• Авторизация


М.В.Имшенецкая. Забытая сказка. Письмо девятое и десятое. 07-09-2013 08:14 к комментариям - к полной версии - понравилось!


[641x506]

                                                     Письмо девятое

                                                                Урал

Как говорят, «случайно» я познакомилась у моих московских друзей с семьей одного золотопромышленника с Урала, «случай­но» разговорилась. Уж не знаю, случайно ли, но мы друг другу настолько понрави­лись, что в первый же вечер нашего зна­комства я охотно приняла их приглаше­ние провести весну, или сколько мне по­нравится, у них на приисках, в лесах Ура­ла. Условились, что я приеду в Петербург в середине апреля и вместе с ними уеду на Урал. Случайно получилось, что русло моей жизни повернулось в сторону совер­шенно новой обстановки, новых ощуще­ний, нового образа жизни, которые ни мне, ни Вам, будучи на моем месте, даже в голову бы не пришли. И все случилось так только потому, что я зашла к своим друзьям именно в тот день, когда семья золотопромышленника была у них, а на другой день они уже уехали в Петербург и, зайди я днем раньше или позже, вряд ли я вообще очутилась бы на Урале.

У меня, пользовавшейся всегда скорыми поезда­ми, с вагоном-рестораном, сохранилось в памяти приятно-веселое воспоминание о путешествии, в обыкновенном пассажирском поезде с собственным вагоном-рестораном, то есть с двумя очень увесисты­ми корзинами и с огромным чайником для кипятка. Первая корзина была набита самой разнообразной едой: копченый сиг, черная икра, цыплята, телятина, ветчина, всех сортов колбасы, пирожки — да всего не перечесть. Вторая корзина со специально приспособ­ленными отделениями для тарелок, ножей, вилок, ча­шек, стаканов и других необходимых предметов в этом роде. В ней же находились всевозможные сорта хлеба, печенье, фрукты, вино и, может быть, еще кое-что, но я уже не помню. Ели и пили чай почти что це­лый день, это напоминало Пасхальный и Рождествен­ский праздничные столы, заваленные яствами, и еду не вовремя, так как жевали целый день. Подобные поездки на Урал из Петербурга семья золотопро­мышленника совершала ежегодно и считала чуть ли не своей традицией, заведенной с давних времен, ко­гда еще сын и дочь были детьми, но и теперь еще они всю зиму мечтали об этой поездке.

Семья С, моих гостеприимных, хлебосольных хо­зяев, каковых на Руси было не счесть, состояла из от­ца, матери, сына Володеньки, химика, только что окончившего Санкт-Петербургский университет, и дочери, семнадцатилетней Любочки. Отец и молодежь обожали лес. Мать, госпожа С, была истой петербуржанкой и лес переносила, как она сама, смеясь, гово­рила, «ради малых сих», то есть ради детей и мужа. Она не ныла, не охала, не жаловалась, но и не востор­галась. Вся семья была мила, проста, естественна.

Об Урале можно написать обстоятельную и очень толстую книгу, но я хочу написать только впечатле­ния молодой девушки, которой шел двадцать третий год. Все было ново. Жизнь в лесу, прииски и их обитатели, добыча золота, уклад и нравы приисковой жизни, простота общения с людьми и все, все окружа­ющее было мне, жительнице большого города, прямо в новинку, особенно в первые дни моего приезда.

Прежде всего, поразил меня лес. Он был тот са­мый, по которому водила меня в детстве няня Кар­повна, «с белочками, с лисичкой-сестричкой, с кры­сятами, ежом», и кого-кого, и чего-чего только в нем ни было, даже мишка, живой, в лесу на свободе!

Мне рассказали, как однажды приисковые рабо­чие поймали и выкормили маленького медвежонка, но держали его не в неволе, а дали ему полную сво­боду. Когда он вырос, то ушел в лес, от времени до времени появлялся, а на зиму исчезал совсем. Неда­леко от жилья был вбит кол, наверху доска, на кото­рую ставилось для Мишки молоко, краюха хлеба, на­мазанная медом и все сладкое, что было под рукой, вплоть до шоколада. Мишка был сластена. Весной он часто являлся и уничтожал дочиста угощение.

Не одни белочки с лисичками поразили меня. Был конец апреля, и я впервые в жизни наблюдала, как от зимней спячки просыпались: лес, речушки, речки, как журчали ключики на полянках, как цве­ты сменяли друг друга, как воздух наполнялся но­выми нежными ароматами. Я только спрашивала: «Чем пахнет?» Это лиственница задушилась, а это черемухой потянуло, а это — липа зацвела. На Ура­ле я впервые познакомилась с казацким седлом и вошла во вкус «бродить по лесу», как говорила Лю­бочка, на немудрых с виду, косматых сибирских ло­шадках. Какие они крепыши и какие умницы! Я еще не раз буду Вас водить по лесам Урала, но это в свое время.

* * *

На второй или третий день по своем приезде, я очень развеселила своих радушных хозяев. Вот представьте себе такую картину: толпа рабочих в

день получки собралась у дверей конторы, которая примыкала к дому. Это была толпа оборванцев с всклокоченными неопределенного цвета гривами, обросших бородами, начинавшимися прямо из ушей, все какие-то чубастые, скуластые, сутуло-пле­чистые, со сверкающими не глазами, а глазищами. „Разбойники", — чуть ли не вырвалось у меня. С сильно бьющимся сердцем я буквально бросилась обратно в дом, и первое лицо, которое я встретила, была Любочка. Выслушав меня, она так искренно смеялась, что даже не сразу смогла говорить. Я по­няла, что в будущем, если и не разбойники, то ожи­дают меня многие неожиданности, которые в столи­цах не водятся. Долго надо мной трунили, особенно Володенька, насчет разбойников, зато объяснение я получила полное.

На приисках бродяга, беспаспортный, с темным прошлым человек, был весьма неплохим работни­ком. Из их среды выбирался „старшинка", который бил нещадным боем провинившихся (в особенности, укравших что-либо у товарищей), и даже мог под­вергнуть их выгону с приисков. Их дисциплина и этика были железные, вернее на их языке она назы­валась „варнацкой честью", от слова „Варнак" — беглый каторжник, беспаспортный бродяга на мест­ном наречии. Старшинка часто кричал провинивше муся: „Держи ришпект". Самое страшное для бро­дяги — выгон из артели, из приисков; он вновь по­падал властям и мыкался по тюрьмам.

