Владимирскую епархию, и письмо, хотя и было отправлено, но, за отъездом владыки, оставлено без последствий; кажется, впрочем, более потому, что незадолго перед этим письмом в Тамбовских Епархиальных Ведомостях было опубликовано о награждении нашего игумена за "примерное управление обителью". То ли еще бывает в век наш!..

Как бы то ни было, а заступничество за меня Луки Алексеевича сделало свое дело, и при новом владыке Феодосии, во время посещения им нашей обители при обозрении епархии, он меня, грешного монаха Феодосия, рукоположил во иеродиакона, во время архиерейского служения в Троицком храме. И совершилось это событие в 1864 году июня в пятнадцатый день.

В тот же день и наш казначей получил набедренник за примерное ведение монастырского хозяйства.

По отъезде владыки слабость монастырского управления достигла высшей степени, и последствием распущенности стало то, что один из наших иеродиаконов в пьяном виде утонул в монастырском пруду. Узнали об этом только тогда, когда усмотрели плавающее тело, а до тех пор - так хороши были монастырские порядки - никому и в голову не пришло справиться, куда пропал целый иеродиакон. Дали, конечно, знать в полицию, началось следствие: приехал частный, но без лекаря, посмотрел с понятыми на вынутый из воды труп, отобрал ото всех показания и, написав акт дознания, велел всем подписываться. Подписался игумен, подписался казначей, приложили братия свои руки без всякого возражения, велено было подписаться и мне. Я видел, что все подписывались, не зная даже, что к чему, так как акт дознания никому не был прочитан, а лист, на котором отбирались подписи, был белый и к делу подшит особо, да и самые показания не были скреплены и прошнурованы; потому я попросил частного, чтобы он мне сперва прочел, к чему я должен был прикладывать свою руку. Конечно для меня после начальства все равно было под чем подписываться, но я хотел, чтобы стала известной причина этого несчастного происшествия: мне важно было, чтобы дознание установило факт пьянства в монастыре, и тогда этой причины смерти иеродиакона нельзя было бы утаить в рапорте преосвященному. Я надеялся, что хоть официальное дознание обратит внимание владыки на бесчинства, допущенные в обители слабым управлением.

Мое несогласие до крайности раздражило как игумена, так и частного. Казначей же стоял в стороне и, видимо, радовался моему ослушанию, уверенный, что за него мне придется тяжко ответить перед светской властью и пасть окончательно в глазах отца игумена. Но мне было все равно: я хотел пожертвовать собой для блага обители.

И поднялась же тут на меня. Боже великий, такая брань, посыпались со всех сторон такие угрозы, что, не будь твердо и обдуманно мое решение, впору было бы бежать без оглядки. Когда замолкли общие крики, выступил против меня и сам частный и, грозно возвысив голос, крикнул:

- Знаете ли вы, кто я? Знаете ли, что я с вами сделаю? Я составлю сейчас на вас протокол и засвидетельствую ваше ослушание законам и власти, а затем предам уголовному суду!

- Воля на то ваша, - ответил я, - делайте, что хотите, но я не подпишусь.

Частный еще более возвысил голос и, как громом, хотел поразить меня словами:

- Именем Государя Императора приказываю вам - подпишите, или я докажу вам силу законов!

Он даже побледнел и задыхался от гнева.

- Не подпишусь! - отвечал я.

- Почему?

- По многим причинам.

- Слышите ли вы и понимаете ли вы, что я вам говорю? - захлебываясь от гнева, кричал частный. - Именем Императора приказываю тебе - подпишись!

- Воля Государя Императора для меня священна, - с твердостью отвечал я, - и за Веру, Царя и Отечество я не пощажу своей крови и даже самой жизни, а подписываться не стану, и вы сами от меня не в праве того требовать, тем более, что вы и следствие-то произвели без соблюдения законных формальностей...

- А в чем именно? А?

- Да вот, в записанных вами показаниях все листы без законной скрепы, а лист с подписями так и вовсе белый и к делу не подшитый: на нем можно написать выше подписей все, даже денежное заемное письмо. И что тогда? Обитель должна будет уплатить лишь потому, что вы заставили отца игумена и всю братию подписаться под листом чистой бумаги - так, что ли?..

Надо было видеть конфуз частного!.. Пришлось-таки ему забрать и переделать все вновь, а взволнованный игумен ушел в свою спальню, ворча во всеуслышание:

- Вот навязался на нашу шею мошенник! Анафемская душа! Погоди: я покажу тебе форму!

Дознание было переделано, как я хотел, и было в нем засвидетельствовано, что иеродиакон утонул от нетрезвого поведения.

