• Авторизация


М.В.Имшенецкая. Забытая сказка. Письмо третье. Письмо четвертое. 07-09-2013 07:58 к комментариям - к полной версии - понравилось!


[700x517]

Письмо третье.

Коммерческое фиаско. Неудавшееся писательство

Восьмой год моей жизни был довольно бур­ный. Избыток энергии, предприимчивость, нелепые фантазии с проведением их в жизнь встретили много препятствий и за­труднений. Все ниже перечисленное слу­чилось быстро, одно за другим, что сгусти­ло неприятную атмосферу вокруг моей особы. Первое — это полное фиаско в мо­ем коммерческом предприятии, второе — провал как писательницы-драматурга и третье — обнаружились способности, не соответствующие возрасту восьмилетней девочки.

Итак, первое. Можно ли было это на­звать коммерческим предприятием? Ско­рее это была наблюдательность с неуме­лым воплощением желания оказать по­мощь своим ближним. Видите ли, в доме у матери, а чаще у прислуги, не было вот сейчас, сию минуту, толстой иглы и нитки зашить фарш, чтобы не выпал у индюшки или у гуся. Или, наоборот, очень-очень то­ненькой иголочки и ниточки подштопать кружево на тонком ажурном платочке. Другой раз во всем доме, как говорила наша горничная Маша, не сыщешь английской булавки, шпилек, кнопок, крючков и тех будто бы ничтожных, но крайне не­обходимых вещей, которые всегда все забывают вовремя купить. Я решила все это приобрести, по­лучая от родителей рубль в месяц. За помощью мне пришлось обратиться к горничной Маше, которая меня очень любила и принимала участие в моих фантазиях. Ей пришлось все купить одной, так как я выходила на прогулки с мадемуазель, матерью или отцом, а такого рода закупки требовали бы разъяс­нений. Когда лавка, если можно ее так назвать, бы­ла готова, я всем дома заявила, что, когда у них че­го-нибудь не хватает, то обращались бы ко мне. По настоянию Маши в лавке были даже все туалетные принадлежности. Ей очень попадало, когда она зазевывалась и вовремя их не покупала. Для мадемуа­зель были золотые, конечно, не настоящие, шпиль­ки-невидимки, их она всегда теряла и весьма рас­страивалась, так как ее чрезмерно взбитый, как сливки, кок, поддерживался только ими. Меня под­мывало иметь табак, именно того сорта, который любил отец, но он оказался очень дорогим и продавался не меньше фунта, и мне что-то внутреннее предостерегающе говорило, что лучше не надо. Для нашего доктора Николая Николаевича не могла ни­чего придумать и решила, что у него острой нужды ни в чем и не бывает.

Мать встретила мое новое предприятие молча­нием. Француженка веселилась, а Маша чувствова­ла себя компаньонкой нашего общего предприятия. Отца не было дома, он только что уехал на две недели, столько же времени процветала и лавка.

Не понимая тогда, в чем собственно состоит коммерческое предприятие, я брала за нитки и иголки и все остальное столько, сколько дадут, но в то же время я испытывала страшную неловкость, когда я брала деньги. А почему, правда, нельзя дать так; без денег, думала я. Но Маша говорила, что без какого-то барыша, лавка существовать не может Я была рада и счастлива, что могу быть полезной в нужную минуту.

По приезде отца, рубль в месяц на собственные расходы был прекращен. По глазам отца я видела, что ему моя идея не понравилась, он недоволен мной. Лавка молча захирела, я просто раздала ее, о чем горевала Маша. Мой мудрый отец, к сожале­нию, тогда в этом не разобрался. А в моей детской душе появилась обида на взрослых, они не поняли моего искреннего желания быть полезной.

За этим последовала новая неудача: в проявле­нии моих литературных талантов. Я и мои прияте­ли мальчики настолько подросли, что игры в путе­шествия, разбойники и в этом роде, были заменены „спектаклями", так мы громко называли те живые картины и маленькие детские пьески, которые уси­ленно готовились к Рождеству и Пасхе.

Мне шили специальные костюмы: снегурочки, красной шапочки, или из сказки «Спящая царевна и семь гномов». Но и это все стало мне казаться, как говорила няня Карповна, «невзаправдашним», как-то не увлекало, видимо, детство и сказочки отходили. Мне хотелось чего-то большего, широты, размаха, я почувствовала в себе писателя и решила написать не что иное, как драму под названием «Двоеженец». Конечно, и тут не обошлось без Ма­ши. Надо вам сказать, что девица она была образованная,  всегда с книжкой. Елизавета Николаев­на (о ней расскажу в свое время), найдя, бывало, притаившуюся Машу в гостиной или зале, обыкно­венно говорила:

— Ну-ка, Машенька, дай-ка книжечку, без нее скорее приберешься.