Показали мне так называемую контору, где сто­ял обыкновенный сундук с большим висячим зам­ком. В него сдавалось намытое за день золото, в присутствии одного, обязательно грамотного, рабо­чего, хозяина или управляющего и конторщика. Зо­лото взвешивалось, записывалось, затем следовали три подписи присутствующих. Таково было прави­ло для сдачи золота в казну. Затем раз в неделю или два, точно не помню, запрягали коробок (плетеная корзинка на длинных дрогах), очень удобный эки­паж по трясучим с выбоинами лесным и проселоч­ным дорогам. Садились артельщик, еще кто-нибудь из служащих, кучер, и без всякой охраны, то есть без урядника, без оружия трусили до ближайшей железнодорожной станции. Дальше ехали в город и сдавали золото в казну.

Еще раз возвращаюсь к комнате, которая назы­валась конторой; в ней, кроме сундука с золотом, стоял стол, три стула, полки и конторки с книгами. Никто в ней не жил, никто золота не сторожил. Зо­лото и контора запирались на ключ, который нахо­дился у управляющего. На мое утверждение, что легко сломать окно и разбойникам ничего не стоит украсть золото, мне, смеясь, ответили:

—    Куда они денутся с золотом-то?

Да, вот как жили в те времена, меня это удивля­ло даже тогда. О золоте, добыче его, разведках, шур-фовке, что такое так называемое „жильное золото" или „кустовое", а также оборудование для промывки, то есть самой добычи, получения золотого песка, я почерпнула самые подробные сведения из разговоров Володеньки с отцом. Они оба могли говорить только об этом. За вечерним чаем обычный разговор сводил­ся к намывке за день золота, их часто тревожило ук­лонение жилы. Володенька занимался исключительно разведкой, и все делал новые заявки, как бы подго­товляя будущую работу для следующего лета.

Однажды вечером он вбежал в столовую, махая маленьким мешочком.

—    Смотрите, смотрите, полфунта золота с од­ного шурфа.

Но отец, старый, опытный золотопромышлен­ник, сказал:

—    Это золото — кустовое. Это западня для но­вичка, но в то же время также увлекательно, как рулетка в Монте-Карло. Если тебя покинет хладнокро­вие, то ты прокопаешь то, что нашел, и столько же до­бавишь своих, если не все, что имеешь. Даю тебе не­делю срока, заложи еще шурфы вокруг золотоносно­го в шахматном порядке, и если они будут пусты, то успокойся. Если же в одном из шурфов окажется что-либо, то проделай с ним то же, что сделал с первым.

Отец оказался прав, Володя становился с каж­дым днем мрачнее. К концу недели мы его ни о чем не расспрашивали, но чувствовалось, что он отрав­лен надолго беспокойным желанием найти во что бы то ни стало продолжение богатой залежи.

Урал — как добыча золота, приисковая жизнь, без гравюр, без вспомогательных пособий и рисун­ков, был мною воочию изучен и исчерпан. В себе я не находила ни отзвука, ни тяготения сделаться золотопромышленницей.

На предложение моих друзей сделать заявки ря­дом с ними, или где приглянется, я так чистосердеч­но расхохоталась, что Володя, не без грусти заметил:

— Да, я сразу увидел, что в Вас нет этой жил­ки. Больше мы к этому вопросу не возвращались.

Когда я наблюдала отца и сына, то мне всегда казалось, что золото ослепило их, отдалило от дей­ствительности. Они были глухи и слепы ко всему, что не касалось приисков. Мне было жаль этих лю­дей, они как бы отошли от самой многоголосой, многоликой жизни и взяли только однотипное, мо­нотонное, серое, скучное. А может быть, я ошиба­юсь, они большего и взять не могли, а брали, что бы­ло присуще их натурам, то есть азарт при изыска­нии золота, и это их вполне удовлетворяло. Может быть, у каждого человека есть свой азарт, и он вы­ражается сообразно его вкусу и темпераменту. А ка­ков мой? И есть ли он у меня? Пока еще не знаю.

Так прошел почти месяц, я очень окрепла, румя­нец вновь окрасил мои щеки. Из дома я стала получать все чаще и чаще письма. Пора собираться до­мой, но то, что случилось совершенно неожиданно и, как всегда, случайно удержало меня еще на неко­торое время на Урале, околдовало и заставило меня выстроить терем в лесах Урала и поселиться в нем. Это, конечно, похоже на одну из сказок моей доро­гой няни Карповны, но случилось так.

Сегодня мы с Любочкой заблудились, уже вечерело.

—    Бросьте поводья и потреплите Пегашку по шее, он знает, что это значит, вот увидите.

И, действительно, когда я проделала все мне ска­занное, Пегашка постоял, постоял, вдруг круто по­вернул назад, и через полчаса мы подъезжали с про­тивоположного конца к рабочим казармам, которые находились шагах в ста от барского дома. Звуки гар­мошки приближались все ближе. Я и раньше слыша­ла эту гармошку, но ветер слабо и отрывисто доно­сил ее звук на террасу барского дома, и, по правде сказать, никакого внимания я на нее не обращала. Но сейчас вдруг гармония сменилась гитарой.

—    Подъедем ближе, послушаем, — сказала я. Вокруг костра сидели „разбойники", а на бочке

коренастый человек спиной к нам с гитарой.

Кто это играет? — спросила я Любочку.

Да это же Иван Иванович!

В тоне Любочки было даже удивление. Как это я до сих пор не знаю, кто этот Иван Иванович. Он провел по струнам, нет, скорее, пробежал, как ар­тист-пианист по роялю. Что это? Какая-то незатей­ливая русская песня, но все эти вариации... У меня усиленно забилось сердце. Да ведь этот исполнитель был подлинным артистом! Как это я целый месяц прожила здесь и не знала, что на гармонии и на ги­таре можно было так играть? Когда я посмотрела на этих беглых, на всю эту сбродную толпу, то на их лицах я прочла власть звуков, власть таланта. Что- то смягчило эти огрубевшие лица, наверное, вспом­нилось давно ушедшее, давно утерянное. „Эх, мам­ка! Где ты? Жива ли?" — словно простонал рыжий, всклокоченный детина и как-то понурился, съежил­ся. Переборы, то есть вариации Ивана Ивановича на гитаре и гармошке были художественно музы­кальны и относились к его дарованию, а может быть, даже к гениальности.

„Гм, — скажете Вы не без презрения, — на гар­мошке... Гм, подумаешь!" А я Вам скажу, что не в гармошке дело, а в самом исполнителе, в его мастер­стве заставить и мое барское сердце так же уми­ляться и плакать, как и этих выброшенных за борт людей. Иван Иванович владел чарами, которые при­надлежат только избранным.

