• Авторизация


М.В.Имшенецкая. Забытая сказка. Письмо тринадцатое и четырнадцатое. 07-09-2013 08:18 к комментариям - к полной версии - понравилось!


[650x487] Дорогой Оля рассказала мне свою грустную ис­торию. Ее отец, почтовый чиновник, небольшого от­деления под Москвой, умер два года назад, когда Оля была в пятом классе гимназии, он не дослужил до пенсии, болезненная мать и дочь остались безо вся­ких средств. Мать шила, а девочка помогала матери, ей удалось закончить шесть классов гимназии, а по­том повезло, как она выразилась, попасть в это кафе месяц тому назад, где она очень хорошо зарабатыва­ла и освободила совсем больную мать от работы.

Обратите внимание, как странно, но для кого-то и для чего-то так было надо, то есть, я хочу сказать: „Оля попала в кафе месяц тому назад, а Дима за не­делю до встречи со мной; а я посещала кафе в тече­ние последней недели и с сегодняшнего дня мы все трое покинули его навсегда, а наши жизни, всех троих, сплелись вместе".

Ехали мы действительно долго. Оля жила где-то в пригородном районе. Наконец, вот и маленький домик. Около него стояла коляска, запряженная па­рой серых в яблоках. „Какие красавцы, что они тут делают, в этих бедных районах?" — мысль мелькну­ла, просто скользнула и затерялась.

Мы вошли в сени, в кухоньку. Спиной к двери сидел мужчина в сером пальто, обхватив голову обе­ими руками, локтями опираясь на стол. Казалось, он застыл в этой позе. „Что-то знакомое в этом затыл­ке", — подумала я. В полуотворенную дверь следу­ющей комнаты было видно, как кто-то склонился над кроватью больной.

—Подождем здесь, там доктор, — сказала Оля. В этот момент господин в сером повернулся к нам, я инстинктивно схватилась за горло и успела подавить чуть не вырвавшееся „Дима". Он был не менее меня ошеломлен. Он молчал.

—Милостивый Государь, — сказала я, придя в себя, — я не предполагала Вас встретить здесь.

—Милостивая Государыня, я не предполагал, что Вы можете посетить этот дом.

Можно было подумать, что мы враги. Оля смо­трела растерянно на нас по очереди.

— Дмитрий Дмитриевич, я им не сказала, ей Богу не сказала, что Вы приедете с доктором, мо­жет, я сделала плохо? — лепетала растерявшаяся девушка.

— О нет, милая девочка, Вы сделали то, что мы не сумели бы сделать. Мне кажется, оба мы выдер­жали экзамен и не познакомились в кафе. Не прав­да ли? Разрешите представиться, Дмитрий Дмитри­евич Д., — и осветил меня непередаваемым взгля­дом своих синих глаз.

Голос, улыбка его были не менее обворожитель­ны, обаятельны, и весь он элегантный, изысканный, новый, светящийся.

Доктор поманил Олю. Мы с Димой остались в кухоньке. Не замечали, не чувствовали ее убожест­ва, залитые горячим жаром неиспытанного, ни с чем не сравнимого, перевернувшего наши души чувства. От всего неожиданного мы были одинаково взвол­нованы, и оба молчали. Вошел доктор.

—Никакой надежды, самое большее, протянет до вечера. Я дам только успокоительное, иначе де­вочке одной будет трудно.

Дима взял с меня слово подождать его, обещая скоро вернуться, отвезти доктора, привезти лекар­ство и все, что необходимо. Они вышли. Я слышала шум отъезжающего автомобиля, но ведь пара серых его... „Почему же он воспользовался моим автомо­билем? Господи, ведь это же для того, чтобы скорее вернуться", — мысль мелькнула и утонула в событи­ях сегодняшнего дня.

Сбросив мех, я прошла к больной. Исхудавшая с лихорадочно блестевшими глазами еще не старая мать Оли внимательно смотрела на меня.

                                                    ***

—Оля мне Вас описала... Я бы Вас узнала, на улице бы узнала... — она закашлялась, большое кро­вавое пятно показалось на платке.

Больная беспокойно следила за Олей, пряча пла­ток. Я чувствовала, что она хочет что-то мне ска­зать. Выслав Олю под каким-то благовидным пред­логом, она шептала:

—Я знаю... Я умираю... Оля совсем одна останет­ся... — кашель душил ее. — Молода... Страшно за нее.