Многих скорбей мне это стоило, но рапортом преосвященному было донесено, что умерший утонул в белой горячке.

Но владыка, получив такой рапорт, безмолвствовал, оставив в обители все по-старому Нет - не по-старому оставалось у нас после того в монастыре, а еще хуже прежнего. Довольно будет сказать, что из Четьи-Миней начали вырывать целые листы для курения табаку, а монастырская власть уже ни на что более не обращала внимания. Правда, ездили к нам и благочинные, но их умели делать и глухими, и немыми. А были среди них и такие, которые возвышались даже до выговора игумену за то, что при выезде их из обители... не трезвонили в колокола!..

LXII

Какая же была причина тому, что так низко падала древняя обитель? Почему было так слабо игуменское управление? В ответе на второй вопрос заключен и ответ на первый.

Игумен наш всех боялся и старался не о порядке в обители, а только о том, чтобы кто-нибудь не составил на него прошения владыке, и не завелось бы дело. Мы видели, каковы они с казначеем: не мудрено было, что они и не щадили никаких денег, лишь бы затушить всякую искру протеста против нестроения в управляемом ими монастыре.

Эта боязнь у них доходила до такого страха, так была всем известна, что некоторые из приказных, исчерпав все источники для выпивки, напишут, бывало, от себя прошение да и придут к игумену, говоря:

- Вот, батюшка, такой-то написал на вас (а иногда, для разнообразия, - на какого-нибудь брата) прошение.

И игумен осыпал их деньгами и запаивал водкой.

"Каков поп - таков и приход", - говорит мудрость народная: оттого и в нашем монастыре за правило было принято отказывать в поступлении в обитель каждому умному и трезвому человеку, зная наперед, что ему не ужиться с братией, большая часть которой состояла из исключенных семинаристов и вдовцов белого духовенства. Еще простеньких мужичков у нас принимали за безответность и как чернорабочую силу, и ими-то, по правде сказать, только и держался монастырь, отвлекая от него кару Божию. А что из себя представлял остальной состав братии, то его можно назвать истинной язвой того монашества, что держалось и могло держаться в монастырских стенах только одной дисциплиной - стаканами сивухи от монастырского начальства, щедро раздаваемыми рукой монастырского начальства, которое и само лишь этой дисциплиной держалось. И творилось это под видом доброты душевной, из жалости будто бы к павшему брату подносилась ему водка и давались деньги на табак. Действительная же цель была другая: начальству, редко бывавшему трезвым, требовалось окружать себя такими людьми, которые сами были бы перед ним в чем-нибудь замараны, а, стало быть, и безгласны. Натворит каких-нибудь штук брат в пьяном виде, а его же еще и одобряют, поднося стаканчик:

- На, опохмелись! Ну, что делать: мы все немощны, все - под грехом!

Но такая система не приносила того плода, какой был бы желателен монастырскому начальству, и пасомые садились на шею своим пастырям, пользуясь их слабостью к тому же пороку: приходили к игумену и казначею в безобразно пьяном виде, требовали вина, денег и ругали их всячески. И все требования удовлетворялись безропотно, можно даже сказать, рабски. Общий порок ставил всех под круговую друг за друга ответственность и творил из них, хотя и безобразную, но тесно сплоченную и дружную семью, умевшую прятать концы в воду и крепко держаться друг за друга, скрывая от постороннего взгляда высшего начальства все, что творилось у них келейно. Наказаний в монастыре не было и в помине: за семь лет я не видал ни разу, чтобы кого-нибудь ставили на поклоны. Да и кому было ставить и кого ставить?

Живущие в монастыре радовались таким порядкам и называли игумена: "душа-человек". Но были и другие, те вместе со мной страдали и плакали. Слезы эти иногда становились известны игумену, но он мало ими смущался, отмахивался и говорил:

- Пускай их, себе говорят, что хотят, а я, хоть лыком шит, да игумен. Они-то говорят, а я свое дело знаю!

Говорить ли о том, что за игумена вся Консистория стояла горой и всегда представляла о нем владыке, как о человеке редкой души, ни на кого еще не подававшем ни одного рапорта. Конечно, консисторские сами хорошо знали, что игумен этого и сделать никак не мог. Один из его приятелей, столоначальник Консистории, недаром советовал ему в минуту откровенности, как рассказывал мне сам игумен:

- Ты подбирай к себе дурачков, чтобы они ничего не понимали!

Можно себе представить, как я был мил игумену, когда приходил умолять со слезами - прекратить монастырское бесчинство!