В этот же вечер меня познакомили с Иваном Ивановичем. Само собою разумеется, музыка нас очень сдружила. По просьбе Ивана Ивановича я иг­рала на фисгармонии, которая была в доме, и сожале­ла, что не было рояля, ибо фисгармония все же не ро­яль. Чайковский положительно восхищал его, он был близок его душе. Бетховен на фисгармонии у меня как-то совсем не удавался, а наигранный мной 19-й этюд Шопена оп. 25, посвященный его несчастной любви к Марии Водзянской, Иван Иванович сыграл на гитаре с таким большим чувством и тоской, что — даю Вам слово — вся грусть души моей оживала.

Запал мне в душу тоскующий вихрастый рыжий каторжник. Попросила я Ивана Ивановича узнать у него подробный адрес его матери. Я хотела, по воз­вращении в Москву, попробовать найти ее и сказать ей, что ее потерянный сын жив. Но Иван Иванович даже перепугался.

— Не трожь, не трожь! Если и молится старуха о нем как о покойнике, то приняла, успокоилась... А ему ходу нет, в деревню явится, мужики не примут, выдадут, и будет и ему, и ей горше, чем сейчас.

С первого дня приезда я очень часто слышала „скажите Ивану Ивановичу", „позовите Ивана Ива­новича", „ну, это сделает только Иван Иванович", и все в этом роде. Приисковый одноэтажный барский дом был выстроен Иваном Ивановичем с комфортом, присущим в те времена только городам. Когда мне пришлось посетить ближайшие, далеко не бедные прииска и заходить в дома, то в первую минуту не­вольно хотелось зажать нос от весьма неприятного смешения запахов. Мне, Любочке и Володеньке при­шлось однажды заночевать верст за сорок от нашего дома, также на приисках одного из очень богатых зо­лотопромышленников, чудака-бобыля, живущего и зиму, и лето безвыездно на прииске. Мы всю ночь промучились в душном низком подслеповатом, ти­пично приисковом доме, я имею в виду маленькие оконца и очень низкие потолки. Одолевали нас кло­пы, а утром единственный в доме умывальник, кото­рый помещался на кухне, сломался, пришлось мыться прямо на улице из рукомойника, привешенного к де­реву около дома. Рядом стояло ведро с водой и ковш.

Приехав к своим друзьям С. прямо из столицы, я не почувствовала никаких неудобств. В моей ком­нате был умывальник с горячей и холодной водой, стены были отштукатурены, окна большие, потолки высокие, воздуху было масса, весь дом был уютно и удобно распланирован, могу сказать, что комфорт был полный, то есть неудобства не чувствовались.

Строителем и архитектором был ни кто иной, как опять же Иван Иванович. В данный момент он как раз заканчивал „промывалку" для золота, назва­ния ее не помню, но она была гораздо более совер­шенна, чем все имеющиеся. Иван Иванович ввел ка­кие-то ценные усовершенствования, изменения или добавления, так мне объяснил Володя. Одним сло­вом, мужики говорили о нем: „усе знает, тысячу и еще один". Ну разве это не вторая няня Карповна!

Не бывши ни в консерватории, ни на архитектур­ных курсах, этот русский мужичок-самородок тон­ко чувствовал, улавливал нутром самый смысл, или вернее, гармонию линии, звуков. Вот она, наша ма­тушка Русь многогранная, многоликая.

Наконец Иван Иванович закончил все работы и уехал в город, к своей семье, взяв с меня слово, что я приеду к нему в гости перед отъездом в Москву.

Семья С. всегда останавливалась в городе у Ивана Ивановича, а он у них, когда приезжал, жил обычно в маленьком домике, около бани. Вот о ней-то, о русской бане, я Вам забыла рассказать, но ни­чего, еще будет время, и до нее доберемся.

Итак, наступил день моего отъезда с приисков. Провожать меня поехали госпожа С. и Любочка, приурочив свои покупки в городе. Семнадцатилет­няя Любочка — прелестное, доброе существо, была в периоде обожания людей старше своего возраста,а потому искренно оплакивала мой отъезд.

* * *

Дом Ивана Ивановича находился почти на ок­раине города, рядом с женским монастырем. Мона­стырь был старинный, с обширными угодьями, ого­родами, оранжереями, с колоссальными погребами-холодильниками, и питал он город летом овощами, а главное, мороженой дичью и мороженой рыбой (осетриной, волжской стерлядью, сибирской нель­мой и нежным хариусом). Славился цветами, ведь на севере это было сложно, без оранжерей не обой­тись. Кроме того, монахини промышляли и медом, боюсь сказать, сколько было ульев, но на глаз мно­го, сразу не счесть. А мастерская вышивок белья, скатертей, простынь — залюбуешься! У любитель­ницы голова закружится.

Все блестело в доме Ивана Ивановича. Ризы на иконах, лампадки, самовар, окна и в особенности пол, устланный самоткаными дорожками. Дом был обширен и далеко не плох. О чистоте, опрятности

Дарьи Ивановны, хозяйки дома, я уже знала от гос­пожи С. Сама же Дарья Ивановна была предобродушная, дородная русская женщина, румяная, серо­глазая, приветливая, сразу располагающая.

За два дня, проведенные у них, я осмотрела город и познакомилась с работой каменщиков, так называ­лись мастера, которые гранили драгоценные камни, и те, которые создавали удивительные вещи из малахи­та, мрамора и всех сортов яшмы. Представьте себе черную полированную мраморную доску, пресс-папье, и на ней же из камня соответствующего цвета лежала, как живая, ветка земляники с листиками, или веточки малины или смородины. Все это ручной тончайшей ра­боты. Шкатулки, письменные приборы, да и все, все. Нет, это надо видеть. Всем я накупила подарков на па­мять с Урала. А отливки из чугуна! Скульптура Кас­линского завода: тройки, пары лошадей, или крестьян­ская упряжка в телегу, в розвальни группа медведей, и в этом роде. А меха! Меха! Иван Иванович завез ме­ня к своему приятелю крупному меховщику, который имел дело даже с заграницей. Такое богатство и раз­нообразие можно видеть только во сне. О, как богата была наша Родина, и как мы мало знали ее, не ценили, не интересовались и мало любили!

Сегодня проводили госпожу С. и Любочку — мы расстались друзьями и, когда я потом бывала в Петербурге, где семья С. проводила зиму, я всегда навещала их.

А завтра пора, пора домой, — сказала я Ивану Ивановичу и Дарье Ивановне за вечерним чаем.