— Пусть Вас ничто не беспокоит, я Олю увезу к се­бе, позабочусь о ней, успокойтесь, не разговаривайте.

Больная закрыла глаза, крупная слеза повисла на щеке, горячая сухая рука старалась пожать мою. Я сидела тихо, не шевелясь.

Смерть — знакомое, острое чувство потери, яр­кость присутствия дорогих ушедших. Умирающая, надорванная тяжестью работы и нищеты, истощен­ная болезнью, и во все это, как какой-то яркий об­жигающий луч, врезается Дима. „Господи, да будет воля Твоя", — вырвалось первый раз из души, из сердца моего слова моей матери. Молнией освети­ли душу мою, и значение этих слов — полная при­емлемость, подчинение воле Господа — стало по­нятно и близко. Сегодня, здесь, сейчас — это был первый кирпич моей веры, начало ее фундамента. Мы, русские, способны именно в вихре самых раз­нородных чувств: счастья не вмещающегося и одно­временно горя, как рана кровоточащая, — охватить в этот момент, принять и понять Господа в сердце своем, той простодушной верой, присущей только нашей русской органической религиозности. В зна­нии участвует разум — часть души. В вере же — вся душа, все силы ее, все наше существо и разум, и чувство и воля. Если Вам знакомо чувство горя, горя безысходного, то Вы в полости груди, вокруг сердца и в самом сердце чувствуете стеснение, боль, тоску, до легкого покалывания. Также в полости груди, вокруг сердца и в самом сердце Вы чувству­ете теплоту, ни с чем не сравнимую радость, осо­бую, непобедимую в момент, когда вспыхивает ве­ра, это то, что я сейчас поняла, почувствовала пер­вый раз в моей жизни. И каждый раз потом, когда я вспоминала об этом моменте, я ощущала внутрен­нее тепло, сознание, что я не одна, и, что я нашла что-то необыкновенно ценное, принадлежащее только мне, и никто не в силах это отнять у меня.

Больная забылась, я тихо высвободила руку, мне захотелось согреть молодое сердечко, приласкать, утешить Олю. Вернулся Дима, привез лекарство и массу пакетов и кульков.

—Это Вам, Олечка, чтобы в лавочку не ходить, — затем оставил ей номер своего телефона. — По­звоните из ближайшего места и, если к телефону по­дойдет Савельич, можете ему сказать все, как мне.

Обещал завтра быть. Мы уехали.

Еще так недавно, только вчера, сидели за разны­ми столами, далеко друг от друга, были таинствен­ны, неведомы, корректны, официальны. А сегодня, сейчас, в коляске, сидели рядом, наши одежды каса­лись. От такой близости, неожиданности, мы были оба одинаково взволнованы. Ни один из нас не ду­мал, не предполагал ничего подобного.

—В Лосиноостровскую, — сказал Дима кучеру. „Почему в Лосиноостровскую? — подумала я, — А разве не все равно?" Если бы он спросил: „Хотите прокатиться?" Ясно, не по Москве же кататься, а так же ясно, что хочу кататься, хочу воздуха, движения.

У нас как-то сразу установился молчаливый раз­говор. Один молча спросит, другой молча ответит, глазами разговаривали, понимали. Обыкновенно так бывает только между близкими, долго живущими друг с другом. Мелькали последние домики, пусты­ри, огороды, садоводства подмосковные, и пара се­рых крупной рысцой несла нас по шоссе.

***

— А Вы знаете, я не завтракал. Утром на ходу выпил стакан кофе, надо было поймать доктора, — сказал Дима.

— Если бы я там, — мне не хотелось даже про­износить слово „кафе", — осталась завтракать, мы с Олей приехали бы на полчаса позднее, и я бы Вас не застала.

Дима как-то умолк, задумался и не сразу ответил.

—Да, да, все удивительно, не нами придумано.

Я думала точно так же. Мы подъезжали к Лоси­ноостровской. За эти не более сорока минут пути мы внимательно изучали друг друга. От Димы вея­ло таким благородством, что мне и в голову не при­ходило ничего предосудительного, даже когда он сказал кучеру: „К Пелагее Ивановне". И на мой молчаливый вопрос пояснил:

—Сейчас нас на славу накормят.

Мы подъехали к небольшому домику, утонув­шему в зелени осенних тонов, и в полном цвету осенних астр! Такая же осень, так же конец сентя­бря, как в 1906 году. Горько, больно сжалось мое сердце: „Нет, нет, сегодня солнышко и на небе ни тучки, никаких предубеждений, предчувствие, это просто случайность".