Часто с глазами, полными слез, Маша мне гово­рила. «Ах, барышня, если 6 вы только знали, какая это драматическая драма» или «какой это романи­ческий роман». Одним из этих «романических ро­манов» я и воспользовалась.

Пьеса была написана, и я заявила матери, не без гордости, что на это Рождество будет поставлена «драматическая драма» моего сочинения: «Двоеже­нец», и мне необходимы платье и шляпа кокотки, так как главную роль исполняю я.

—    Ты мне дашь их, мама? — спросила я еще раз.

Ни отец, ни мать никогда не говорили сразу ни „да", ни „нет". Мать взяла у меня мою рукопись:

—    Хорошо, — сказала она, — я прочту. Очевидно, сюжет подходил к названию драмы, на другой день она мне сказала:

—    Ты, наверно, хочешь, чтобы папа привез тебе новую маму?

Кроме того, мать очень жалобно описала мне роль падчерицы и суровой мачехи. Я была потрясе­на. Потоки моих слез долго невозможно было осу­шить. Я дала слово, что не буду больше писать дра­матических драм. Вы, конечно, шокированы, благо­воспитанная девочка из дворянской семьи, охраняемая от всяких настроений и дуновений, и такие, можно сказать, и сюжет, и выражения, и в таком возрасте! Могу Вас уверить, во всем виновата моя никогда не спящая жажда знаний и стремление к великим достижениям. Но самое главное, что книга в то время, какая бы ни была, являлась предметом притяжения. Книги же Маши (которые читались тайно) были из совершенно другого мира, представ­лялись загадочными, таинственными, смысл их был недоступен, а новые, никогда ранее не встречавшиеся слова очень беспокоили мою любознательность.

Что сюжет был заимствован, списан из «романичес­кого романа», в этом нельзя сомневаться.

Не помню, с какого времени, по собственной инициативе, я завела особую тетрадку для записи непонятных слов и фраз с рубрикой „Собственные пометки и объяснения". Впоследствии вы еще не раз встретитесь с этой тетрадкой и со всеми ее не­ожиданными выражениями и словами, несвоевре­менно пришедшими, беспокойно требующими точ­ного определения.

После моего неудачного писательства слово «ко­котка» было записано в тетрадь, а в рубрике «Объ­яснения» стояло одно слово «такая»: Маша не мог­ла мне дать точного объяснения, на кого похожи ко­котки. Когда я перебрала ей всех наших знакомых дам и барышень, она с испугом сказала:

— Да что Вы, барышня, ведь они же семейные, а она „такая".

Инстинктивно, по тону Маши, я почувствовала, что это редкий, особый сорт женщин, и в то же вре­мя есть что-то в нем отрицательное, и мать, конеч­но, лучше об этом не спрашивать. Пьесу «Двоеже­нец» своего сочинения, я так больше и не видала и, конечно, забыла о ней, а вот сейчас очень бы хоте­ла ее прочесть, что мог написать на такую тему че­ловечек в восемь лет? И как? И в какой форме был реконструирован этот «романический роман» в «драматическую драму»?

Еще последний маленький набросок, но в нем я хотела обратить Ваше внимание только на область чувств. Как они возникают, налагают, куют черты характера с детских лет, и если бы взрослые были наблюдательны, придавали бы кажущимся пустякам значение, то насколько можно было бы смягчить, сгладить портящие жизнь недостатки характера, во­шедшие потом в привычку.

Мне исполнилось восемь лет, и я впервые позна­комилась с «ревностью мужчины» и со своей спо­собностью, если и не кружить головы, то все же применять некоторую долю кокетства, присущую женщине. Но как это называется, и что я чувствовала, объяснить бы не сумела тогда.

Ревность я не знала, но инстинктивно почув­ствовала посягательство на мою свободу. Чувство предосторожности, чтобы не попасть в рабство, сильно проявилось у восьмилетней девочки. Это было на Рождество. По каким-то неотложным делам, мой отец задержался в Москве, и мы с мамой выехали к нему, чтобы провести праздники вместе.

В Сочельник и на первый день Рождества Христова мы были приглашены в имение, в тридцати верстах от Москвы, к друзьям моих родителей, из­вестному психиатру, доктору Н. У него было два сына: старший Глеб, шестнадцати лет, будущий врач, и Борис, двенадцати, в будущем крупный ху­дожник-портретист, самородок, юрист по образова­нию. Хотя горела елка, но, скорее, это был вечер для молодежи от двенадцати до шестнадцати лет, и я была самая младшая, восьми лет.