Кто мог бы подумать, глядя на такое падение истинного монашеского духа, что в то время, как мы стремглав, вниз головою, летели в пропасть, рядом с нами, в семи верстах, росла и цвела Троекуровская Илларионовская женская обитель, а в двенадцати верстах те же женщины, истинные рабы Божий, за молитвами Сезеневского затворника Иоанна, воздвигали не обитель, а лавру?!..

Наш игумен не унывал и все ждал себе наперстного креста, хотя в обители начинали уже разваливаться стены. Мечты эти в нем взрастили и поддерживали члены Консистории, заставлявшие игумена на так называемое просвещение юношества вносить ежегодно четыреста рублей, а то и более. Но владыка почему-то все откладывал награждение, и тогда игумен впадал в уныние и сожалел о своей ошибке. Как-то раз в горести своей он и мне это высказывал.

- И что ж, батюшка, вы не постыдитесь его надеть? - спросил я.

- А что мне стыдиться? Ведь я числюсь попечителем богоугодных заведений.

- А я думал, что вы наперстного креста ждете за уничтожение благочиния в обители, - сказал я, чем привел игумена в каприз.

Я знаю, что меня многие не похвалят за мою дерзость, но им побыть бы на моем месте - жить, видеть и претерпеть всю горечь ненависти и бесчиния в управлении нашим монастырем, чтобы понять, каково было моему сердцу дожить до награждения нашего настоятеля долгожданным наперстным крестом и еще за что? За "примерное управление"!

Кому ведома ревность о Доме Господнем, тот поймет и не осудит меня.

Отче милостивый! Отпусти нам и буди милостив ко всем нам, грешным!

LXIII

Однажды, в праздник Богоявления, после поздней Литургии вся братия, по заведенному порядку, собралась в келью отца игумена "для утешения".

В обителях древних по уставу во дни поста, "прилунившуюся празднику", например, в Николин день шестого декабря, стало быть. Рождественским постом, давалось разрешение на "елей из освященного кадила" для "утешения" братии, то есть позволялось постную пишу готовить на лампадном масле. Конечно, тогда и лампадное масло было не нынешнее, а беспримесное - оливковое, да и братия-то была тогда не наша, Лебедянская.

У нашего отца игумена "утешение" было иное: сперва подавали чай, а потом приступали прямо к водке, которую казначей подносил аж квасными стаканами, не исключая из числа пьющих и малолетних.

Оговорюсь: я так старательно записываю в летописи моей жизни весь ужас нашего монастырского бесчиния для того, чтобы потомство знало, если до него дойдет моя рукопись, что за язва, что за чума для монашества и монастырей белое духовенство, которое, овдовев, принимает постриг по большей части из личных своекорыстных видов. У нас в монастыре это сословие было господствующим. Горе той обители, которая его принимает в число братства без предварительного продолжительного искуса! Чтобы решиться его допустить в монастырь, нужен искус гораздо более продолжительный и тяжкий, чем для простых мирян. Во всю мою продолжительную монашескую жизнь я как редкость великую видел кого-либо из монашествующего белого духовенства, кто, достигши начальствования, не привел бы к упадку вверенной ему обители. Над столпом монашества - старчеством - эти люди смеются, отеческие книги с трудом разбирают, к послушанию не способны, жаждут "кружки", к трудам - последние, а на "поминах" - первые.

Конечно, были и будут и из них иноки высокой, подвижнической жизни и образцы монашеского смирения, но такие - исключение, которое лишь подтверждает общее правило...

Возвращаюсь к игуменскому "утешению". Когда начали пить чай, в другой комнате, где сидела младшая братия, ставили закуску на разных тарелках: икру, рыбу, селедку и прочее. Не успел келейник расставить все это и отойти, как послушники и монахи мгновенно бросились к закускам, давя друг друга, что-то запихивая в рот, что-то засовывая в карманы. Поднялся крик, шум, ругательства; закуску стали вырывать из рук друг у друга...

Не вытерпел я и шепотом сказал казначею: - Удивляюсь, батюшка, вашему молчанию: почему бы вам не сказать двух-трех слов и прекратить подобное бесчинство? Ведь и у свиней, как пишет один святой отец, есть свой порядок, а тут - взгляните, что делается: ведь это - кабак!

Боже мой, что сделалось с казначеем! Он так толкнул от себя чашку с чаем, что весь чай разлился по столу и потек на пол. Как сумасшедший, вскочил он из-за стола, глаза его засверкали, как два угля, казначей побледнел и с пеной у рта, как бешеный, брызгая слюной, подскочил ко мне и закричал не своим голосом:

- Как ты смел мне это сказать? Кто ты? Что ты меня учишь? А! Что же это за диавол навязался на нашу шею!