—Пришли сюда двуколку, часа через полтора, — сказал Дима кучеру.

От его голоса тепло и счастье, ранее неведомое, охватило меня.

—Хотите, посмотрите этот деревенский садик, а я сейчас, — и он исчез в домике.

„Далеко завела тебя свобода, Царевна Заморская, как это ты себя ведешь? — думала я. — Замужней и то зазорно будет". Чего же больше? Гусар, в кафе на­чалось. Кто, что? Аристократическая фамилия его мо­жет только сказать о его благородном происхожде­нии. И, в довершение всего, к какой-то Пелагее Ива­новне приехали. Не синие же глаза и не исключитель­ная внешность влекли, притягивали. В чем же его си­ла? Не сразу поняла я, разобралась. Сила его — бо­гатство духовное, чистота сердца. Глаза его необык­новенные и голос поражали и выражали все это.

Много было на моем пути мужчин красивых, та­лантливых, симпатичных и с той „мужской красо­той" (из моей книжечки). Но со всеми ими далее приятельства, товарищества не подвигалось. Никто из них не увлек меня, не увел с собой, молчало серд­це. Знала я, что некоторые из них были уверены, что причиной тому моя тайная любовь, даже связь. Грешница, любила я этот туман наводить, поддер­живать, молчаливо подчеркивать. Думай, что хо­чешь, кто меня хорошо знал, конечно, не верил. И если бы я даже поклялась всеми московскими церк­вами, что мои губы не только не знали поцелуя, но и не ищут его. Ну уж этому никто бы не поверил.

На веранде появилась полная седая женщина, в бе­лоснежном переднике. Она несла скатерть, кувшин мо­лока, за ней Дима нес огромный поднос, и чего-чего только там не было, и все такое вкусное, аппетитное.

—Кто голоден, тот должен работать, пожалуйте помогать, — в голосе Димы звенела, пенилась радость.

Его настроение передалось мне.

—Милости прошу, — сказала Пелагея Иванов­на тихим, спокойным голосом и по-русски, по-крес­тьянски поклонилась мне.

Я помогли ей постелить скатерть, и мы трое жи­во все выставили на столе.

—А кофе прикажете после? — спросила Пела­гея Ивановна, обращаясь к нам обоим.

Дима глазами спросил меня.

—Да, пожалуйста, — ответила я.

—Прошу, — он стоял за моим стулом, точь-в-точь с манерой моего отца в отношении моей мате­ри, и усадил меня за стол.

Меня это страшно взволновало. Сев напротив, он протянул мне блюдо с пирожками, причем глаза его задорно искрились.

—Милостивая Государыня, надеюсь, против Вас сидит не гусар, и вы не будете давиться пирожками?

Я чувствовала, что покраснела, как тогда, но на этот раз мне было очень весело.

—Воображаю, как была я хороша с открытым ртом, готовая проглотить целый пирог.

—О, Вы были очаровательны, на Вашем лице, в глазах было написано: „с мужчинами, а наипаче с гусарами, ни в кафе, ни на улице не знакомлюсь".

Дима все больше и больше поражал меня, иногда он буквально читал мои мысли, угадывал мои жела­ния. Чувство какого-то покоя и уверенности, что он не сделает ничего обидного и даже малейшего неудо­вольствия не причинит мне, охватило меня. Это был первый мужчина, который совсем не целовал мне рук, при случае или без случая, не искал возможности при­коснуться ко мне, хотя бы краем своей одежды, не смотрел на меня собачьими глазами преданности, не высказывал никакого восхищения и не рассматривал меня глазами знатока лошадей и женщин. Еще, как может быть, Вы уже заметили, он говорил кучеру: „в Лосиноостровскую", „к Пелагее Ивановне", „пришли двуколку", не спрашивая меня, хочу или не хочу. У него все это выходило в виде предложения, то есть, вот, что он может предложить мне сейчас, в данную минуту. Не помню, что именно мне не подошло.

—Отставить, — сказал он просто, без обиды, без настаивания и без вопроса „почему?"