А знаешь, Татьяна Владимировна, — сказал Иван Иванович, он всем говорил „ты", — как я приме­тил, шибко ты до природы охоча, да и видать, что лю­бишь, а ведь настоящего Урала-то ты так и не видала.

— Как не видала? А прииски! — воскликнула я.

— Прииски — лес да лес, ну попадаются речушки, да больше болотины, да валежник, а из-за леса-то ничего и не видать, а он, вишь, тут на сотни верст тянет­ся. А ты вот оставайся-ка еще на день, так я тебе по­кажу Урал, а ты, Дарья Ивановна, заготовь корзиноч­ку с провизией. Завтра мы чуть свет выедем. Остаешь­ся? — обратился он ко мне.

—      Остаюсь! — чуть не с вызовом бросила я ему. Рано утром солнышко еще только просыпалось.

Я, Иван Иванович и Дарья Ивановна на паре до­брых коней, в уральском коробке, на сене, как в люльке, быстро ехали по Сибирскому тракту. То, что развертывалось перед глазами, было ново, неви­данно, неизъяснимо, увлекательно. Тракт был ши­рок, шел лесом, слева стена хвойных лесов, местами вперемежку с лиственными, а справа лес чередовал­ся с обрывами, озерами. Все время шел подъем. На­конец мы взобрались на очень высокую гору. Иван Иванович остановил лошадей.

—      Вот, гляди... Вишь, что в левом углу горы, от­сюда верст десять будут, вот в тот-то угол мы и по­едем. Ну что, похоже на прииска, аль есть разница? — торжествующе спросил он.

Выражение моего лица было ему ответом. Мои губы шептали:

—      Господи, Господи, как красиво, как непости­жимо красиво!

Я впервые видела восход солнца в горах. Нет слов, нет красок, чтобы сочетать и описать ту ширь, которую охватывали глаза на десятки верст и боль­ше. Купы деревьев, как пятна. Темная хвоя и ярко-зеленые лиственные, зеркалами блестели разбросан­ные озера, а вдали синели горы. Под ногами у нас было то самое огромное озеро, которое мы огибали в начале пути, и оно то приближалось, то исчезало за поворотами или поблескивало через просеки леса. Попадались и страннички боковыми дорожками, ими же проторенными, с посохами, с котомочками шествующие.  Всколыхнулось сердце.  „Карповна, милая, родная, все, о чем рассказывала, я наяву уви­дела". Остановились мы.

—      Куда идете?

—      К Сергию, к Троице,— был ответ. Дала я им денег.

—      Это на нужды ваши, на свечки, куда хотите! Мы порядочно отъехали, а они все еще стояли,

крестились и кланялись. Ведь это наша сермяжная Русь. Стало как-то тепло, радостно на душе от этой встречи. Проехав еще пять верст, мы свернули вправо от тракта и очутилась на узкой лесной до­рожке, заросшей травой, она имела вид малоезженой, и лес был так густ и высок, что после ярко ос­вещенного тракта, здесь были сумерки, как на при­исках, подумала я.

 — Скоро приедем, — сказал Иван Иванович утешающе. Не проехав и версты, въехали на ярко освещенную поляну, переехали две неглубокие речушки, от которых я пришла в восторг, уж очень они были живописны, а через три поворота, через молодой лесок, растущий от пней, очутились как-то сразу у гор и у полотна железной дороги. Иван Ива­нович остановился и сказал:

Под горой дом, вишь, так это последний по­лустанок перед нашим городом.

Мы переехали полотно железной дороги и опять остановились:

—      А это, — он указал на огромную поляну, — моего деверя земля начиняется. Вишь, весь лес вы рубил, прокорчевать бы, да клевер посеять, два де­сятка коров с этой поляны зиму прокормишь.

Наконец въехали в березовую рощу и очути­лись у самых гор. Ухо поймало журчание воды. Еще поворот, и мы на берегу речки, шириною с полторы сажени. Тут уж речка не журчала, а раз­говаривала довольно громко с мешающими ей на ее пути валунами-порогами.

 

                                                 Письмо десятое

                                       Последняя весна в Москве

 

 Все неожиданное и случайное всегда имеет продолжение, а я хочу Вам рассказать о двух случаях из книги моей жизни, где продолжение было вырвано и утеряно. Так же, как из книги, которую Вы читаете, был бы вырван, потерян лист или два на самом интересном месте. О! Как много, много прошло времени с тех пор, и лицо жизни также много-много раз меняло свое ласко­во-приветливое выражение и не улыбалось так, как тогда, по весне-молодости на двадцать четвертом году жизни.

Вы можете поставить мне на вид, что я несерьезна и пишу о глупостях. О кол­довстве весны, о коврах лютиков в моем лесу, о том, что лучшие духи — это аромат просыпающегося леса, после зимней спяч­ки, о том, что солнечный день в лесу, в парке, в саду дарит вечную картину красо­ты теней, света и красок. А вот лунной но­чью в лесу зимой и летом одинаково. Вы там не один. Ночью и леший разгуливает, перебегает, прячется за толстой сосной, только по его космам, по тени знаешь, за какое де­рево он спрятался. Няня Карповна заверяла, что ежели креста на шее нет, быть тому удушенному, а ежели Вы совсем один на один с лешим очутитесь, то обязательно начните либо свистеть, либо петь, тогда не так страшно. Ну, довольно о сказочном, опять весна, молодость и могучая власть жизни ши­роко распахнулись перед свободолюбивой Таней.

Как хорошо на солнышке в этот весенний теп­лый день! Вы только вдохните этот чудесный аро­матный воздух волшебницы-весны. А соловей вес­ной „певец любовных чар, певец тоски сердечной", да и травка, и земля. А аллеи распустившейся сире­ни! Да все, все после зимы вновь воскресло и как-то властно увлекает, околдовывает, как будто и сам другой, и в тебе потянулось, просится наружу вновь новое, пьянящее, молодое.

Ну разве можно сидеть дома в такой день? Все дела побоку. Все рамки обязательств дня сломать и выскочить на свободу. Сколько мне лет? А не все ли равно, сколько. Не знаю, как у кого, а у меня вес­ной до сего времени душа молодеет, хотя годков уже порядочно. Никто так не чувствует весны, как мы, северяне. Вместе с природой обновляешься, и все твои душевные морозы, вьюги оттаивают на солнышке мечты-весны.

Сейчас я живу в большом южном городе и, хотя весну больше ощущаешь по календарю, а газолин ав­томобилей убивает свежесть весеннего ветерка, но зато память многих весен свежа. Об одной из них я хочу Вам рассказать.