С этими словами он выскочил в залу, где сидел отец игумен, и начат ему и всей старшей братии кричать, что я всех их ругаю бесчинниками, нарушителями отеческого благочестия...

- Вот он какой мошенник! - не унимался казначей, - вот он как отзовется о нас каждому встречному и поперечному! Что вы на него смотрите? А вы, отец игумен, дозволяете всякому мальчишке, щенку, у которого материнское молоко на губах не обсохло, говорить такие дерзости в глаза! И мало того, дозволили ему поселиться в саду; а ему не только в саду, и в обители не должно быть места. Напишите на него рапорт да и выпроводите вон из монастыря: пусть поживет в Сарове, или в Оптиной - там соблюдается для подобных благочиние на дровяном дворе!

Я дал ему излить всю накипевшую против меня злобу, вышел на середину залы и стал объяснять, что было в действительности, но казначей не давал мне говорить и все кричал:

- Какие мы бесчинники, мошенник ты этакий? У нас древнее благочестие. Погоди, брат, мы тебе хвост выщипим!

Насилу игумен уговорил его помолчать и дать мне высказаться. Я встал на колени среди залы и ко всем присутствующим обратился со слезной мольбой ради Христа, ради Богоматери, ради всех святых пресечь, наконец, силою предоставленной игумену власти, бесчинство если не во всем монастырском обиходе, то хотя бы в храме, в трапезе и в игуменских покоях. Я не плакал, я - рыдал, валяясь у них в ногах, но они все... безмолвствовали. Казначей бросался, было, меня ругать, но ему отец игумен приказал молчать, и он ушел в другую комнату, озираясь на меня, как зверь, грозя пальцем и приговаривая:

- Погоди, брат - мы у тебя хвост-то повыщипим: будешь знать, как учить старших!

На том дело и кончилось. Но спустя некоторое время, когда я шел с игуменского "утешения" в сад, казначей кликнул меня к себе в келью и, к удивлению моему, стал просить прошения:

- Прости, пожалуйста, и не серчай, что я тебя оскорбил. Это я ведь нарочно сделал, чтобы возвысить в других мнение о управлении нашем: надо же было услужить игумену. Что, брат, делать - человеки! Я и сам вижу, что хуже некуда; но ведь это не от меня. А ему хоть не говори, он-то и виной всему своевольству. Ты правду говорил и правильно все заметил, но что же я-то буду делать, о, Господи!.. Если бы ты, брат, знал, как я сам об этом в душе скорблю! Но что поделаешь, когда у нас игумен - колпак... Прости ж и не серчай!

- Бог вас простит, - отвечал я в полном недоумении от его речей, а казначей все твердил:

- Глаза бы мои на все это не глядели, да ничего не поделаешь!

Слава Богу, что мы мирно расстались и тем закончили печальное столкновение.

Но мира истинного с окружающей меня обстановкой и людьми в Лебедянском монастыре у меня так и не было до конца совместного жития моего с лебедянской братией.

LXIV

Падала наша обитель не по дням, а по часам - и материально, и нравственно. Все мои старания помочь ей нравственно подняться разбивались, как о стену горох. Попробовать бы ей чем-нибудь помочь, подумал я, хоть материально-то, и первое, что привлекло мое внимание - был фруктовый сад, столь близкий моей келье и, понятно, потому и моему сердцу. Сад наш старел, а варварское к нему отношение власть имущих насильственно сокращало его старые и многоболезненные дни: его рубили на дрова для нужд монастырских. Была у монастыря верстах в пяти своя роща - дуб и береза, но по бесхозяйственности часто случалось, что летом не было дров даже для варки пищи, и это - не от экономии, а по простой распущенности: у нас лес целыми сотнями дарили посторонним нужным людям в город; братия зимой так топила печи, что растворяла, как летом, и окна, и двери, а на лето запасу дров у нас частенько и вовсе не оставалось даже для трапезы. Повар поищет, поищет дров да и идет к игумену: дров нет, а тот пошлет его в сад и скажет:

- Поди в сад и поруби там сухих вишен.

Придет повар в сад, или не найдет сухого вишеннику, или искать не станет и с досады принимается рубить здоровые яблони.

Случится мне это увидеть, я кричу:

- Что ты это, брат? Бога ты не боишься: можно ли рубить хорошие плодовые деревья!

А он вместо ответа пустит площадное ругательство и прибавит:

- А ты что за птица - игумен что ли? Где ж мне взять дров-то? Время нечто ждет - мне обед варить надо!

Раз такой случай был на глазах Троекуровской игуменьи, матушки Макарии, вышедшей со мной в сад на прогулку. И удивлялась же она, глядя на наши порядки!..

