[641x506]
Письмо девятое
Урал
Как говорят, «случайно» я познакомилась у моих московских друзей с семьей одного золотопромышленника с Урала, «случайно» разговорилась. Уж не знаю, случайно ли, но мы друг другу настолько понравились, что в первый же вечер нашего знакомства я охотно приняла их приглашение провести весну, или сколько мне понравится, у них на приисках, в лесах Урала. Условились, что я приеду в Петербург в середине апреля и вместе с ними уеду на Урал. Случайно получилось, что русло моей жизни повернулось в сторону совершенно новой обстановки, новых ощущений, нового образа жизни, которые ни мне, ни Вам, будучи на моем месте, даже в голову бы не пришли. И все случилось так только потому, что я зашла к своим друзьям именно в тот день, когда семья золотопромышленника была у них, а на другой день они уже уехали в Петербург и, зайди я днем раньше или позже, вряд ли я вообще очутилась бы на Урале.
У меня, пользовавшейся всегда скорыми поездами, с вагоном-рестораном, сохранилось в памяти приятно-веселое воспоминание о путешествии, в обыкновенном пассажирском поезде с собственным вагоном-рестораном, то есть с двумя очень увесистыми корзинами и с огромным чайником для кипятка. Первая корзина была набита самой разнообразной едой: копченый сиг, черная икра, цыплята, телятина, ветчина, всех сортов колбасы, пирожки — да всего не перечесть. Вторая корзина со специально приспособленными отделениями для тарелок, ножей, вилок, чашек, стаканов и других необходимых предметов в этом роде. В ней же находились всевозможные сорта хлеба, печенье, фрукты, вино и, может быть, еще кое-что, но я уже не помню. Ели и пили чай почти что целый день, это напоминало Пасхальный и Рождественский праздничные столы, заваленные яствами, и еду не вовремя, так как жевали целый день. Подобные поездки на Урал из Петербурга семья золотопромышленника совершала ежегодно и считала чуть ли не своей традицией, заведенной с давних времен, когда еще сын и дочь были детьми, но и теперь еще они всю зиму мечтали об этой поездке.
Семья С, моих гостеприимных, хлебосольных хозяев, каковых на Руси было не счесть, состояла из отца, матери, сына Володеньки, химика, только что окончившего Санкт-Петербургский университет, и дочери, семнадцатилетней Любочки. Отец и молодежь обожали лес. Мать, госпожа С, была истой петербуржанкой и лес переносила, как она сама, смеясь, говорила, «ради малых сих», то есть ради детей и мужа. Она не ныла, не охала, не жаловалась, но и не восторгалась. Вся семья была мила, проста, естественна.
Об Урале можно написать обстоятельную и очень толстую книгу, но я хочу написать только впечатления молодой девушки, которой шел двадцать третий год. Все было ново. Жизнь в лесу, прииски и их обитатели, добыча золота, уклад и нравы приисковой жизни, простота общения с людьми и все, все окружающее было мне, жительнице большого города, прямо в новинку, особенно в первые дни моего приезда.
Прежде всего, поразил меня лес. Он был тот самый, по которому водила меня в детстве няня Карповна, «с белочками, с лисичкой-сестричкой, с крысятами, ежом», и кого-кого, и чего-чего только в нем ни было, даже мишка, живой, в лесу на свободе!
Мне рассказали, как однажды приисковые рабочие поймали и выкормили маленького медвежонка, но держали его не в неволе, а дали ему полную свободу. Когда он вырос, то ушел в лес, от времени до времени появлялся, а на зиму исчезал совсем. Недалеко от жилья был вбит кол, наверху доска, на которую ставилось для Мишки молоко, краюха хлеба, намазанная медом и все сладкое, что было под рукой, вплоть до шоколада. Мишка был сластена. Весной он часто являлся и уничтожал дочиста угощение.
Не одни белочки с лисичками поразили меня. Был конец апреля, и я впервые в жизни наблюдала, как от зимней спячки просыпались: лес, речушки, речки, как журчали ключики на полянках, как цветы сменяли друг друга, как воздух наполнялся новыми нежными ароматами. Я только спрашивала: «Чем пахнет?» Это лиственница задушилась, а это черемухой потянуло, а это — липа зацвела. На Урале я впервые познакомилась с казацким седлом и вошла во вкус «бродить по лесу», как говорила Любочка, на немудрых с виду, косматых сибирских лошадках. Какие они крепыши и какие умницы! Я еще не раз буду Вас водить по лесам Урала, но это в свое время.
* * *
На второй или третий день по своем приезде, я очень развеселила своих радушных хозяев. Вот представьте себе такую картину: толпа рабочих в
день получки собралась у дверей конторы, которая примыкала к дому. Это была толпа оборванцев с всклокоченными неопределенного цвета гривами, обросших бородами, начинавшимися прямо из ушей, все какие-то чубастые, скуластые, сутуло-плечистые, со сверкающими не глазами, а глазищами. „Разбойники", — чуть ли не вырвалось у меня. С сильно бьющимся сердцем я буквально бросилась обратно в дом, и первое лицо, которое я встретила, была Любочка. Выслушав меня, она так искренно смеялась, что даже не сразу смогла говорить. Я поняла, что в будущем, если и не разбойники, то ожидают меня многие неожиданности, которые в столицах не водятся. Долго надо мной трунили, особенно Володенька, насчет разбойников, зато объяснение я получила полное.
На приисках бродяга, беспаспортный, с темным прошлым человек, был весьма неплохим работником. Из их среды выбирался „старшинка", который бил нещадным боем провинившихся (в особенности, укравших что-либо у товарищей), и даже мог подвергнуть их выгону с приисков. Их дисциплина и этика были железные, вернее на их языке она называлась „варнацкой честью", от слова „Варнак" — беглый каторжник, беспаспортный бродяга на местном наречии. Старшинка часто кричал провинивше муся: „Держи ришпект". Самое страшное для бродяги — выгон из артели, из приисков; он вновь попадал властям и мыкался по тюрьмам.