Итак, Борис, очень красивый мальчик, с до­вольно сумрачным лицом и тоном заявил, обраща­ясь ко мне:

—    Поклянись, что ты мне будешь верна на всю жизнь, и мои рыцарские перчатки в день брака я поднесу тебе.

—    А как нужно клясться? — спросила я.

—    Отныне ни с одним мальчиком ты не будешь ни танцевать, ни играть, ни очень много разговари­вать, — при этом маленький Отелло больно сжал мне руку и с выражением превосходства, власти и самомнения смотрел на меня.

С видом оскорбленной королевы я стряхнула его руку:

—    Мне не нужны твои перчатки, — не без вы­сокомерия был мой ответ.

Это был мой первый бал, мой первый успех ма­ленькой женщины, а не девочки. Я танцевала без ус­тали, не только со всеми мальчиками, но и с самим доктором Н. и с другими взрослыми.

Будучи высокого роста, я выглядела значитель­но старше своих лет, в зеркале передо мной мелькал образ этой маленькой женщины с горячими глаза­ми и щеками, в волнах белых кружев, в ореоле зо­лотистых пышных волос. И в то же время я ни на минуту не теряла из вида сумрачного мальчика, не принимавшего участия в веселье. Мысль, что он «мой рыцарь», и его «перчатки» все же кружили мне голову.

— Вы обаятельны, — сказал мне лицеист лет пятнадцати. Он был высокого роста и казался сов­сем взрослым, настоящим мужчиной. Я нашла ка­рандаш и записала «Вы обаятельны», чтобы не за­быть, это слово я слышала впервые. Так как глаза лицеиста выражали восхищение, то оно не могло быть плохим. Мой головокружительный успех был закончен. Было одиннадцать часов, и отец отправил меня спать. Из гордости я ушла с веселой физионо­мией, но в спальне расплакалась. Мать меня утеша­ла тем, что я и так имела два часа лишних, обыкно­венно я ложилась спать в девять часов вечера.

— Мама, — сказала я, — если мальчик говорит девочке «Вы обаятельны», что это значит?

Мама замешкалась с ответом. Я повторила вопрос.

— Это значит что ты милая, хорошая девочка.

— Только? — сказала я разочарованно.

«Вы обаятельны» не было записано в заветную тетрадь, и я забыла об этом. На другой день мы с Борисом не только примирились, но он положитель­но зачаровал меня.

Забравшись с ногами на кушетку, с тетрадкой и карандашом, он заставлял меня позировать и быст­ро зарисовывал то с большим бантом, то с распу­щенными волосами, то с косой, анфас и в профиль, стоя, сидя и так без конца. После каждого сеанса я бросалась, также с ногами на кушетку, впивалась в рисунок, восторженно вскрикивала:

— Борис, ведь это я! Я! И опять, и опять.

Борис остался до конца своей жизни моим ры­царем, и быть может, я очень охотно приняла бы его перчатки, но его чудовищная ревность оскорбляла, угнетала меня чрезмерно. Чем мы становились стар­ше, тем меньше и меньше мне хотелось с ним встре­чаться. Первая тетрадка его набросков, первое вдохновение мальчика-самородка, крупнейшего та­ланта в будущем, и печальный конец его короткой жизни — всему была причиной я. Сейчас я уже ста­руха, но эта рана всегда кровоточит. Но об этом в свое время.

Письмо четвертое.

Первые шаги в школе жизни

 

 

 

На девятом году жизни со мной случилось то, что взрослые относят к «непредвиден­ным обстоятельствам», которые налетают на Вас неожиданно, требуют безоговороч­но подчинения, посягают на Вашу свободу и навязывают Вам то, что вовсе Вам не нужно, нежелательно.

Мои „ непредвиденные обстоятельст­ва" навсегда захлопнули двери моего золо­того детства и явились первыми ласточка ми обязательств со всеми их последствия­ми, а также и способствовали росту, про­явлению тех внутренних импульсов нашей сущности, которые свойственны человеку с малых лет. Итак, я поступила в подгото­вительный класс школы-жизни.

Вскоре после возвращения из Москвы меня позвали вниз, в гостиную. На столе лежала скрипка, ноты, стоял пюпитр, ря­дом — несимпатичный учитель. Я была ошеломлена и озадачена. О чем мне гово­рил тогда отец, точно не помню, но смысл был таков, что он будет очень счастлив, когда его дочь сможет принимать участие в концер­тах, которые устраивались у нас еженедельно.