Итак, сегодня все дела побоку. Урок музыки в половине первого отменить по телефону и врать не­чего, не приду и только. В два тридцать портниха — отставить. В пять часов спевка у нашего регента в ближайшей церкви, где я очень люблю петь по суб­ботам и под большие праздники, вот это уже слож­нее. Сейчас десять часов, и до пяти времени много, и все-таки обязательство будет тебя зудить: „Как бы не забыть, как бы не опоздать". Нет, нет, и от это­го надо отделаться, а то будет, как долго неотвеченное письмо, маячить перед тобою целый день. Хочу быть сегодня свободной, абсолютно свободной, ни тени забот, ни тени обязательств.

— Ну, Ваня, вези, куда глаза глядят!

— Да ты что это, барышня, с горя, что ль?

Он повернул свое ширококостное веснушчатое лицо, с большой круглой картошкой вместо носа, и добродушно осклабился.

—   Вот что, дуй в Петровский парк! Была там одна чудесная аллея.

Бродя по парку, я неожиданно очутилась на дет­ской площадке, о существовании которой совсем не знала. Много тут было нянь, бонн, а детворы не счесть. Было около двенадцати часов, я порядочно устала, хотелось есть. Последняя скамейка со спин­кой оказалась свободной, я присела, облокотилась, откинулась с удовольствием. Все последующее про­изошло так быстро, неожиданно, что в памяти толь­ко запечатлелось, как что-то большое с визгом, кри­ком, хохотом шлепнулось рядом со мной на скамей­ку, которая тотчас опрокинулась. И моя голова очу­тилась на траве, рядом с головой неизвестного чело­века. Навалившаяся на него, и отчасти на меня, куча мальчишек в возрасте семи-восьми лет, тузила его по­чем зря. Хохот, визг и восторг ребят, упоенных изби­ением, привлек нянек и бонн, принявшихся растаски­вать ребят. Можно ли было сердиться на человека, который быстро поднял Вас, как перышко, по-док­торски осмотрел руки, ноги, повертел Вашу голову?

—   Переломов нет, все цело. А сердечко у Вас, сударыня, слабовато, но все в порядке, румянец уже возвращается.

В одну секунду поставил скамейку, посадил ме­ня и поманил мальчугана лет восьми.

—   Это Николка, мой племяш. Проси прощения. Это ты зачинщик. Это его три приятеля, а та вся ос­тальная банда — волонтеры. Ну теперь, ребята, марш по домам, вас матери ждут завтракать.

Как Вам сказать, особенной любви к детям я ни­когда не чувствовала, а некоторых, так называемых баловней семьи, в большой дозе совсем не выносила. Так и хотелось выпороть сначала мамашу, а потом его. Но сейчас, когда я подняла глаза, передо мной стоял... „Лорд Фаунтлерой", — подумала я. Он по­разил меня изяществом манер и внешностью. Кто из нас не читал в детстве об этом мальчике и не создал тип маленького джентльмена в своем воображении.

Дядя и племянник поразительно походили друг на друга, только дядя был очень высокого роста пе­ред малышом и, вместо темных карих глаз, его се­рые большие глаза с поволокой смотрели на свет Бо­жий с такой добротой, с таким неподдельным теп­лом и искренностью, грели, притягивали, было с ним хорошо, просто, спокойно.

Как-то так вышло, что день не прошел, а про­летел. Надо Вам сказать, что лучшего компаньона на сегодня никакое творческое воображение не придумало бы.

—   Весной потянуло, все побоку! — сказал он мне. Только разница у нас с ним была та, что у не­го завтра решающий день, защита диссертации, а он, вместо зубрежки или абсолютного покоя, при­шел в парк, чтобы учить ребятишек в чехарду иг­рать. И как только мы с ним ни веселились! Парк показался нам маленьким, теннисная площадка — ничтожной. Ничего больше не привлекало нашу раз­гулявшуюся душеньку, и забросило нас на Трубную площадь, что у Рождественского монастыря.

***

Москвич, любитель-птичник, знает хорошо эту площадь. По весне, особенно по воскресеньям, ор­кестр пернатых певцов привлекает как любителя, так и мимо проходящего. И каких только нет пичуг в казематах-клетках, самодельно сколоченных пти­целовами. Тут и чижи, и щеглы, и снегири, и сини­цы, и красавки, и жаворонки, и черные и серые дрозды. Птицелов — купец особого порядка. Не птица оценивалась, а покупатель, то есть сколько, и с кого можно запросить, боязно продешевить. Маль­чишки — не покупатель, в счет не шли, их тут киш­мя кишело, ведь больше пятака с них не получишь.

—   Ну, купец, сколько за всю клетку щеглов? — спросил мой партнер-медик и полез в карман за кошельком.

В таких случаях птицелов терялся, таращил гла­за, тупо прикидывал, подсчитывал, сдергивал шапку набекрень и усиленно чесал за ухом.

— Ну что ж, может, не продаешь? — продолжал наступать медик. — Целковый хочешь? Ведь у тебя тут с полтора десятка не наберется, а за щегла, сам заешь, больше пятака не дадут. Ну, как знаешь. По­шли дальше, — обратился он ко мне.

— Да нет, нет, ты постой, погоди, Ваше благоро­дие, господин студент, ну прибавь хоть гривенник.

—   Я прибавлю, — сказала я.

Через секунду стая щеглов взвилась в небеса. Мы освободили немало разных птиц из тюрем-кле­ток. За нами шла толпа мальчишек, принимая дея­тельное участие в выторговывании и разламывании клеток. Мое внимание привлек мальчишка-пригото­вишка. Каждый раз при выпуске стаи птиц, он хло­пал в ладоши, подпрыгивал, издавал радостные зву­ки и долго, долго смотрел в небо.

— Тебе очень нравится? — спросила я его.

— Да, когда я буду студентом, — сказал он убе­дительно, — обязательно буду приходить сюда и вы­пускать птиц на волю.

Были на этом базаре еще узники, зайцы, кроли­ки, ежи, хорьки, морские свинки. Мы бы и их выпу­стили, да бежать-то им по городу несподручно бы­ло. Небезынтересен был и рыбный отдел этого база­ра. Сидят мужики в ряд, кто на ящике или табуре­те, из дома прихваченном, а кто прямо на корточ­ках, а перед ним ведро с рыбным царством, миниа­тюрные раки с наперсток, карасики с ноготок, они в комнатных аквариумах очень занятны, ершики с мизинчик, мелюзга лягушки и крупные вьюнки, ма­лявки и так далее. Но нам там делать было нечего, не на мостовую же их выплескивать.