Показали мне так называемую контору, где стоял обыкновенный сундук с большим висячим замком. В него сдавалось намытое за день золото, в присутствии одного, обязательно грамотного, рабочего, хозяина или управляющего и конторщика. Золото взвешивалось, записывалось, затем следовали три подписи присутствующих. Таково было правило для сдачи золота в казну. Затем раз в неделю или два, точно не помню, запрягали коробок (плетеная корзинка на длинных дрогах), очень удобный экипаж по трясучим с выбоинами лесным и проселочным дорогам. Садились артельщик, еще кто-нибудь из служащих, кучер, и без всякой охраны, то есть без урядника, без оружия трусили до ближайшей железнодорожной станции. Дальше ехали в город и сдавали золото в казну.
Еще раз возвращаюсь к комнате, которая называлась конторой; в ней, кроме сундука с золотом, стоял стол, три стула, полки и конторки с книгами. Никто в ней не жил, никто золота не сторожил. Золото и контора запирались на ключ, который находился у управляющего. На мое утверждение, что легко сломать окно и разбойникам ничего не стоит украсть золото, мне, смеясь, ответили:
— Куда они денутся с золотом-то?
Да, вот как жили в те времена, меня это удивляло даже тогда. О золоте, добыче его, разведках, шур-фовке, что такое так называемое „жильное золото" или „кустовое", а также оборудование для промывки, то есть самой добычи, получения золотого песка, я почерпнула самые подробные сведения из разговоров Володеньки с отцом. Они оба могли говорить только об этом. За вечерним чаем обычный разговор сводился к намывке за день золота, их часто тревожило уклонение жилы. Володенька занимался исключительно разведкой, и все делал новые заявки, как бы подготовляя будущую работу для следующего лета.
Однажды вечером он вбежал в столовую, махая маленьким мешочком.
— Смотрите, смотрите, полфунта золота с одного шурфа.
Но отец, старый, опытный золотопромышленник, сказал:
— Это золото — кустовое. Это западня для новичка, но в то же время также увлекательно, как рулетка в Монте-Карло. Если тебя покинет хладнокровие, то ты прокопаешь то, что нашел, и столько же добавишь своих, если не все, что имеешь. Даю тебе неделю срока, заложи еще шурфы вокруг золотоносного в шахматном порядке, и если они будут пусты, то успокойся. Если же в одном из шурфов окажется что-либо, то проделай с ним то же, что сделал с первым.
Отец оказался прав, Володя становился с каждым днем мрачнее. К концу недели мы его ни о чем не расспрашивали, но чувствовалось, что он отравлен надолго беспокойным желанием найти во что бы то ни стало продолжение богатой залежи.
Урал — как добыча золота, приисковая жизнь, без гравюр, без вспомогательных пособий и рисунков, был мною воочию изучен и исчерпан. В себе я не находила ни отзвука, ни тяготения сделаться золотопромышленницей.
На предложение моих друзей сделать заявки рядом с ними, или где приглянется, я так чистосердечно расхохоталась, что Володя, не без грусти заметил:
— Да, я сразу увидел, что в Вас нет этой жилки. Больше мы к этому вопросу не возвращались.
Когда я наблюдала отца и сына, то мне всегда казалось, что золото ослепило их, отдалило от действительности. Они были глухи и слепы ко всему, что не касалось приисков. Мне было жаль этих людей, они как бы отошли от самой многоголосой, многоликой жизни и взяли только однотипное, монотонное, серое, скучное. А может быть, я ошибаюсь, они большего и взять не могли, а брали, что было присуще их натурам, то есть азарт при изыскании золота, и это их вполне удовлетворяло. Может быть, у каждого человека есть свой азарт, и он выражается сообразно его вкусу и темпераменту. А каков мой? И есть ли он у меня? Пока еще не знаю.
Так прошел почти месяц, я очень окрепла, румянец вновь окрасил мои щеки. Из дома я стала получать все чаще и чаще письма. Пора собираться домой, но то, что случилось совершенно неожиданно и, как всегда, случайно удержало меня еще на некоторое время на Урале, околдовало и заставило меня выстроить терем в лесах Урала и поселиться в нем. Это, конечно, похоже на одну из сказок моей дорогой няни Карповны, но случилось так.
Сегодня мы с Любочкой заблудились, уже вечерело.
— Бросьте поводья и потреплите Пегашку по шее, он знает, что это значит, вот увидите.
И, действительно, когда я проделала все мне сказанное, Пегашка постоял, постоял, вдруг круто повернул назад, и через полчаса мы подъезжали с противоположного конца к рабочим казармам, которые находились шагах в ста от барского дома. Звуки гармошки приближались все ближе. Я и раньше слышала эту гармошку, но ветер слабо и отрывисто доносил ее звук на террасу барского дома, и, по правде сказать, никакого внимания я на нее не обращала. Но сейчас вдруг гармония сменилась гитарой.
— Подъедем ближе, послушаем, — сказала я. Вокруг костра сидели „разбойники", а на бочке
коренастый человек спиной к нам с гитарой.
Кто это играет? — спросила я Любочку.
Да это же Иван Иванович!
В тоне Любочки было даже удивление. Как это я до сих пор не знаю, кто этот Иван Иванович. Он провел по струнам, нет, скорее, пробежал, как артист-пианист по роялю. Что это? Какая-то незатейливая русская песня, но все эти вариации... У меня усиленно забилось сердце. Да ведь этот исполнитель был подлинным артистом! Как это я целый месяц прожила здесь и не знала, что на гармонии и на гитаре можно было так играть? Когда я посмотрела на этих беглых, на всю эту сбродную толпу, то на их лицах я прочла власть звуков, власть таланта. Что- то смягчило эти огрубевшие лица, наверное, вспомнилось давно ушедшее, давно утерянное. „Эх, мамка! Где ты? Жива ли?" — словно простонал рыжий, всклокоченный детина и как-то понурился, съежился. Переборы, то есть вариации Ивана Ивановича на гитаре и гармошке были художественно музыкальны и относились к его дарованию, а может быть, даже к гениальности.
„Гм, — скажете Вы не без презрения, — на гармошке... Гм, подумаешь!" А я Вам скажу, что не в гармошке дело, а в самом исполнителе, в его мастерстве заставить и мое барское сердце так же умиляться и плакать, как и этих выброшенных за борт людей. Иван Иванович владел чарами, которые принадлежат только избранным.