В таких случаях он буквально ждал уже прояв­ления моей воли. С каждой минутой чувствовалось, что мы давно-давно знаем друг друга, потерялись и вновь встретились. Наверное, сестры так чувствуют себя с любимыми и любящими братьями: просто, ес­тественно, весело и так тепло, так радостно. Когда Пелагея Ивановна принесла кофе, на мой молчали­вый вопрос он ответил:

—О, она меня знала вот каким, — он показал расстояние с аршин от пола. Пелагея Ивановна от­носилась к Диме с материнским обожанием, и про­стота ее обращения с ним соединялась с преданно­стью старого слуги.

* * *

Прекрасен был Красавчик в двуколке, головка маленькая, глаз зоркий, ушки настороже, спина — стрела, а ножка легкая, точеная, птицей унесет. Ка­тались до вечера, доехали до леса.

—Вы ничего не имели бы против поездки вер­хом вглубь леса, он тянется довольно далеко? — предложил Дима, добавив, — Завтра я очень занят, приезжайте послезавтра утром, пораньше, к Пелагее Ивановне, хорошо?

Конечно, мне было очень интересно посмотреть подмосковный лес. Я сказала, что не люблю „амазон­ку" и предпочитаю казацкое седло, но со мною в Москве нет моего английского костюма для верхо­вой езды, а также и сапожек. Он дал мне адрес, где я все смогу достать.

День пролетел незаметно, сдали Красавчика Пелагее Ивановне и в Москву возвращались поездом.

—А Вы знаете, почему сегодня самый счастли­вый день в моей жизни? — сказал как-то особенно серьезно Дима.

„Ну начинается, и чего портить такое краси­вое?" Что-то вроде разочарования, даже больше, ну просто обида закралась в мое, еще никогда не пере­житое раньше чувство счастья и большой радости. Очевидно, я сразу потухла, и на моем лице появи­лась та насмешка, которая всегда парализовала у моих собеседников пошлость или глупость.

—Что с Вами? А, понимаю... — и Дима так ве­село и заразительно расхохотался. — Успокойтесь... А все же поздравьте меня, я больше не гусар и сегодня первый день моей полнейшей свободы, самый счастливый день моей жизни. Не могу не быть Вам благодарен за то, что Вы разделили его со мной и еще за Ваше доверие ко мне.

Ну разве он не понимал, не чувствовал, какая я есть, Заморская Царевна. Да и сам он был, сердцем чувствовала, не такой, как все, тоже Иван Царевич в своем роде. Мы друг друга совсем не называли по имени, как-то обходились без этого.

—А все-таки, нехорошо с Вашей стороны на та­кое, можно сказать, важное событие в жизни человека и за целый день не спросить, не обратить внимания, — глаза Димы смеялись, искрились, уводили меня в мир радости и какой-то особой братской теплоты.

Веселое, счастливое чувство вернулось, согрело, все же мне было немного стыдно, что я о нем нехо­рошо подумала, но он сразу угадал и как-то просто, естественно поставил вновь на рельсы, ускользнув­шее было настроение. Глазами, если не прощение, то некоторое извинение я попросила у него и про­тянула ему руку. Пожал, а левой рукой погладил и слегка похлопал. И опять чувство сходства с отцом в обращении поразило меня. Этот жест и это при­косновение словно соединили, связали нас. Это бы­ло сильнее поцелуя, это был какой-то обмен душ. Мы молчали до подъезда моей гостиницы. Слов не нужно было, в каком-то таинственном тепле, в ка­ком-то раю побывали, в том, в который может уне­сти музыка, песня, красота.

— Вы не представляете себе, сколько нам еще предстоит рассказать друг другу, — сказал Дима, прощаясь со мной.

— Да, пожалуйста, не вздумайте без меня наве­щать Олю, там район аховый, рабочий, — добавил он тоном старшего брата. — Завтра вечером я Вам о ней сообщу, — сняв шляпу, он пожал мне руку и его автомобиль затерялся в сумерках вечера.

 

                                     

                                  Письмо четырнадцатое.

               Дима и Борис. Домой, «в заколдованный домик»

 

О сне нечего было и думать. То, что было еще вчера, даже сегодня утром, да и вся жизнь, словно поставила точку на вчераш­нем, на старом, на прошлом. Новая толпа мыслей-гостей, разодетая в волшебное сча­стье, взбудоражила, ворвалась, распахнула все входы, выходы и бросила в краски пе­реливчатые мира нездешнего. Мне каза­лось, что все это не вмещается в меня, что сердце должно разорваться, и я должна умереть. Так открылась новая глава моей жизни из сказки „Тысяча и одна ночь".