На монастырской земле, за гостиницей, была удобная земля и довольно пространное место. О нем еще и раньше благодетель обители. Лука Алексеевич Федотов, говорил игумену, как о месте, годном для разведения сада, но сказанное доброе слово, по заведенному у нас обычаю, было основательно позабыто. И решился я напомнить игумену благом совет Луки Алексеевича.

Нетерпеливо выслушал мое предложение игумен и воскликнул:

- А мне какая нужда рассаживать для других - дети они мои, что ли? Что я им - лакей разве?

- Неужели вам, батюшка, - сказал я, - неприятно теперь гулять в саду, посаженном, - спаси его, Господи! - игуменом Никоном, пользоваться весь год плодами да еще получать аренды больше чем двести рублей в год?

- Да, оно, конечно, хорошо! Только вот трудов много, да к тому же и денег, а где я их возьму?

- Зато, батюшка, поблагодарит вас потомство, когда будет отдыхать под тенью деревьев, вами посаженных, и пользоваться их плодами.

- Нужна мне очень его благодарность! Я уж тогда буду в могиле.

- Зато имя ваше не умрет в памяти благодарных сердец.

- Вот, чудак! Да ведь на это деньги, нужны да и народ.

- Денег немного нужно: сотня самых лучших трехлетних яблонь стоит пятнадцать рублей.

- Ну, что ж! Хватись-ка, ан рублей сто и надо? Да еще не отделаешься... да надо садовника, да надо поливать... А кому это? Для кого?.. Захотят, так сами и насадят. Поди-ка, нужно очень? Есть сад - чего еще?

- Сад этот, батюшка, уже устарел: вы видите, что деревья стали сохнуть, да и мороз их зимой крепко побил.

- Ну, брат, вот когда ты будешь игуменом, тогда и насадишь, а у меня для этого денег нету!

Так отрезал мне игумен и уже хотел, видимо, прекратить разговор, но я не отставал.

- Неужели, батюшка, - остановил я его, - вам жалко для столь полезного дела ста рублей? Ямки покопать и поливать мы можем братией сами - вы только благословите - и многие с радостью примутся за дело.

- Тебе говорят, - выказал уже некоторое нетерпение игумен, - говорят тебе, что денег нету. Ну, что ты пристал? Эка, подумаешь, попечитель какой: за двадцать лет вперед думает! Не твое это дело - ступай, внимай себе: без тебя обитель четыреста лет стояла: и тебя не будет, останется стоять. Надо на это сперва приготовить деньги.

- Да вы, батюшка, вот уже три года готовите, а все говорите денег нет...

Я чувствовал, прости Господи, что в моем сердце закипело негодование и, каюсь, дальше я в разговоре не сдержался и вышел из пределов, дозволенных в обращении монаха со своим игуменом.

- Денег нету! - продолжал я. - Посылая сборщиков говорили, что это на возобновление Покровского иконостаса. Они более полторы тысячи рублей уже собрали, а иконостас все тот же... К слову пришлось, так уж простите, скажу вам горькую истину: вам с казначеем мало в год пятиста рублей пропить, а на сад ста рублей нет. Грех вам, батюшка! Благословите: я на свои деньги насажаю и все сделаю, что нужно будет для разведения сада.

- Мало бы ты чего ни сделал, да не велят. Когда будет твоя воля, тогда и сажай! А теперь ступай вон, дерзитель, - я хоть лыком шит, да игумен.

На том и кончилась наша беседа и, несмотря на мою дерзость, мы разошлись довольно мирно. Спустя некоторое время, встретились мы как-то с игуменом в саду, он вспомнил наш разговор и заметил:

- А ты, брат, тово - меня тот раз обидел - можно ли так говорить начальнику: вам с казначеем пятиста рублей мало в год пропить?..

- Простите, батюшка, но, ведь, это правда.

- Мало ли что правда, да всего говорить нельзя, а тем более начальству.

- Вам, - сказал я, - прискорбно слышать о том, что вы делаете; а каково смотреть на то, что вы делаете?!.. Не делайте, и не будут говорить, а то хоть кого горе возьмет - простите!

Игумен промолчал. Мы и на этот раз с ним расстались благодушно, хотя и не пришлось договориться до дела.

Но, видно, пришло время новому саду быть: однажды мы были вместе с отцом игуменом в доме Луки Алексеевича Федотова и пили чай. Я опять, по предварительному уговору с Лукой Алексеевичем, завел разговор о саде и вместе мы, что называется, прижали отца игумена к стене, и он, наконец, дал свое благословение начать посадку с тем, чтобы мне посадить двести яблонь. Луке Алексеевичу - сто пятьдесят и отцу игумену - сто пятьдесят: всего, чтобы было пятьсот корней.