В этот же вечер меня познакомили с Иваном Ивановичем. Само собою разумеется, музыка нас очень сдружила. По просьбе Ивана Ивановича я играла на фисгармонии, которая была в доме, и сожалела, что не было рояля, ибо фисгармония все же не рояль. Чайковский положительно восхищал его, он был близок его душе. Бетховен на фисгармонии у меня как-то совсем не удавался, а наигранный мной 19-й этюд Шопена оп. 25, посвященный его несчастной любви к Марии Водзянской, Иван Иванович сыграл на гитаре с таким большим чувством и тоской, что — даю Вам слово — вся грусть души моей оживала.
Запал мне в душу тоскующий вихрастый рыжий каторжник. Попросила я Ивана Ивановича узнать у него подробный адрес его матери. Я хотела, по возвращении в Москву, попробовать найти ее и сказать ей, что ее потерянный сын жив. Но Иван Иванович даже перепугался.
— Не трожь, не трожь! Если и молится старуха о нем как о покойнике, то приняла, успокоилась... А ему ходу нет, в деревню явится, мужики не примут, выдадут, и будет и ему, и ей горше, чем сейчас.
С первого дня приезда я очень часто слышала „скажите Ивану Ивановичу", „позовите Ивана Ивановича", „ну, это сделает только Иван Иванович", и все в этом роде. Приисковый одноэтажный барский дом был выстроен Иваном Ивановичем с комфортом, присущим в те времена только городам. Когда мне пришлось посетить ближайшие, далеко не бедные прииска и заходить в дома, то в первую минуту невольно хотелось зажать нос от весьма неприятного смешения запахов. Мне, Любочке и Володеньке пришлось однажды заночевать верст за сорок от нашего дома, также на приисках одного из очень богатых золотопромышленников, чудака-бобыля, живущего и зиму, и лето безвыездно на прииске. Мы всю ночь промучились в душном низком подслеповатом, типично приисковом доме, я имею в виду маленькие оконца и очень низкие потолки. Одолевали нас клопы, а утром единственный в доме умывальник, который помещался на кухне, сломался, пришлось мыться прямо на улице из рукомойника, привешенного к дереву около дома. Рядом стояло ведро с водой и ковш.
Приехав к своим друзьям С. прямо из столицы, я не почувствовала никаких неудобств. В моей комнате был умывальник с горячей и холодной водой, стены были отштукатурены, окна большие, потолки высокие, воздуху было масса, весь дом был уютно и удобно распланирован, могу сказать, что комфорт был полный, то есть неудобства не чувствовались.
Строителем и архитектором был ни кто иной, как опять же Иван Иванович. В данный момент он как раз заканчивал „промывалку" для золота, названия ее не помню, но она была гораздо более совершенна, чем все имеющиеся. Иван Иванович ввел какие-то ценные усовершенствования, изменения или добавления, так мне объяснил Володя. Одним словом, мужики говорили о нем: „усе знает, тысячу и еще один". Ну разве это не вторая няня Карповна!
Не бывши ни в консерватории, ни на архитектурных курсах, этот русский мужичок-самородок тонко чувствовал, улавливал нутром самый смысл, или вернее, гармонию линии, звуков. Вот она, наша матушка Русь многогранная, многоликая.
Наконец Иван Иванович закончил все работы и уехал в город, к своей семье, взяв с меня слово, что я приеду к нему в гости перед отъездом в Москву.
Семья С. всегда останавливалась в городе у Ивана Ивановича, а он у них, когда приезжал, жил обычно в маленьком домике, около бани. Вот о ней-то, о русской бане, я Вам забыла рассказать, но ничего, еще будет время, и до нее доберемся.
Итак, наступил день моего отъезда с приисков. Провожать меня поехали госпожа С. и Любочка, приурочив свои покупки в городе. Семнадцатилетняя Любочка — прелестное, доброе существо, была в периоде обожания людей старше своего возраста,а потому искренно оплакивала мой отъезд.
* * *
Дом Ивана Ивановича находился почти на окраине города, рядом с женским монастырем. Монастырь был старинный, с обширными угодьями, огородами, оранжереями, с колоссальными погребами-холодильниками, и питал он город летом овощами, а главное, мороженой дичью и мороженой рыбой (осетриной, волжской стерлядью, сибирской нельмой и нежным хариусом). Славился цветами, ведь на севере это было сложно, без оранжерей не обойтись. Кроме того, монахини промышляли и медом, боюсь сказать, сколько было ульев, но на глаз много, сразу не счесть. А мастерская вышивок белья, скатертей, простынь — залюбуешься! У любительницы голова закружится.
Все блестело в доме Ивана Ивановича. Ризы на иконах, лампадки, самовар, окна и в особенности пол, устланный самоткаными дорожками. Дом был обширен и далеко не плох. О чистоте, опрятности
Дарьи Ивановны, хозяйки дома, я уже знала от госпожи С. Сама же Дарья Ивановна была предобродушная, дородная русская женщина, румяная, сероглазая, приветливая, сразу располагающая.
За два дня, проведенные у них, я осмотрела город и познакомилась с работой каменщиков, так назывались мастера, которые гранили драгоценные камни, и те, которые создавали удивительные вещи из малахита, мрамора и всех сортов яшмы. Представьте себе черную полированную мраморную доску, пресс-папье, и на ней же из камня соответствующего цвета лежала, как живая, ветка земляники с листиками, или веточки малины или смородины. Все это ручной тончайшей работы. Шкатулки, письменные приборы, да и все, все. Нет, это надо видеть. Всем я накупила подарков на память с Урала. А отливки из чугуна! Скульптура Каслинского завода: тройки, пары лошадей, или крестьянская упряжка в телегу, в розвальни группа медведей, и в этом роде. А меха! Меха! Иван Иванович завез меня к своему приятелю крупному меховщику, который имел дело даже с заграницей. Такое богатство и разнообразие можно видеть только во сне. О, как богата была наша Родина, и как мы мало знали ее, не ценили, не интересовались и мало любили!
Сегодня проводили госпожу С. и Любочку — мы расстались друзьями и, когда я потом бывала в Петербурге, где семья С. проводила зиму, я всегда навещала их.
А завтра пора, пора домой, — сказала я Ивану Ивановичу и Дарье Ивановне за вечерним чаем.