Я не боялась отца, но его воля всегда гипнотизи­ровала меня, подчиняла беспрекословно. Занятия на­чались. Я обязана была играть по часу каждый день. Чем я становилась старше, тем больше прибавлялось часов. За четыре года в консерватории, до восемнад­цати лет, я занималась по четыре часа в день. Итого, десять лет дисциплинарной муштровки.

Скрипку я невзлюбила сразу — «не люблю и только» — это чувство засело глубоко и прочно, и уверенность, что я ее все равно брошу, но когда и при каких обстоятельствах, в это я не вдавалась. Скрипка наложила на меня чувство обязательст­ва, научила и приучила на всю жизнь к принятию и подчинению непредвиденным обстоятельствам, каковы бы они ни были.

О, как часто подводили меня к дверям кабинета отца протест, нелюбовь, неудовольствие к этому ма­ленькому неудобному инструменту, но, подержав­шись за ручку дверей, я уходила обратно с другими чувствами, боясь обидеть, огорчить, сделать непри­ятно отцу. Нет, нет. Да и что я ему скажу? И как? И в какой форме? И протест, и нелюбовь, и неудо­вольствие исчезали и появлялись все реже и реже.

Мой дорогой, обаятельный, безгранично люби­мый отец не знал, не предполагал эту подчас непо­сильную с детства борьбу. Я любила не скрипку, а рояль. Началось это еще со времен няни Карповны, лет так с четырех-пяти. Очень часто отец по вече­рам играл на рояле до позднего времени. Укладыва­ли меня спать в восемь часов вечера, проснувшись ночью, я всегда слышала глухо долетавшие до меня звуки рояля, тихонечко вставала, чтобы не разбу­дить няню Карповну, и раскрывала настежь двери нашей комнаты. Меня влекли звуки, чаровали, сли­ваясь как бы в одно с фантастическими сказками няни Карповны.

По утрам няня бывала очень обеспокоена, нахо­дя двери нашей комнаты открытыми.

—    Это что же, батюшки, мать честная, ведь сво­ими руками закрывала, — бормотала она.

Стала закрывать двери на ключ, но и это не по­могало, дело дошло до святой воды. Ну, тут уж при­шлось признаться, что бесовской силой являлась я. Няня была озадачена и разгневана, но поток моих поцелуев всегда прекращал ее неудовольствие. При­миряюще ворча, она добавляла:

—    У, баловница, нет на тебя управы, горе мне потатчице.

Подошло время начала моего общего образова­ния. Ни в институт, ни в гимназию отец ни за что не хотел меня отдать. Я проходила гимназический курс дома, держала экзамен каждый год экстерном. У меня было четыре учителя и пятый, профессор, мой отец.

Учитель математики, как и сама математика, никогда не интересовали меня, но учитель русского языка, в особенности при изучении литературы и словесности, увлекал меня красотами русской речи.

Добродушный батюшка преподавал Закон Бо­жий. Начали мы с молитв и Ветхого Завета. Если бы батюшка был сух и строг, как учитель математи­ки, то мне и в голову бы не пришло засыпать его во­просами, не соответствующими ни его сану, ни пре­подаваемому им предмету. Терпел он, родненький, терпел и наконец возмущенно сказал:

—    Ну, будет тебе немало на том свете, бого­хульница! Ярко вспыхнул образ Карповны, «тот свет», бесы, сковородка, последствия. Больше по­добных вопросов батюшке я не задавала.

Француженка была типичной «мадемуазель», которые наводняли наши дворянские семьи в роли гувернанток.

Будучи блестяще, всесторонне образованным, мой отец не скупился обогатить меня самыми по­дробными сведениями по географии и истории. Он с поразительным терпением и умением делал мерт­вый предмет интересным и живым. Отец обыкно­венно говорил:

—    Ну, куда мы сегодня попутешествуем? Ска­жем, на Северный полюс.

Самоедов, суровую природу, белых медведей, пингвинов, а в особенности собак, обслуживающих самоедов, я представляла себе, как живых. Все это сопровождалось снимками, гравюрами, картинами и рассказами об их суровой жизни. Отец был живой книгой, урок до мельчайших подробностей запоми­нался быстро и легко.

Таким же путем знакомил он меня с историей государства Российского и всего земного шара. Он передал мне свою любовь к России, Москве, к по­следней он питал, хотя и не был москвичом, особое нежное чувство. Все, все, что он успел развернуть передо мной, запечатлелось на всю жизнь.

Первые два учебных года прошли благополучно, мне минуло двенадцать лет. У меня не было време­ни для проведения в жизнь каких-либо предприятий моего беспокойного ума. Разве вот только не так давно, будучи в весьма приподнятом веселом на­строении, я съехала верхом по перилам с верхнего этажа и очутилась в объятиях отца.