К утру я уснула. Меня разбудил теле­фон, звонил Борис. Много раз стоял на пу­ти моем Борис, но я все время откладыва­ла написать Вам о нем. Искры яркого и красивого всегда были омрачены бурей ревности, подозрений. Меня подавляли эти сцены „владельческих конфликтов". С са­мой первой встречи, с восьмилетнего воз­раста, а ему было тогда двенадцать, я за­щищалась, а он нападал. Маленький Отелло мало изменился, этим я хочу сказать, что в отношении меня, его требования были всегда ненормальны, чудовищны, он хотел владеть моими мыслями, волей, обезличить, обесцветить меня, так же, как хотел этого в двенадцать лет. Эмоционально, его любовь ко мне была чувством неотъемлемой, без­апелляционной собственности. Если бы не дружба наших родителей (после смерти моего отца Ольга Николаевна, мать Бориса, была единственной свя­зью с миром для моей матери), они были друзьями и подолгу гостили друг у друга; не будь этого, я бы всеми силами постаралась избежать дальнейших встреч с Борисом. Если сравнивать, то Дима — день, солнце, теплота; а Борис — ночь, не всегда звездная, и страшны были его штормы и буйные ветры. Кто из них был красивее, трудно сказать, скажу: „Оба, и каждый в своем роде". Обаятельным и очарователь­ным бывал и Борис, а если бы Вы очутились в его студии, то оказались бы во власти его могучего та­ланта. Его портреты жили, шептали, говорили, дви­гались, до того были жизненны. Материю, меха, цве­ты, драгоценные камни, украшения хотелось потро­гать, пощупать.

Итак, звонок Бориса меня не обрадовал, и я пред­почла сама поехать к ним за город, чем встретиться с ним у меня, в Москве. Около часа дня я вошла в его студию, я знала заранее, что он встретит меня, как обычно, градом упреков, неудовольствия, вместо ра­дости свидания. Но каково же было мое удивление! На этот раз он молча подошел ко мне, поцеловал ру­ку и, оглядев меня, как он обычно делал, подвел и уса­дил в то особое кресло, где спинка была прилажена с подпоркой для головы, так, чтобы не устать и позиро­вать несколько часов сряду. „Боже! — подумала я, — Борис продержит меня до вечера". Полотно, краски и уголь — все уже было приготовлено.

—Поразительно, — сказал Борис, я именно хо­тел Вас нарисовать в мехах, — и Ваша накидка... Лучше не подобрать.

Он быстро углем набрасывал меня. Я была сбита с толку его приемом. Мы не виделись восемь месяцев, расставшись не без очередной ссоры, и теперь я на­сторожилась, наблюдая за ним. Борис всегда работал молча и очень быстро. По цветам красок, которые он брал с палитры, я знала, какая часть портрета набра­сывалась на полотно. Возможно, что прошел час. Чувство раздражения и обычной обиды начало охва­тывать меня. Какое насилие... Вдруг передо мной встало все вчерашнее, Дима, и на сердце стало тепло. Я начала перебирать все, с самого раннего утра, по­чему-то именно сейчас вспомнила о билете на поезд, а рядом вертелся вопрос: „Женат Дима, или нет?" Ясно и определенно, что нет. Как кинематографиче­ская лента, последовательно перед моими глазами развертывалась наша необыкновенная встреча.

—Скажите, Таня, где Вы? И что с Вами? — го­лос Бориса вернул меня в его мастерскую, он стоял вплотную около меня, наши глаза встретились, — Вы влюблены? Кто Ваш принц?

Он смотрел на меня в упор. Я молчала. Швырнув палитру с красками, которая прокатилась в противо­положный угол его студии, разбрызгивая краски по пути, Борис сделал движение разорвать портрет.

—Благодарю за гостеприимство, за оригиналь­ный прием. Вы даже не спросили меня, завтракала ли я сегодня? — мой спокойный тон отрезвил его.

Я воспользовалась этим и вмиг была уже у дверей.

—Делайте со мною, что хотите, но я хочу есть и иду к Вашей маме, она гостеприимна и добра.

Уходя, я скользнула взглядом по своему порт­рету, набросок жил, но лицо еще не было схвачено окончательно. Уж если Глаша заметила мои „фонари", то от Бориса не спрятаться, и... Вот об этом „и" я не хочу даже думать, всеми силами по­стараюсь, хотя бы до вечера, до отъезда, чтобы не звонили колокола пасхальные, не пели птицы пев­чие, весна бы сменилась осенью, а „фонари" не светили днем.