А знаешь, Татьяна Владимировна, — сказал Иван Иванович, он всем говорил „ты", — как я приметил, шибко ты до природы охоча, да и видать, что любишь, а ведь настоящего Урала-то ты так и не видала.
— Как не видала? А прииски! — воскликнула я.
— Прииски — лес да лес, ну попадаются речушки, да больше болотины, да валежник, а из-за леса-то ничего и не видать, а он, вишь, тут на сотни верст тянется. А ты вот оставайся-ка еще на день, так я тебе покажу Урал, а ты, Дарья Ивановна, заготовь корзиночку с провизией. Завтра мы чуть свет выедем. Остаешься? — обратился он ко мне.
— Остаюсь! — чуть не с вызовом бросила я ему. Рано утром солнышко еще только просыпалось.
Я, Иван Иванович и Дарья Ивановна на паре добрых коней, в уральском коробке, на сене, как в люльке, быстро ехали по Сибирскому тракту. То, что развертывалось перед глазами, было ново, невиданно, неизъяснимо, увлекательно. Тракт был широк, шел лесом, слева стена хвойных лесов, местами вперемежку с лиственными, а справа лес чередовался с обрывами, озерами. Все время шел подъем. Наконец мы взобрались на очень высокую гору. Иван Иванович остановил лошадей.
— Вот, гляди... Вишь, что в левом углу горы, отсюда верст десять будут, вот в тот-то угол мы и поедем. Ну что, похоже на прииска, аль есть разница? — торжествующе спросил он.
Выражение моего лица было ему ответом. Мои губы шептали:
— Господи, Господи, как красиво, как непостижимо красиво!
Я впервые видела восход солнца в горах. Нет слов, нет красок, чтобы сочетать и описать ту ширь, которую охватывали глаза на десятки верст и больше. Купы деревьев, как пятна. Темная хвоя и ярко-зеленые лиственные, зеркалами блестели разбросанные озера, а вдали синели горы. Под ногами у нас было то самое огромное озеро, которое мы огибали в начале пути, и оно то приближалось, то исчезало за поворотами или поблескивало через просеки леса. Попадались и страннички боковыми дорожками, ими же проторенными, с посохами, с котомочками шествующие. Всколыхнулось сердце. „Карповна, милая, родная, все, о чем рассказывала, я наяву увидела". Остановились мы.
— Куда идете?
— К Сергию, к Троице,— был ответ. Дала я им денег.
— Это на нужды ваши, на свечки, куда хотите! Мы порядочно отъехали, а они все еще стояли,
крестились и кланялись. Ведь это наша сермяжная Русь. Стало как-то тепло, радостно на душе от этой встречи. Проехав еще пять верст, мы свернули вправо от тракта и очутилась на узкой лесной дорожке, заросшей травой, она имела вид малоезженой, и лес был так густ и высок, что после ярко освещенного тракта, здесь были сумерки, как на приисках, подумала я.
— Скоро приедем, — сказал Иван Иванович утешающе. Не проехав и версты, въехали на ярко освещенную поляну, переехали две неглубокие речушки, от которых я пришла в восторг, уж очень они были живописны, а через три поворота, через молодой лесок, растущий от пней, очутились как-то сразу у гор и у полотна железной дороги. Иван Иванович остановился и сказал:
Под горой дом, вишь, так это последний полустанок перед нашим городом.
Мы переехали полотно железной дороги и опять остановились:
— А это, — он указал на огромную поляну, — моего деверя земля начиняется. Вишь, весь лес вы рубил, прокорчевать бы, да клевер посеять, два десятка коров с этой поляны зиму прокормишь.
Наконец въехали в березовую рощу и очутились у самых гор. Ухо поймало журчание воды. Еще поворот, и мы на берегу речки, шириною с полторы сажени. Тут уж речка не журчала, а разговаривала довольно громко с мешающими ей на ее пути валунами-порогами.
Письмо десятое
Последняя весна в Москве
Все неожиданное и случайное всегда имеет продолжение, а я хочу Вам рассказать о двух случаях из книги моей жизни, где продолжение было вырвано и утеряно. Так же, как из книги, которую Вы читаете, был бы вырван, потерян лист или два на самом интересном месте. О! Как много, много прошло времени с тех пор, и лицо жизни также много-много раз меняло свое ласково-приветливое выражение и не улыбалось так, как тогда, по весне-молодости на двадцать четвертом году жизни.
Вы можете поставить мне на вид, что я несерьезна и пишу о глупостях. О колдовстве весны, о коврах лютиков в моем лесу, о том, что лучшие духи — это аромат просыпающегося леса, после зимней спячки, о том, что солнечный день в лесу, в парке, в саду дарит вечную картину красоты теней, света и красок. А вот лунной ночью в лесу зимой и летом одинаково. Вы там не один. Ночью и леший разгуливает, перебегает, прячется за толстой сосной, только по его космам, по тени знаешь, за какое дерево он спрятался. Няня Карповна заверяла, что ежели креста на шее нет, быть тому удушенному, а ежели Вы совсем один на один с лешим очутитесь, то обязательно начните либо свистеть, либо петь, тогда не так страшно. Ну, довольно о сказочном, опять весна, молодость и могучая власть жизни широко распахнулись перед свободолюбивой Таней.
Как хорошо на солнышке в этот весенний теплый день! Вы только вдохните этот чудесный ароматный воздух волшебницы-весны. А соловей весной „певец любовных чар, певец тоски сердечной", да и травка, и земля. А аллеи распустившейся сирени! Да все, все после зимы вновь воскресло и как-то властно увлекает, околдовывает, как будто и сам другой, и в тебе потянулось, просится наружу вновь новое, пьянящее, молодое.
Ну разве можно сидеть дома в такой день? Все дела побоку. Все рамки обязательств дня сломать и выскочить на свободу. Сколько мне лет? А не все ли равно, сколько. Не знаю, как у кого, а у меня весной до сего времени душа молодеет, хотя годков уже порядочно. Никто так не чувствует весны, как мы, северяне. Вместе с природой обновляешься, и все твои душевные морозы, вьюги оттаивают на солнышке мечты-весны.