Пыл наш все не проходил, еще не угомонились, и махнули мы с ним за много верст от Москвы, в Александров, была там лошадиная ярмарка, или ка­кая-то другая, не помню, только смешались мы с толпой крестьян, мещан, купчиков-голубчиков. Пи­ли кислые щи, ели моченые яблоки, крашеные мят­ные пряники, лущили семечки, катались на карусе­лях (на львах), качались на качелях и с деревенски­ми парнями бегали на гигантских шагах. У балагана с Петрушкой, нашего артиста народного, постояли, посмеялись, детство вспомнили. Всему отдали честь, и наконец, устали. Уже были сумерки, когда мы воз­вращались поездом домой.

Сейчас мы оба походили опять на взрослых, здравомыслящих людей — людей общества. На мое замечание, что город Александров — это бывшая Александровская слобода, где Иоанн Грозный убил своего сына, царевича Иоанна, мой собеседник очень много рассказал о художнике Репине, друге их семьи. Репин, задумав запечатлеть это печальное историческое событие на полотне, буквально забо­лел, так как долго не мог найти подходящего натурщика для лица царевича, но наконец, встретив писа­теля Гаршина, написал эту знаменитую картину, ко­торую Вы, конечно, видали в Третьяковской гале­рее. У меня и до сих пор сохранилась открытка с этой картины, и каждый раз душистая, манящая весна и медик-студент вырисовываются до мелочей.

—   Так и не скажете ни имени, ни телефона, ни адреса? — еще раз спросил мой случайный спутник, подсаживая меня в трамвай.

Я не позволила ему провожать меня.

—   Имя, телефон и адрес написаны на следую­щей странице, — сказала я, — но она будет вырва­на из нашей жизни.

Он сделал движение заскочить в трамвай, но не успел, ему помешали. Мы никогда больше не встретились.

Много было в моей жизни таких вырванных страниц, незаконченных фантазий, оборванных от­ношений, встреч... Продолжение, предположение, на­писанное на следующей странице, было вырвано, и скажу Вам, что некоторые потому и остались яркими пятнами в моей памяти. А у Вас разве их не было?

Весна, 1908 год, Москва.

* * *

Вот еще одна из страниц вырванных и утерян­ных из книги моей жизни. Я приехала в Петербург по делу на пару дней.

Остановилась в гостинице, не объявляясь своим друзьям. В Петербурге, была уверена, не попадусь, не встречусь. Москва не Питер, там, куда ни ступишь, обязательно кого-нибудь встретишь. А о театре и го­ворить нечего, в особенности на премьере в Художе­ственном, знакомых не один десяток наберется.

Петербуржцы Москву деревней обзывают. Петер­буржец — щеголь столичный, накрахмаленный, по­вадка у него суховатая, господская. У нас в Москве самовар со стола не сходил, приходи, когда хочешь, даже, когда хозяев дома нет, чаю напьешься. Ну а в Питере по приглашению, а ежели невзначай зайдешь, то горничная (страх, как они были вымуштрованы) скажет „дома нет", либо „пожалуйте в гостиную", а уж если в обеденное время, сиди и жди, когда кончат, а иногда чашечку чая вынесут. Оно, конечно, грех так хаять, и в Питере с московским духом люди были. Бывало, приедешь, — не знают, куда посадить, чем угостить, как ублажить. По театрам, концертам, рес­торанам затаскают, ну как есть, как у нас, в Москве.

Любила я в Питере моды посмотреть, купить по­следнюю новинку, уж очень они, дамы петербургские, черный цвет уважали. Шляпы, платья с большим вку­сом были. Цены были аховые, заграничные, и вещи были отменные. Москва-купчиха любила все кондо­вое, да крепко сшитое. Бархат, шелк, меха не хуже питерских, но и бабушкин добротный салоп в боль­шом почете был. Кружева тончайшие, ручной работы еще девок крепостных, с лучиной вышивавших, ри­сунком и исполнением поражали. А белье расшитое, иль скатерть самотканка! Руками тканая, не фабрич­ная, художником была сенная девушка-крестьянка. Вы когда-нибудь видели ее узор, которому лет сто, а может больше? А вышивки на полотне тончайшем? А шаль прабабки? Ну да что и говорить, этого добра, предмета женских вздохов, тряпичниц ненасытных, были у нас полны московские купеческие сундуки, та­ких диковин старины... Питер был другой. Там царь жил, двор, аристократия, высокий чиновный класс, от Великого Петра там повелись моды запада и вкус.

Извините, увлеклась. Беда в том, люблю я Роди­ну, люблю Москву и нашу седую старину. О чем рас­сказывать ни начну, всегда подкрадутся воспомина­ния, уведут и от рассказа отвлекут.

Последний день, день отъезда домой, начался с мелочей, не подтасовывая, не придумывая, я очути­лась неожиданно в роли иностранки. Пуститься в приключение характера шалости, выкинуть какую-нибудь каверзу, шутку, без всякого злого умысла, было свойственно моей натуре. Нрава я была весе­лого, смелого, и все неприятности у меня всегда сво­дились к следующему: „Ну что ж, сегодня дождик, завтра дождик, еще один-два дня, а солнышко все-таки выглянет". Сами видите, со мною грусти и то­ске совершенно было нечего делать, да еще прибавь­те к этому абсолютную самостоятельность, незави­симость и кошелек, не то чтобы туго набитый, но на тряпки и булавки и сверх них с избытком хватало. Знакомлю Вас подробнее со своей с целью, чтобы Вы не подумали, что все нижеследующее произошло из-за каких-либо дурных побуждений. Уверяю Вас, только из озорства и, повторяю, нрава веселого.

Пора домой, взяла билет на городской железно­дорожной станции, на сегодняшний пятичасовой экс­пресс. Отдала приказ в гостинице, чтобы был сдан багаж, а посыльный ждал бы меня с ручным саквоя­жем за полчаса до отхода поезда. Заглянула в книж­ный магазин, отобрала себе несколько иллюстриро­ванных журналов, а для своей московской приятель­ницы последнюю новинку — английский роман. Не знаю, чем руководствовался приказчик, только русс­кие журналы были завернуты отдельно, а английская книга тоже отдельно. Решила позавтракать у Палкина на Невском, нигде, как только у него, подавался аппетитный, кровавый бифштекс. Мой столик у окна был свободен, всегда прислуживавший мне лакей по­давал мне меню на английском языке. Он считал ме­ня англичанкой, а вышло это совершенно случайно.