Стояла уже поздняя осень, и порядком похолодало. Добрый и благороднейший Лука Алексеевич на другой же день приехал к нам в монастырь, чтобы разбить места; были привезены и саженцы. Но и тут отец игумен, тайно убеждаемый казначеем, распорядился, было, выгнать из сада уже нанятых рабочих под предлогом, что уже, дескать, и поздно и холодно.

- Что вы делаете, - нашептывал ему казначей, - ведь, он (то есть я) вам совсем на шею сядет: вы думаете, что посадку сада вам припишут? Не вам, а все ему. Не будь его, скажут, не было бы и сада.

Казначейские козни, однако, не выгорели и, глядя на уже сделанные затраты и привезенные деревья, отцу игумену пришлось, хотя и скрепя сердце, дать свое благословение на посадку. И было посажено не пятьсот, а семьсот штук плодовых деревьев.

Не обошлось и без скорби: некоторые саженцы яблонь по ночам вырывали с корнем и тут же бросали, поломанными, а несколько штук, как потом узнали, стащили в корчму и в город к приятелям и продали, в чем и были уличены купцом Чурилиным. Но как бы то ни было, в два-три года насадили более тысячи деревьев, и все они, благодарение Богу, принялись, несмотря на то, что и сажали их поздно, и уходу за ними почти не было. Когда, например, напоминали отцу игумену:

- Надо бы, батюшка, полить посадки. Он неизменно отвечал:

- Это еще на что? А как же лес-то растет?..

Стал возрастать наш сад. Я, бывало, иду полюбоваться, и слышу, как отец игумен или кто-нибудь из братии мне вслед полушепотом говорят:

- Вон новый игумен пошел в свой сад... Самозванец!

Но то дивно, что с сего времени братия стала стыдиться при мне бесчинствовать и, случалось, что идешь в трапезу к обеду - там чистый базар с казначеем и игуменом во главе, - а меня увидят и предваряют друг друга:

- Тише - Феодосии идет!

И все придет в порядок; а некоторые иеродиаконы и даже иеромонахи стали при встрече со мной неожиданно снимать шапки.

LXV

Жил в числе лебедянской братии один иеромонах из вдовых священников, отец А. Кончил он курс богословских наук далеко не из первых учеников, но по протекции выпало ему, когда уже был монахом, стать учителем латинского языка в первых классах Лебедянского духовного училища, впоследствии переведенного в город Липецк. Никогда этот иеромонах не соглашался служить соборне, если с ним вместе служил казначей: казначей тоже учился когда-то в семинарии, но дальше риторики не пошел, а при соборном служении ему надо было стоять первым по игумене - так вот это-то и нетерпимо было для нашего богослова. Бывало, совершает он уже и проскомидию, а как узнает, что будет служить с игуменом казначей, то бросит и проскомидию, снимет с себя облачение и скажет:

- Что-то мне нездоровиться. И уйдет вовсе из храма.

Долго ему в его местничестве уважения не было, потому в торжественные дни он никогда не служил, ни за что не соглашался выйти на соборный молебен, твердя одно:

- Чтобы мне да стать ниже казначея! Этого я себе никогда не дозволю: я выше его - пусть еще до моего доучится.

Так и держал он свою линию, пока не сошлись они на чем-то с казначеем, и тот не уступил ему своего места. И стал наш отец А. на первое место по игумене; надо было видеть поступь его, взоры, весь вид его, которым он каждому как бы внушал: смотри, де, кто я - я выше казначея!.. У этого иеромонаха была привычка, во время совершения проскомидии, спихнуть с тарелочки Богородичную просфору, а на ее место поставить свою частную заздравную. Служил я раз с ним и, когда он это сделал, я молча снял его просфору с тарелочки и поставил на жертвенник, а Богородичную возвратил на подобающее ей место на отдельной тарелочке, в честь Пречистой устроенной. Взглянул на меня иеромонах, взял свою просфору и вторично поставил на место Богородичной. Скорбно мне это было, но чтобы не возмущать его духа, я смолчал и сделал вид, как будто не заметил.

В другой раз то же повторилось, но уже при отце игумене, который стоял в алтаре близ жертвенника. Я молча снял частную просфору, а Богородичную поставил на свое место. Иеромонах мой, смотрю, тотчас взял свою просфору и поставил рядом с Богородичной. В это время я кадил в алтаре. Окадивши алтарь, я подошел к жертвеннику и увидел, что его просфора стоит на самой середине тарелочки, а Богородичная свесилась с тарелочки и одним краем лежит на жертвеннике. Скорбно мне стало за такое неуважение к имени Той, в Чье имя вынимается эта просфора, и я снова, молча, вернул ее на середину тарелочки, а частную просфору иеромонаха поставил на жертвенник. Побледнел мой иеромонах, так и затрясся от гнева. Грозно взглянул на меня и сердито вопросил:

- Ты учить меня что ли хочешь?