Сейчас я живу в большом южном городе и, хотя весну больше ощущаешь по календарю, а газолин автомобилей убивает свежесть весеннего ветерка, но зато память многих весен свежа. Об одной из них я хочу Вам рассказать.
Итак, сегодня все дела побоку. Урок музыки в половине первого отменить по телефону и врать нечего, не приду и только. В два тридцать портниха — отставить. В пять часов спевка у нашего регента в ближайшей церкви, где я очень люблю петь по субботам и под большие праздники, вот это уже сложнее. Сейчас десять часов, и до пяти времени много, и все-таки обязательство будет тебя зудить: „Как бы не забыть, как бы не опоздать". Нет, нет, и от этого надо отделаться, а то будет, как долго неотвеченное письмо, маячить перед тобою целый день. Хочу быть сегодня свободной, абсолютно свободной, ни тени забот, ни тени обязательств.
— Ну, Ваня, вези, куда глаза глядят!
— Да ты что это, барышня, с горя, что ль?
Он повернул свое ширококостное веснушчатое лицо, с большой круглой картошкой вместо носа, и добродушно осклабился.
— Вот что, дуй в Петровский парк! Была там одна чудесная аллея.
Бродя по парку, я неожиданно очутилась на детской площадке, о существовании которой совсем не знала. Много тут было нянь, бонн, а детворы не счесть. Было около двенадцати часов, я порядочно устала, хотелось есть. Последняя скамейка со спинкой оказалась свободной, я присела, облокотилась, откинулась с удовольствием. Все последующее произошло так быстро, неожиданно, что в памяти только запечатлелось, как что-то большое с визгом, криком, хохотом шлепнулось рядом со мной на скамейку, которая тотчас опрокинулась. И моя голова очутилась на траве, рядом с головой неизвестного человека. Навалившаяся на него, и отчасти на меня, куча мальчишек в возрасте семи-восьми лет, тузила его почем зря. Хохот, визг и восторг ребят, упоенных избиением, привлек нянек и бонн, принявшихся растаскивать ребят. Можно ли было сердиться на человека, который быстро поднял Вас, как перышко, по-докторски осмотрел руки, ноги, повертел Вашу голову?
— Переломов нет, все цело. А сердечко у Вас, сударыня, слабовато, но все в порядке, румянец уже возвращается.
В одну секунду поставил скамейку, посадил меня и поманил мальчугана лет восьми.
— Это Николка, мой племяш. Проси прощения. Это ты зачинщик. Это его три приятеля, а та вся остальная банда — волонтеры. Ну теперь, ребята, марш по домам, вас матери ждут завтракать.
Как Вам сказать, особенной любви к детям я никогда не чувствовала, а некоторых, так называемых баловней семьи, в большой дозе совсем не выносила. Так и хотелось выпороть сначала мамашу, а потом его. Но сейчас, когда я подняла глаза, передо мной стоял... „Лорд Фаунтлерой", — подумала я. Он поразил меня изяществом манер и внешностью. Кто из нас не читал в детстве об этом мальчике и не создал тип маленького джентльмена в своем воображении.
Дядя и племянник поразительно походили друг на друга, только дядя был очень высокого роста перед малышом и, вместо темных карих глаз, его серые большие глаза с поволокой смотрели на свет Божий с такой добротой, с таким неподдельным теплом и искренностью, грели, притягивали, было с ним хорошо, просто, спокойно.
Как-то так вышло, что день не прошел, а пролетел. Надо Вам сказать, что лучшего компаньона на сегодня никакое творческое воображение не придумало бы.
— Весной потянуло, все побоку! — сказал он мне. Только разница у нас с ним была та, что у него завтра решающий день, защита диссертации, а он, вместо зубрежки или абсолютного покоя, пришел в парк, чтобы учить ребятишек в чехарду играть. И как только мы с ним ни веселились! Парк показался нам маленьким, теннисная площадка — ничтожной. Ничего больше не привлекало нашу разгулявшуюся душеньку, и забросило нас на Трубную площадь, что у Рождественского монастыря.
***
Москвич, любитель-птичник, знает хорошо эту площадь. По весне, особенно по воскресеньям, оркестр пернатых певцов привлекает как любителя, так и мимо проходящего. И каких только нет пичуг в казематах-клетках, самодельно сколоченных птицеловами. Тут и чижи, и щеглы, и снегири, и синицы, и красавки, и жаворонки, и черные и серые дрозды. Птицелов — купец особого порядка. Не птица оценивалась, а покупатель, то есть сколько, и с кого можно запросить, боязно продешевить. Мальчишки — не покупатель, в счет не шли, их тут кишмя кишело, ведь больше пятака с них не получишь.
— Ну, купец, сколько за всю клетку щеглов? — спросил мой партнер-медик и полез в карман за кошельком.
В таких случаях птицелов терялся, таращил глаза, тупо прикидывал, подсчитывал, сдергивал шапку набекрень и усиленно чесал за ухом.
— Ну что ж, может, не продаешь? — продолжал наступать медик. — Целковый хочешь? Ведь у тебя тут с полтора десятка не наберется, а за щегла, сам заешь, больше пятака не дадут. Ну, как знаешь. Пошли дальше, — обратился он ко мне.
— Да нет, нет, ты постой, погоди, Ваше благородие, господин студент, ну прибавь хоть гривенник.
— Я прибавлю, — сказала я.
Через секунду стая щеглов взвилась в небеса. Мы освободили немало разных птиц из тюрем-клеток. За нами шла толпа мальчишек, принимая деятельное участие в выторговывании и разламывании клеток. Мое внимание привлек мальчишка-приготовишка. Каждый раз при выпуске стаи птиц, он хлопал в ладоши, подпрыгивал, издавал радостные звуки и долго, долго смотрел в небо.
— Тебе очень нравится? — спросила я его.
— Да, когда я буду студентом, — сказал он убедительно, — обязательно буду приходить сюда и выпускать птиц на волю.
Были на этом базаре еще узники, зайцы, кролики, ежи, хорьки, морские свинки. Мы бы и их выпустили, да бежать-то им по городу несподручно было. Небезынтересен был и рыбный отдел этого базара. Сидят мужики в ряд, кто на ящике или табурете, из дома прихваченном, а кто прямо на корточках, а перед ним ведро с рыбным царством, миниатюрные раки с наперсток, карасики с ноготок, они в комнатных аквариумах очень занятны, ершики с мизинчик, мелюзга лягушки и крупные вьюнки, малявки и так далее. Но нам там делать было нечего, не на мостовую же их выплескивать.