Года два назад я заняла этот самый столик тот­час, как какой-то господин и дама освободили его. Они продолжали еще говорить по-английски и с этим самым официантом. На столе лежало меню на английском языке. Я по-английски же дала заказ. Так и повелось, здесь я была англичанкой, но я не придавала этому никакого значения, да, собственно говоря, мне было решительно все равно.

На этот раз я увлеклась английской книгой. Журналы всегда интересны в вагоне, дорогой; хо­рошо завернутые они лежали на краю стола. Зав­тракать я не торопилась, и не заметила, как зал наполнился до отказа.

—   Только эти два места... Дама англичанка. Же­лаете, я спрошу, может быть, она ничего не будет иметь... — долетел до меня голос моего официанта.

—   Попробуйте, — ответили два голоса. Официант в самой вежливой форме спросил мо­его позволения посадить за стол двух джентльменов.

—   Of course, certainly, — сказала я громко, оки­нув взглядом тут же стоящих двух молодых людей, отвесивших мне изысканный поклон.

Это были офицер и господин в штатском, их при­сутствие не стесняло меня. В вагоне поезда, в театре, в кафе, в трамвае сидишь ведь рядом с совершенно неизвестными людьми. Штатский сел налево от меня, спиной к публике, офицер — напротив. Я продолжа­ла читать, не обращая на них никакого внимания.

—   Как ты думаешь, на каком языке мы будем с тобой объясняться, чтобы чувствовать себя свободно? — спросил один из них.

—   Надо выяснить, — как показалось мне, ответил штатский.

Они занялись меню, и в этот момент я разгляде­ла обоих. Офицер — светлый блондин, сероглазый, со слегка волнистыми волосами, нежной кожей, ру­мянцем, маленькими ямочками на щеках при улыбке; с очаровательной кокетливой родинкой около краси­во очерченного рта, но с крупными чертами лица, которые все же делали его мужчиной и очень, очень симпатичным. О штатском можно было бы сказать „а man of striking beauty", то есть красота его пора­жала, бросалась в глаза, обжигала. Вот какие в Питере водятся! Я даже зажмурилась. Описать его мне трудно. Черные как смоль кудри, черты лица можно было бы назвать классическими, правильно-строги­ми. Построение головы, шеи — антично. Огромные синие глаза, цвет кожи слегка смуглый, но помимо этого от него исходила какая-то внутренняя сила, подчиняющая и в то же время влекущая.

Мне принесли кровавый бифштекс. Итак, утвер­ждение лакея, английская книга, кровавое мясо — ну чем не англичанка? Но поверьте, я не собиралась этим пользоваться, да мне ничего подобного и в голо­ву не приходило, да и необходимости никакой не бы­ло. Иностранка, так иностранка. Я занялась бифштек­сом и не обращала на моих непрошеных соседей ни малейшего внимания. Очевидно, они поверили, но все же посматривали, как я реагирую на русскую речь. "А все-таки нехорошо, — подумала я, — словно подслу­шиваю, мало ли о чем они могут говорить и какое мне дело". Я решила, как можно скорее уйти. Они говори­ли тихо, сдержанно, перекидывались короткими фра­зами о скачках, о каком-то последнем великосветском скандале, о балете. Я старалась не вникать, не слу­шать, но наконец они занялись мной. Какая же жен­щина откажется, если представится возможность, ус­лышать собственными ушами мнение о себе, да еще совсем неизвестных мужчин, и мужчин интересных?

Думали, гадали, кто я. Артистка? Или жена только что приехавшего атташе английского посоль­ства? Или одна из путешественниц из-за границы, наводнявших столицу. Офицер держал пари, что я не употребляю косметики, а штатский, наоборот, доказывал, что мы, женщины, обладаем такими тай­нами разрисовки своего лица, которые недоступны и неизвестны ни одному художнику. Офицер восхи­щался, штатский критиковал.

— Я все же предпочитаю английских рысаков, чем англичанок. У лошадей прелестная ножка, сухая бабка, у женщин же, хоть и узкие, но ужасно длин­ные ноги... Да и головка у лошади... — и штатский стал разбирать по косточкам уже не англичанок, а женщину, сравнивая ее с лошадью, с ее норовом, с ее сложением и так далее.

Сравнения его были остроумны, но злы. Чув­ствовалось некоторое презрение к женщине.

—   Все они так скучны, все так одинаковы — за­кончил он. Вот с этого и началось. Так вот ты ка­кой, скучающий Онегин! Женщину, словно цыган, из табуна лошадей выбираешь. Да и нашей сестрой, вижу, избалован миленький! В первую минуту я хо­тела встать и уйти. Щеки мои пылали, и глаза не были спокойны. Книжка спасала, они ничего не за­метили. И так-то мне захотелось насолить ему, это­му красавцу. Бросить, как вызов, что, мол, одной красоты мало, а еще нужно кое-что, что сильнее тво­ей красоты, красоты обжигающей.

—   Ну, извини, — сказал офицер, — руки пре­красные и вовсе не велики, и сама очаровательна, нет больше — красавица... А глаза... Жаль, кончает ко­фе... И уйдет. Как жаль, что не говорю по-английски.

Офицер вздохнул.

—   Сударыня, разрешите курить? — совершенно неожиданно, порывисто, показав мне раскрытый портсигар, по-русски обратился ко мне штатский.

Быстрота и натиск чуть не поймали меня вра­сплох. Мне было уже нельзя не быть иностранкой, слишком наслушалась. Молча я перевела вопрошаю­щие глаза на офицера, на портсигар и глянула в глу­бокие озера синих глаз... Залюбовалась, утонула — вся злость провалилась. „Колдун", — подумала я.

—   Разрешите закурить, — задал он тот же во­прос по-английски.

—   Please, sir, — сказала я, стараясь всеми си­лами сохранить свой обычный естественно-при­ветливый тон.

Я закончила кофе. „Я сейчас уйду", — сказали мои глаза офицеру. „Пожалуйста, не уходи", — от­ветили мне его глаза.

—   Дайте мне еще чашку кофе, — обратилась я к официанту.

В сторону офицера я не смотрела, знала, что доволен.

—   Ну попробуй, поговори с ней по-французски, — сказал штатский.

—   Легко сказать.