Я поклонился и ответил:

- Простите, батюшка, я не дозволю себе учить вас, а просто ставлю Богородичную просфору на уготованное ей место.

- То-то - я вижу! - буркнул он и опять поставил свою просфору рядом с Богородичной.

После Литургии, когда прочтены были благодарственные молитвы, я принял от него благословение и, не вытерпев, сказал:

- Простите, батюшка, но вы оскорбляете мои религиозные чувства: для чего вы так небрежно позволяете себе спихивать с тарелочки просфору в честь и память Преблагословенной и на ее место ставить свою частную? Если вы это делаете неумышленно, то да не вменит вам Господь сего во грех; если же вы творите это с умыслом, то вот здесь, у престола благодати говорю вам, что накажет вас Господь.

Сконфузился иеромонах, а я продолжал:

- Простите, вы более от меня этого никогда не услышите, а будете делать по-старому, я безмолвно буду скорбеть об унижении Той, Ее же молитв Святая Церковь просит, чтобы Господь принял бескровную жертву в пренебесный и мысленный жертвенник. Ныне вот, в последний раз я вам это говорю, и от вас теперь будет зависеть утешать меня, или продолжать оскорблять мои чувства. Но не забудьте, что Бог поруган не бывает. Простите меня!

И я поклонился ему.

Он так сконфузился и растерялся, что не знал, что мне и отвечать, а спустя некоторое время сам пришел ко мне в келью чай пить и старайся оправдаться, говоря:

- Это я ведь для того так делал, чтобы кто-нибудь не взял моей просфоры.

А выходя из кельи и благословляя меня, он добавил:

- Ревнив ты, отец Феодосии, как огонь, и нас воспламеняешь уважением к святыне! Это хорошо. Дай Бог тебе!

- Помолитесь, батюшка, - сказал я, кланяясь в ноги, - чтобы буяя моя ревность не вменена была мне в осуждение.

И мы мирно расстались.

LXVI

Хотя и стали многие в монастыре относиться ко мне с некоторым как будто уважением, но скорби от братии и от начальства меня не оставляли: расчистишь, бывало, зимой дорожку от своей кельи, глядь - за ночь монастырская молодежь возьмет мне да кучками в рядочек и понасажает своих следов, так что, не очистив, и не пройти. Во время служения мне старались подать самое плохое облачение... Были мне подарены одним лицом дорогие атласные поручи - на них испортили кресты, кинули их в сырое место, испятнали какими-то рыжими пятнами и порвали. На мой вопрос: "Кто порвал?" - получил ответ: - "Мыши поточили".

Отец игумен, зная, что поручи мои испорчены, всякий раз, как служил со мною, не без ехидства приказывал пономарю:

- А отцу Феодосию положи поручи, ему подаренные...

Еще с поступления в монастырь я положил себе за правило, испросив на то моему недостоинству благословение духовного отца, еженедельно исповедоваться и причащаться Святых Тайн; когда же меня рукоположили в иеродиаконы, то по совету и благословенью великого моего старца, Амвросия Оптинского, я обязательно чреду своего служения отправлял с правилом, то есть с приготовлением. Мое недостойное усердие и послушание старцу, конечно, стало ненавистно врагу моего и общего человеческого спасения, и он не замедлил и тут воздвигнуть на меня свою брань, действуя на сослужащих со мною иеромонахов. Доходила эта невидимая брань иногда до того, что иеромонахи стали во время Богослужения смущать мой дух:

- Что ты? Ангел что ли, или Серафим Саровский? Кого ты из себя корчишь? Великого что ли из древних?.. Ханжа ты этакий!..

- Я не могу с тобой служить, - говорил другой, бледнея от гнева, - ты дух мой смущаешь...

И эти слова я слышал из уст того, кто во время их произнесения умывал руки и читал молитву: "Аз же незлобием моим ходих"...

- Простите, батюшка, - просил я, - вникните в слова произносимой вами молитвы - можно ли с такими словами на устах изливать свой гнев на брата и сослужителя? За что? Только за то, что я служу с правилом?..

- Что ты учителем хочешь мне быть? А? Святоша этакий... Вот навязался на шею!..

Со мной старались даже избегать "входной", и когда я говорил:

- Что же, батюшка, вы меня не подождали минутки?