Пыл наш все не проходил, еще не угомонились, и махнули мы с ним за много верст от Москвы, в Александров, была там лошадиная ярмарка, или какая-то другая, не помню, только смешались мы с толпой крестьян, мещан, купчиков-голубчиков. Пили кислые щи, ели моченые яблоки, крашеные мятные пряники, лущили семечки, катались на каруселях (на львах), качались на качелях и с деревенскими парнями бегали на гигантских шагах. У балагана с Петрушкой, нашего артиста народного, постояли, посмеялись, детство вспомнили. Всему отдали честь, и наконец, устали. Уже были сумерки, когда мы возвращались поездом домой.
Сейчас мы оба походили опять на взрослых, здравомыслящих людей — людей общества. На мое замечание, что город Александров — это бывшая Александровская слобода, где Иоанн Грозный убил своего сына, царевича Иоанна, мой собеседник очень много рассказал о художнике Репине, друге их семьи. Репин, задумав запечатлеть это печальное историческое событие на полотне, буквально заболел, так как долго не мог найти подходящего натурщика для лица царевича, но наконец, встретив писателя Гаршина, написал эту знаменитую картину, которую Вы, конечно, видали в Третьяковской галерее. У меня и до сих пор сохранилась открытка с этой картины, и каждый раз душистая, манящая весна и медик-студент вырисовываются до мелочей.
— Так и не скажете ни имени, ни телефона, ни адреса? — еще раз спросил мой случайный спутник, подсаживая меня в трамвай.
Я не позволила ему провожать меня.
— Имя, телефон и адрес написаны на следующей странице, — сказала я, — но она будет вырвана из нашей жизни.
Он сделал движение заскочить в трамвай, но не успел, ему помешали. Мы никогда больше не встретились.
Много было в моей жизни таких вырванных страниц, незаконченных фантазий, оборванных отношений, встреч... Продолжение, предположение, написанное на следующей странице, было вырвано, и скажу Вам, что некоторые потому и остались яркими пятнами в моей памяти. А у Вас разве их не было?
Весна, 1908 год, Москва.
* * *
Вот еще одна из страниц вырванных и утерянных из книги моей жизни. Я приехала в Петербург по делу на пару дней.
Остановилась в гостинице, не объявляясь своим друзьям. В Петербурге, была уверена, не попадусь, не встречусь. Москва не Питер, там, куда ни ступишь, обязательно кого-нибудь встретишь. А о театре и говорить нечего, в особенности на премьере в Художественном, знакомых не один десяток наберется.
Петербуржцы Москву деревней обзывают. Петербуржец — щеголь столичный, накрахмаленный, повадка у него суховатая, господская. У нас в Москве самовар со стола не сходил, приходи, когда хочешь, даже, когда хозяев дома нет, чаю напьешься. Ну а в Питере по приглашению, а ежели невзначай зайдешь, то горничная (страх, как они были вымуштрованы) скажет „дома нет", либо „пожалуйте в гостиную", а уж если в обеденное время, сиди и жди, когда кончат, а иногда чашечку чая вынесут. Оно, конечно, грех так хаять, и в Питере с московским духом люди были. Бывало, приедешь, — не знают, куда посадить, чем угостить, как ублажить. По театрам, концертам, ресторанам затаскают, ну как есть, как у нас, в Москве.
Любила я в Питере моды посмотреть, купить последнюю новинку, уж очень они, дамы петербургские, черный цвет уважали. Шляпы, платья с большим вкусом были. Цены были аховые, заграничные, и вещи были отменные. Москва-купчиха любила все кондовое, да крепко сшитое. Бархат, шелк, меха не хуже питерских, но и бабушкин добротный салоп в большом почете был. Кружева тончайшие, ручной работы еще девок крепостных, с лучиной вышивавших, рисунком и исполнением поражали. А белье расшитое, иль скатерть самотканка! Руками тканая, не фабричная, художником была сенная девушка-крестьянка. Вы когда-нибудь видели ее узор, которому лет сто, а может больше? А вышивки на полотне тончайшем? А шаль прабабки? Ну да что и говорить, этого добра, предмета женских вздохов, тряпичниц ненасытных, были у нас полны московские купеческие сундуки, таких диковин старины... Питер был другой. Там царь жил, двор, аристократия, высокий чиновный класс, от Великого Петра там повелись моды запада и вкус.
Извините, увлеклась. Беда в том, люблю я Родину, люблю Москву и нашу седую старину. О чем рассказывать ни начну, всегда подкрадутся воспоминания, уведут и от рассказа отвлекут.
Последний день, день отъезда домой, начался с мелочей, не подтасовывая, не придумывая, я очутилась неожиданно в роли иностранки. Пуститься в приключение характера шалости, выкинуть какую-нибудь каверзу, шутку, без всякого злого умысла, было свойственно моей натуре. Нрава я была веселого, смелого, и все неприятности у меня всегда сводились к следующему: „Ну что ж, сегодня дождик, завтра дождик, еще один-два дня, а солнышко все-таки выглянет". Сами видите, со мною грусти и тоске совершенно было нечего делать, да еще прибавьте к этому абсолютную самостоятельность, независимость и кошелек, не то чтобы туго набитый, но на тряпки и булавки и сверх них с избытком хватало. Знакомлю Вас подробнее со своей с целью, чтобы Вы не подумали, что все нижеследующее произошло из-за каких-либо дурных побуждений. Уверяю Вас, только из озорства и, повторяю, нрава веселого.
Пора домой, взяла билет на городской железнодорожной станции, на сегодняшний пятичасовой экспресс. Отдала приказ в гостинице, чтобы был сдан багаж, а посыльный ждал бы меня с ручным саквояжем за полчаса до отхода поезда. Заглянула в книжный магазин, отобрала себе несколько иллюстрированных журналов, а для своей московской приятельницы последнюю новинку — английский роман. Не знаю, чем руководствовался приказчик, только русские журналы были завернуты отдельно, а английская книга тоже отдельно. Решила позавтракать у Палкина на Невском, нигде, как только у него, подавался аппетитный, кровавый бифштекс. Мой столик у окна был свободен, всегда прислуживавший мне лакей подавал мне меню на английском языке. Он считал меня англичанкой, а вышло это совершенно случайно.