Мы с Ольгой Николаевной пили уже кофе, ког­да в столовую вошел Борис. Я чувствовала на себе его гневные, саркастически колючие взгляды. Хоте­ла или не хотела Ольга Николаевна иметь меня сво­ей невесткой, я никогда об этом не задумывалась. О том, что чувствовал ко мне ее сын, она, конечно, до­гадывалась, знала и о том, что мы были вечно в ссо­ре. „Да, — думала я, — теперь, когда счастье посе­тило меня, мне стало ясно, почему так всегда случа­лось". А потому, что любовь, ее нежность, ее вели­кие глубины, ее глубокий творческий экстаз Борис собственноручно разрушал. Было уже около четы­рех часов. На мое счастье, Ольге Николаевне нужно было ехать в Москву, и я попросила взять меня с со­бой. Борис после завтрака исчез, что облегчило отъ­езд и избавило меня от очередной душевной пытки. Все же я вздохнула облегченно только тогда, когда мы отъехали от дома, и автомобиль покатил по шос­се. Ольга Николаевна усиленно приглашала при­ехать к ним погостить на день на два. Прости меня. Боже, я соврала, что завтра рано утром уезжаю до­мой, но обещала в следующий приезд обязательно.

Вечером того же дня я распорядилась убрать мою фамилию с доски приезжих, и, если меня кто-либо будет спрашивать, сказать уехала. Голос Димы по телефону вернул мне мое счастье. Я обещала быть завтра, в десять часов утра в Лосиноостровской, у Пелагеи Ивановны.

Верховые лошади, кровные англичанки, приве­ли меня в восторг, а вот лес не порадовал. Выхо­дяженный, вытоптанный, невеселый, и только береза вперемежку с ясенем, да кусты вроде орешника, местами деревья тоненькие, кривенькие. Ни одной елочки — пышной красавицы, ни обхватистой со­сны с могучей шапкой, ни пихты пахучей. Увела я Диму в мой лес. С большим вниманием, не переби­вая, слушал он меня. Сначала про весну-чаровни­цу, когда снег стаял, и подснежник уже отошел, тотчас лютик (розочка лесная) расстилает свои ковры-поляны, цвета от нежно-желтого до охры темной. За ним незабудка голубая с розовинкой, по дорогам, у ключиков, или где в тени пышными букетами голубеет, приманивает. Затем саранка лиловая (род лилий) поодиночке, на высокой нож­ке-стебельке из травы вытягивается. А дальше и пересчитать всех не успеешь, забросал, засыпал Господь лес, что богатейший цветочный магазин, таких Вы и из Ниццы, колыбели цветов, не полу­чите, по разнообразию форм, расцветок и нежнос­ти пахучей. А кусты сирени в садах низенькие, до­хленькие, а в моем лесу огромные, до пояса дохо­дящие, а цвет — метелочки пушистые, пахучие. А вот еще чудесная полянка колокольчиков, по пять-шесть на стебельке, необыкновенной, удлиненной формы, теплый тон зелени, в сами цвета аметиста от темной, до самой светлой воды. Трудно пройти мимо, не остановиться на минуточку, глазами по­любоваться, душу насытить красотой неизбыточ­ной. Пусть повеселится сердце, пусть искры радо­сти зажгут, всколыхнут меня, а, может быть, и Вас. Воздух сладко-пьяный, а ягод, а грибов! А сам лес и его обитатели! Ну тут уж его надо ви­деть собственными глазами, в нем побывать, его лесные разговоры самому послушать. Нет ничего увлекательнее, как верхом на лошади по лесу бродить, куда глаза глядят, а если заблудишься, по солнышку всегда выберешься. Ну а зимой — лы­жи, иного вида красота. А домик мой в лесу, в за­колдованном месте, где речушки горные, ключики прохладные, озера, хвойные громады сосен, елей. А горы, красавицы уральские, то лесистые, то ска­листые, неприступные. Бродить по ним возможно только летом. Переходы опасны, глубоки, прова­лы, пропасти. Гора, что против дома и крута, и высока, минут сорок подниматься надо. А с вер­хушки на десятки верст все увидите, солнышко встретите и проводите. И никого кругом! Город в тридцати верстах находится. Тишина, благодать, ну про это тоже не расскажешь, и еще скажу Вам, что на лицах моих гостей-друзей нередко подмеча­ла я, как беспокойство в их глазах заменялось по­коем, на лбу морщинки разглаживались, а все ли­цо часто радость посещала, и почти каждый вос­клицал: „Боже, как хорошо здесь, какой покой, ка­кой простор, какая красота!" Я спохватилась и умолкла. Молчал и Дима. Сосредоточено, серьезно было его лицо. Мне показалось, что он где-то да­леко, и не слушал мою наивную, сентиментальную болтовню. Я почувствовала страшную неловкость. Музыка, красота природы, да и всякая красота, в чем бы и как бы она ни была проявлена, уводила, увлекала, умиляла. Но, Боже мой, ведь я его сов­сем не знаю... Ведь то, что я говорю, просто смеш­ным показаться может.