Мне в ответ злобно молчали, или разражались невероятной бранью. Особенно преследовал меня один иеромонах, отец М., и однажды он не захотел даже преподать мне Тела и Крови Христовой, но в это время в алтаре стояли иеромонах Н. и казначей, и из них первый, увидав неправильное действие иеромонаха М., подошел к престолу и заметил ему:

- Что это вы делаете?

Казначей же молчал. Тогда заступник мой, повысив голос, сделал служащему еще более резкое замечание, на которое пришлось отозваться и казначею, и он, в свою очередь, подойдя к престолу, вынужден был сказать:

- Преподайте: ведь, иеродиакон-то готовился, кажется...

Только тот поймет меня, кто на себе и в моем положении испытал подобные искушения вражьи.

Помянутый иеромонах до того дошел, наконец, что перед началом Богослужения когда я подходил к нему брать благословение, он с места спрашивал меня:

- Ты опять с правилом?

- С правилом, батюшка!

Иеромонах прямо вон из себя выходил от гнева, отталкивал меня и не давал благословения.

Такой образ его действий вынудил меня обратиться к отцу игумену с просьбой, чтобы он при всей братии потребовал от иеромонаха объяснений, так как поведение его не столько обижало меня, сколько нарушало учение и правила Святой Церкви. Игумену пришлось исполнить мое законное требование. Хотел, было, иеромонах уверить братию и игумена, что я - бесстыдный лжец и оболгал его, но тут же, при всей братии, был сам изобличен во лжи иеродиаконами Арсением и Гедеоном, которые мою правоту торжественно удостоверили при всем соборе. И было иеромонаху посрамление великое.

Великий мой старец, Амвросий Оптинский, советовал мне выбрать удобное время и предложить отцу игумену, не благословит ли он - мне вступить на круглый год в чреду ежедневного служения ранних Литургий с тем, чтобы прочие иеродиаконы чередовались в служении поздней, если только на это последует согласие самих иеродиаконов. Иеродиаконы все согласились с радостью, и я, получив благословение игумена, вступил в отправление чреды годичной.

Прошло всего только три недели со вступления моего в чреду, а уж враг научил казначея позвать к себе одного иеродиакона из белого духовенства и подпоить, а подвыпившего уговорить, чтобы он заявил претензию против моего ежедневного служения. Но недолго продолжалось это искушение: этот иеродиакон во время трапезы сам покаялся мне в своей вине, объяснив откуда были ему подговоры. Я пошел к казначею и спросил его:

- Что, батюшка, препятствует вашему спасению в моем служении? Зачем вы научили диакона не допускать меня к служению ранних?

Казначей изменился в лице и гордо, громко и грозно спросил меня:

- Какой тебе диавол сказал это?

- Не диавол, батюшка, а диакон сказал это мне в трапезной при братии, объяснив, что вы просто приказали не давать мне служить. Сколько я терпел и терплю от вас, но не могу терпеть, что вы меня безвинно лишаете, да еще против игуменской воли, радости служения Господу. Бог вам - Судья!

Казначей бросился ко мне с криком и, подняв руку, вероятно, чтобы дать пощечину, но, к счастью, на крик его вошел отец игумен, и ударить меня не пришлось. Тогда он накинулся с криком на отца игумена:

- Что вы на него, мошенника, смотрите? - выкрикивал он, как безумный. - Теперь он меня обвиняет, а завтра, доберется и до вас!

И с этими словами он бешено выскочил вон из кельи, а отец игумен повел меня в свои покои и там сказал:

- Оставь их: ты видишь, они, как звери на тебя нападают. Не знают они ничего, а я-то верю, что ты из ревности по Бозе желаешь служить. Ну, что делать - потерпи! Вот поеду в Тамбов с годовыми отчетами, возьму тебя с собой и произведу во иеромонахи. Ты только молчи, никому об этом не сказывай.

Я поклонился ему в ноги, а он опять, меня благословляя, сказал:

- Бог, де, благословит тебя, а я желаю, чтобы ты был иеромонахом.

Тут вошел казначей. Я и ему поклонился в ноги, прося прошения за то, что смутил дух его своим обличением.

- Бог тебя простит, - ответил он, - а я прощаю. Смотри ж, не поминай сего более никому.

И был на сей раз посрамлен враг-диавол. О, если бы люди жили более духовной жизнью и ведали бы все козни его! Как бы тогда жилось им на свете!..
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Сергей Нилус. Сила Божия и немощь человеческая. Записки игумена Феодосия о своей жизни. 59-66 часть. | Akylovskaya - Журнал "Сретенье" | Лента друзей Akylovskaya / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»