Года два назад я заняла этот самый столик тотчас, как какой-то господин и дама освободили его. Они продолжали еще говорить по-английски и с этим самым официантом. На столе лежало меню на английском языке. Я по-английски же дала заказ. Так и повелось, здесь я была англичанкой, но я не придавала этому никакого значения, да, собственно говоря, мне было решительно все равно.
На этот раз я увлеклась английской книгой. Журналы всегда интересны в вагоне, дорогой; хорошо завернутые они лежали на краю стола. Завтракать я не торопилась, и не заметила, как зал наполнился до отказа.
— Только эти два места... Дама англичанка. Желаете, я спрошу, может быть, она ничего не будет иметь... — долетел до меня голос моего официанта.
— Попробуйте, — ответили два голоса. Официант в самой вежливой форме спросил моего позволения посадить за стол двух джентльменов.
— Of course, certainly, — сказала я громко, окинув взглядом тут же стоящих двух молодых людей, отвесивших мне изысканный поклон.
Это были офицер и господин в штатском, их присутствие не стесняло меня. В вагоне поезда, в театре, в кафе, в трамвае сидишь ведь рядом с совершенно неизвестными людьми. Штатский сел налево от меня, спиной к публике, офицер — напротив. Я продолжала читать, не обращая на них никакого внимания.
— Как ты думаешь, на каком языке мы будем с тобой объясняться, чтобы чувствовать себя свободно? — спросил один из них.
— Надо выяснить, — как показалось мне, ответил штатский.
Они занялись меню, и в этот момент я разглядела обоих. Офицер — светлый блондин, сероглазый, со слегка волнистыми волосами, нежной кожей, румянцем, маленькими ямочками на щеках при улыбке; с очаровательной кокетливой родинкой около красиво очерченного рта, но с крупными чертами лица, которые все же делали его мужчиной и очень, очень симпатичным. О штатском можно было бы сказать „а man of striking beauty", то есть красота его поражала, бросалась в глаза, обжигала. Вот какие в Питере водятся! Я даже зажмурилась. Описать его мне трудно. Черные как смоль кудри, черты лица можно было бы назвать классическими, правильно-строгими. Построение головы, шеи — антично. Огромные синие глаза, цвет кожи слегка смуглый, но помимо этого от него исходила какая-то внутренняя сила, подчиняющая и в то же время влекущая.
Мне принесли кровавый бифштекс. Итак, утверждение лакея, английская книга, кровавое мясо — ну чем не англичанка? Но поверьте, я не собиралась этим пользоваться, да мне ничего подобного и в голову не приходило, да и необходимости никакой не было. Иностранка, так иностранка. Я занялась бифштексом и не обращала на моих непрошеных соседей ни малейшего внимания. Очевидно, они поверили, но все же посматривали, как я реагирую на русскую речь. "А все-таки нехорошо, — подумала я, — словно подслушиваю, мало ли о чем они могут говорить и какое мне дело". Я решила, как можно скорее уйти. Они говорили тихо, сдержанно, перекидывались короткими фразами о скачках, о каком-то последнем великосветском скандале, о балете. Я старалась не вникать, не слушать, но наконец они занялись мной. Какая же женщина откажется, если представится возможность, услышать собственными ушами мнение о себе, да еще совсем неизвестных мужчин, и мужчин интересных?
Думали, гадали, кто я. Артистка? Или жена только что приехавшего атташе английского посольства? Или одна из путешественниц из-за границы, наводнявших столицу. Офицер держал пари, что я не употребляю косметики, а штатский, наоборот, доказывал, что мы, женщины, обладаем такими тайнами разрисовки своего лица, которые недоступны и неизвестны ни одному художнику. Офицер восхищался, штатский критиковал.
— Я все же предпочитаю английских рысаков, чем англичанок. У лошадей прелестная ножка, сухая бабка, у женщин же, хоть и узкие, но ужасно длинные ноги... Да и головка у лошади... — и штатский стал разбирать по косточкам уже не англичанок, а женщину, сравнивая ее с лошадью, с ее норовом, с ее сложением и так далее.
Сравнения его были остроумны, но злы. Чувствовалось некоторое презрение к женщине.
— Все они так скучны, все так одинаковы — закончил он. Вот с этого и началось. Так вот ты какой, скучающий Онегин! Женщину, словно цыган, из табуна лошадей выбираешь. Да и нашей сестрой, вижу, избалован миленький! В первую минуту я хотела встать и уйти. Щеки мои пылали, и глаза не были спокойны. Книжка спасала, они ничего не заметили. И так-то мне захотелось насолить ему, этому красавцу. Бросить, как вызов, что, мол, одной красоты мало, а еще нужно кое-что, что сильнее твоей красоты, красоты обжигающей.
— Ну, извини, — сказал офицер, — руки прекрасные и вовсе не велики, и сама очаровательна, нет больше — красавица... А глаза... Жаль, кончает кофе... И уйдет. Как жаль, что не говорю по-английски.
Офицер вздохнул.
— Сударыня, разрешите курить? — совершенно неожиданно, порывисто, показав мне раскрытый портсигар, по-русски обратился ко мне штатский.
Быстрота и натиск чуть не поймали меня врасплох. Мне было уже нельзя не быть иностранкой, слишком наслушалась. Молча я перевела вопрошающие глаза на офицера, на портсигар и глянула в глубокие озера синих глаз... Залюбовалась, утонула — вся злость провалилась. „Колдун", — подумала я.
— Разрешите закурить, — задал он тот же вопрос по-английски.
— Please, sir, — сказала я, стараясь всеми силами сохранить свой обычный естественно-приветливый тон.
Я закончила кофе. „Я сейчас уйду", — сказали мои глаза офицеру. „Пожалуйста, не уходи", — ответили мне его глаза.
— Дайте мне еще чашку кофе, — обратилась я к официанту.
В сторону офицера я не смотрела, знала, что доволен.
— Ну попробуй, поговори с ней по-французски, — сказал штатский.
— Легко сказать.