Да, действительно, я стала вместе с ними обду­мывать, как и в какой форме можно было бы обра­титься к незнакомой даме в ресторане двум моло­дым людям, да еще в те времена, у нас, в России. Это не теперешние времена! Взгляды, этика! Скажу одно, чувствовалось в них юное, молодое и такое же озорное, как и у меня. Да и всем нам троим вместе было лет семьдесят пять, не более. Хотя штатский и говорил злые слова, все же он не был снобом. Серд­цем чувствовала, что хотя он и был избалован жен­щинами, но и сам предъявлял к ним большие требо­вания, искал в них, чего еще не встретил, не нашел.

—   Madame, — обратился ко мне офицер по-французски, причем страшно покраснел и смутился, чем окончательно меня купил.

—   Ради Бога, не сочтите, — продолжал он, не без напряжения подбирая слова, — за дерзость... Вы иностранка... Быть может, я... Мы... могли бы Вам быть полезны.

Он запутался окончательно и неожиданно закончил:

—   Разрешите представиться...

Одну минуту, — заторопилась я, чтобы не дать ему возможности представиться мне, — при таких обстоятельствах, monsieur, знакомство невозможно.

Я говорила намеренно медленно, подчеркиваю­ще смотря на них не без насмешки. Лица обоих вытянулись, а я наслаждалась их неловким положени­ем. У меня почти созрел план мести, и я его начала.

—   Но я охотно поболтаю с Вами, — продолжа­ла я медленно, — без объявления, кто мы. И никаких вопросов и расспросов. Я все равно не скажу Вам, кто я, а лгать и выдумывать не хочу. Согласны?

При этом я наградила их улыбкой, которая у меня в детстве носила название очаровательной. Оба облегченно вздохнули и, в знак согласия, отве­тили мне изысканным, галантным, ну просто ры­царским поклоном.

Сознаюсь, что в английском языке я была не сильна, а французский был мне с детства как род­ной. Проболтали с час очень оживленно. Оба оказа­лись воспитанными, живыми, веселыми, остроумны­ми. Вопрос зашел о том, чего я еще не видела в Пи­тере. Я изъявила желание посмотреть Нарвские ворота, которых я действительно не видела, вообще же Петербург я знала хорошо.

—   Эти ворота были сооружены в честь возвра­щения победоносной русской гвардии из похода во Францию в 1815 году, — сказала я.

Штатский был поражен моими познаниями, за­метив, что иностранцы всегда более осведомлены.

—   Но что же в них замечательного? — спросил он.

—   Архитектура и скульптура того времени. Гран­диозная статуя победы, увенчанная лаврами, на колес­нице, запряженной шестеркой скачущих лошадей, — пояснила я.

Не прошло и десяти минут, как мы уже мчались в великолепном лимузине штатского по направле­нию к Петергофскому шоссе, в начале которого на­ходились Нарвские ворота. Было уже около трех ча­сов, до отхода моего поезда оставалось два часа. Я рассчитала время, чтобы прибыть на вокзал за пят­надцать минут. На осмотр памятника ушло с полчаса, не меньше. Мои компаньоны согласились, что группа лошадей, статуя победы, фигуры воинов в древнерусском одеянии с оружием в руках по сто­ронам арки, и, вообще, вся композиция памятника по проекту Кваренги, была великолепна, и сожале­ли, что ворота были далеко от центра столицы.

—   Ну а теперь я вам покажу Николаевский вок­зал, — предложила я.

—   Позвольте, что ж там интересного, вокзал как вокзал, — воскликнули оба.

—   Как! Вы не знаете его особенности? — почти возмущенно ответила я.

Оба смотрели на меня с удивлением, но больше не возражали. Действительно, в Николаевском вок­зале трудно было бы найти что-нибудь достойное внимания, они были правы, вокзал как вокзал, боль­ше ничего не скажешь. Чем ближе мы подъезжали к вокзалу, тем большее волнение охватывало меня. Мне было важно, чтобы ко мне не подошел посыль­ный, ожидающий меня с ручным багажом и названием гостиницы на его шапке, и второе, чтобы в мо­ем распоряжении было не более десяти минут до от­хода поезда, иначе проигрыш, эффект будет сорван. Когда мы подъехали к вокзалу, по моим часам оста­валось восемнадцать минут. „Порядочно", — поду­мала я. Птицей взлетела по ступенькам, и сразу на­ткнулась на ожидавшего меня посыльного.

—   Положите саквояж в вагон номер три, место номер один, и ко мне больше не подходите.

Сунув ему ассигнацию, я быстро обернулась назад, и мои „знакомые незнакомцы" почти нале­тели на меня. Я облегченно вздохнула, акт первый был выигран.

—   Что же вы отстаете? Господи, как хочется пить, чего-нибудь холодного, пройдемте в буфет.

Нам принесли мою любимую Ланинскую сморо­диновую газированную воду. Я медленно тянула ее из бокала. Оставалось десять минут. Мне было важ­но владеть настроением молодых людей. Главное, чтобы в их головы не вползло предположение, подо­зрение и, вообще, какие-либо выводы, связанные с нашим посещением Николаевского вокзала.

—   Что за нектар! Что за напиток! Что это? В жизни не пила такую прелесть!

Первый звонок...

Они оба стали мне объяснять, что это знамени­тые фруктовые воды, называемые Ланинские. До второго звонка оставалось три минуты.

—   Ну, господа, теперь пойдемте, я вам кое-что покажу. Мы вышли на перрон и, не спеша, направи­лись к поезду.

Дойдя до третьего вагона, я попросила их оста­новиться у одного из открытых окон вагона. Второй звонок.

Я быстро вошла в вагон и остановилась у окна.

—   Что это значит? Вы уезжаете? Третий звонок. Я молча, кончиком платка сильно потерла себе щеку, губы и, показав его офицеру, сказала на чис­тейшем русском языке:

—   Вы выиграли, я не употребляю косметики. А Вам, — обратилась я к штатскому также по-русски, — от души желаю встретить женщину, которая име­ла бы кроме лошадиных достоинств и человеческие.

Я выиграла. Они онемели. Штатский наградил меня таким взглядом, который, если и не спалил, то все же ожег меня.

Поезд тронулся.

—   Приезжайте в Москву, я покажу вам Красные Ворота, — успела я еще крикнуть им, не без задора.

Я долго махала платком двум застывшим фи­гурам, которые делались все меньше и меньше и наконец исчезли.

[700x534] Художник Александр Аверин.
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote
Комментарии (1):


Комментарии (1): вверх^

Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник М.В.Имшенецкая. Забытая сказка. Письмо девятое и десятое. | Akylovskaya - Журнал "Сретенье" | Лента друзей Akylovskaya / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»