— Вы думаете, — наконец сказал Дима, — что красота, приблизив человека к Божеству, спасет его, то есть, через красоту он очистится, хотя бы на мгновение, в минуты экстаза, постигнет взлет духа, и озарение откроет ему неземную песнь сердца?

После короткой паузы он добавил:

 —         Возможно... Но это доступно для единиц, а толпа слепа и будет топтать ваши чудесные ковры цветов, и величие вашего леса не приблизит их к себе.

Дима поразил меня глубиной своего ответа, и то, что он так верно определил мое состояние, кото­рое все чаще и чаще охватывало меня там, дома, в моем лесу. При этом и голос и глаза его подарили мне столько нежности, тепла. Моя неловкость ис­чезла, и радость вновь вернулась.

—А Вы поэтесса, и Ваш Урал, по Вашим опи­саниям, и зимой и летом целая сказка. Однако, нам пора. Вы, наверное, проголодались, — добавил Ди­ма, — уже два часа.

Не прошло и часа, как мы были на веранде при­ветливого домика Пелагеи Ивановны. На мои во­просы об Оле и ее матери Дима как-то односложно отвечал и ловко переводил на другое. Только через три дня, покидая Москву вместе с Олей, я узнала от нее все подробности, и поняла я Диму, что не хотел он свое счастье лучезарное с чужим горем смеши­вать. И отстранил его от меня, а сам отнесся дале­ко не безразлично. Мать Оли умерла вечером в тот самый день, в день нашего знакомства, в день нашей встречи на кухоньке у Оли. Дима тотчас команди­ровал своего Савельича, который не покидал Оли и все, что требовалось для похорон, оборудовал. Дима же присутствовал и на панихидах, и на отпевании, устроил на время Олю у ее соседки старушки и при­вез ее ко мне в день отъезда.

Дима не просил меня остаться еще в Москве, не просил писать, но адресами мы обменялись. И я его к себе не приглашала, а в глубине души знала, что уезжаю ненадолго, скоро увидимся опять. Оле он привез большую коробку конфет и кулек всякой всячины, был с нею удивительно по-братски нежен, чувствовалось, что жаль было ему бедную сиротку и хотелось хоть чем-нибудь утешить. А мне — ду­шистый букетик ландышей. Когда поезд тронулся, прощались мы с ним, разговаривая глазами, не без грусти.

Ехать было двое с половиной суток. У нас было двухместное купе. Уютно было с Олей. А на душе чудно! Везу девушку, которую никогда не знала, не встречала, а в Москве оставила все помыслы, всю душу свою, и прятала я свое лицо в ландышах. Ма­ленький букетик, собственноручно принесенный, не через посыльного, был всегда самый ценный. В нем сокрыто много тайных теплых чувств. Ландыши и аромат их на всю жизнь сохранили Димину красо­ту, чистоту душевную. На станции Вологда мне принесли телеграмму: „Счастливого пути, Москва опустела". Я прижала к себе эту первую весточку, как прижимала, так еще недавно, его портсигар. За все последние три дня пребывания в Москве и сей­час, ловлю себя на продолжительно-мечтательной улыбке, на трепетном замирании сердца, на блужда­ющем, отсутствующем взгляде, на... „Что это? Лю­бовь?" — спрашивала я. „Это тепло, радость, счас­тье!" — отвечало сердце.

 

вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник М.В.Имшенецкая. Забытая сказка. Письмо тринадцатое и четырнадцатое. | Akylovskaya - Журнал "Сретенье" | Лента друзей Akylovskaya / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»