Да, действительно, я стала вместе с ними обдумывать, как и в какой форме можно было бы обратиться к незнакомой даме в ресторане двум молодым людям, да еще в те времена, у нас, в России. Это не теперешние времена! Взгляды, этика! Скажу одно, чувствовалось в них юное, молодое и такое же озорное, как и у меня. Да и всем нам троим вместе было лет семьдесят пять, не более. Хотя штатский и говорил злые слова, все же он не был снобом. Сердцем чувствовала, что хотя он и был избалован женщинами, но и сам предъявлял к ним большие требования, искал в них, чего еще не встретил, не нашел.
— Madame, — обратился ко мне офицер по-французски, причем страшно покраснел и смутился, чем окончательно меня купил.
— Ради Бога, не сочтите, — продолжал он, не без напряжения подбирая слова, — за дерзость... Вы иностранка... Быть может, я... Мы... могли бы Вам быть полезны.
Он запутался окончательно и неожиданно закончил:
— Разрешите представиться...
Одну минуту, — заторопилась я, чтобы не дать ему возможности представиться мне, — при таких обстоятельствах, monsieur, знакомство невозможно.
Я говорила намеренно медленно, подчеркивающе смотря на них не без насмешки. Лица обоих вытянулись, а я наслаждалась их неловким положением. У меня почти созрел план мести, и я его начала.
— Но я охотно поболтаю с Вами, — продолжала я медленно, — без объявления, кто мы. И никаких вопросов и расспросов. Я все равно не скажу Вам, кто я, а лгать и выдумывать не хочу. Согласны?
При этом я наградила их улыбкой, которая у меня в детстве носила название очаровательной. Оба облегченно вздохнули и, в знак согласия, ответили мне изысканным, галантным, ну просто рыцарским поклоном.
Сознаюсь, что в английском языке я была не сильна, а французский был мне с детства как родной. Проболтали с час очень оживленно. Оба оказались воспитанными, живыми, веселыми, остроумными. Вопрос зашел о том, чего я еще не видела в Питере. Я изъявила желание посмотреть Нарвские ворота, которых я действительно не видела, вообще же Петербург я знала хорошо.
— Эти ворота были сооружены в честь возвращения победоносной русской гвардии из похода во Францию в 1815 году, — сказала я.
Штатский был поражен моими познаниями, заметив, что иностранцы всегда более осведомлены.
— Но что же в них замечательного? — спросил он.
— Архитектура и скульптура того времени. Грандиозная статуя победы, увенчанная лаврами, на колеснице, запряженной шестеркой скачущих лошадей, — пояснила я.
Не прошло и десяти минут, как мы уже мчались в великолепном лимузине штатского по направлению к Петергофскому шоссе, в начале которого находились Нарвские ворота. Было уже около трех часов, до отхода моего поезда оставалось два часа. Я рассчитала время, чтобы прибыть на вокзал за пятнадцать минут. На осмотр памятника ушло с полчаса, не меньше. Мои компаньоны согласились, что группа лошадей, статуя победы, фигуры воинов в древнерусском одеянии с оружием в руках по сторонам арки, и, вообще, вся композиция памятника по проекту Кваренги, была великолепна, и сожалели, что ворота были далеко от центра столицы.
— Ну а теперь я вам покажу Николаевский вокзал, — предложила я.
— Позвольте, что ж там интересного, вокзал как вокзал, — воскликнули оба.
— Как! Вы не знаете его особенности? — почти возмущенно ответила я.
Оба смотрели на меня с удивлением, но больше не возражали. Действительно, в Николаевском вокзале трудно было бы найти что-нибудь достойное внимания, они были правы, вокзал как вокзал, больше ничего не скажешь. Чем ближе мы подъезжали к вокзалу, тем большее волнение охватывало меня. Мне было важно, чтобы ко мне не подошел посыльный, ожидающий меня с ручным багажом и названием гостиницы на его шапке, и второе, чтобы в моем распоряжении было не более десяти минут до отхода поезда, иначе проигрыш, эффект будет сорван. Когда мы подъехали к вокзалу, по моим часам оставалось восемнадцать минут. „Порядочно", — подумала я. Птицей взлетела по ступенькам, и сразу наткнулась на ожидавшего меня посыльного.
— Положите саквояж в вагон номер три, место номер один, и ко мне больше не подходите.
Сунув ему ассигнацию, я быстро обернулась назад, и мои „знакомые незнакомцы" почти налетели на меня. Я облегченно вздохнула, акт первый был выигран.
— Что же вы отстаете? Господи, как хочется пить, чего-нибудь холодного, пройдемте в буфет.
Нам принесли мою любимую Ланинскую смородиновую газированную воду. Я медленно тянула ее из бокала. Оставалось десять минут. Мне было важно владеть настроением молодых людей. Главное, чтобы в их головы не вползло предположение, подозрение и, вообще, какие-либо выводы, связанные с нашим посещением Николаевского вокзала.
— Что за нектар! Что за напиток! Что это? В жизни не пила такую прелесть!
Первый звонок...
Они оба стали мне объяснять, что это знаменитые фруктовые воды, называемые Ланинские. До второго звонка оставалось три минуты.
— Ну, господа, теперь пойдемте, я вам кое-что покажу. Мы вышли на перрон и, не спеша, направились к поезду.
Дойдя до третьего вагона, я попросила их остановиться у одного из открытых окон вагона. Второй звонок.
Я быстро вошла в вагон и остановилась у окна.
— Что это значит? Вы уезжаете? Третий звонок. Я молча, кончиком платка сильно потерла себе щеку, губы и, показав его офицеру, сказала на чистейшем русском языке:
— Вы выиграли, я не употребляю косметики. А Вам, — обратилась я к штатскому также по-русски, — от души желаю встретить женщину, которая имела бы кроме лошадиных достоинств и человеческие.
Я выиграла. Они онемели. Штатский наградил меня таким взглядом, который, если и не спалил, то все же ожег меня.
Поезд тронулся.
— Приезжайте в Москву, я покажу вам Красные Ворота, — успела я еще крикнуть им, не без задора.
Я долго махала платком двум застывшим фигурам, которые делались все меньше и меньше и наконец исчезли.
[700x534]
Художник Александр Аверин.