—    Молодец, — сказал он, — очень смело. Но жаль, как женщина ты теряешь свою обаятельность.

Больше он ничего не сказал. Слово «обаятель­ность» показалось знакомым. Долго, мучительно долго припоминала я: лицеист, первый бал, вальс — вспомнила: «Вы обаятельны». Перила и желание скатываться с них не привлекали больше.

Это был период, когда девочки торопятся ка­заться старше, прибавляют года и мечтают о длин­ных платьях, больших шляпах, обязательно с перья­ми, обо всем, что делает их, как тогда казалось, сра­зу взрослыми. Помню, как я приставала к матери, чтобы она сделала мне, тринадцатилетней девочке, черное бархатное платье с длинным шлейфом, обтя­гивающее, как перчатка, но с пышным бюстом. Как мать ни убеждала, что это уродливо, но я настаива­ла, и так ей надоела со своей нелепой идеей, что на­конец она не без грусти воскликнула:

—    Господи, откуда это у тебя? И от кого это? Но меня это не останавливало, я настаивала

на своем.

—    Хорошо, — сказала она, выведенная из тер­пения, — иди к папе, если он разрешит...

Идти к папе? Я дошла до дверей всегда закры­того кабинета, подержалась за ручку, и вернулась обратно. Больше я к матери не приставала. А отку­да это было у меня? Да, конечно, из Машиных «ро­манических романов».

С тринадцати лет я жадно глотала обширную библиотеку отца. Конечно, читала по ночам; книж­ки хранились под матрасом, выкрадывались, когда родителей не было дома. Вы не думайте, что у меня книг не было, полон шкаф. Рассказы Клавдии Лука­шевич, Лидии Чарской и журналы, все соответ­ственно моему возрасту. Но, к сожалению, я не чи­тала, а как уже сказала, «глотала», и мне их было мало, а перечитывать не очень нравилось.

Воровство книг, книг запретных, породила сле­дующая фраза отца на мою просьбу дать мне книгу из его библиотеки, он сказал:

—    К сожалению, эти слишком серьезны, эти еще очень рано.

— А эти папа? — перебила я его. — Эти краси­вые, в красном сафьяновом переплете?

— Ну уж нет, я совсем не хочу, чтобы ты их ко­гда-либо читала.

С них-то я и начала. Бальзак, Жорж Санд, Золя, Мопассан и другие. Конечно, сами понима­ете, могли ли они быть мне понятны тогда. Потом я прикоснулась к тому, „что еще рано", как ска­зал отец. Это были наши классики. Вот их-то проглотить я не смогла.

Как Гоголевский Петрушка из «Мертвых душ», был зачарован и восхищен, что из букв слова выхо­дят, так и меня поразило построение фраз; вот все слова знакомые, но до чего же они красиво подобра­ны. Некоторые места я читала, перечитывала; даже заучивала наизусть.

Описание природы, обрисовка наружности или характера, незаметный штрих, мазок приковывали мое внимание. Может еще и неосознанно, но я по­чувствовала, поняла красоту изложения моего род­ного русского языка. Страницы философии, психо­логии и все непонятное казались трудными пасса­жами, и я их пока откладывала в сторону, на после. Мастерство обращения с подбором слов, превра­щение их в музыкальные фразы, поразило, увлекло в новый мир восприятий.

Мне казалось, что я открыла несметные богат­ства: новые мысли, новых людей, новую жизнь, в ко­торую я вошла. Я жила, любила и страдала вместе с героями Толстого, Тургенева, Гончарова, все, что я успела перечитать до четырнадцати лет. Проявление душевных взлетов, сдвигов, все, все, что касалось ра­боты души, сердечного побуждения, так сильно овла­девали мною, что я как бы перевоплощалась в моих книжных героев, жила, следила, следовала за ними.

Первая книга из тех, что «еще рано», была «Вой­на и Мир» Льва Толстого. Пожалуй, она была самая трудная. Ярко запомнилась и осталась в памяти только смерть князя Андрея Болконского, вернее не сама смерть поразила мою душу, а не совершившая­ся, страдающая любовь, прошедшая мимо, жадно же­ланная, вечно манящая, не пойманная. Я оплакивала не смерть, нет, а его самого, князя Андрея, страдаю­щего не физически, оплакивала его гордую душу и. что умер он, не бывши счастливым.

Книга Гончарова «Обломов» была мною совсем не понята и скучна, я ее даже не дочитала. Извини­те за отступление, но когда мне было уже лет девят­надцать, я ее перечла и до сего времени где-то в об­ласти, где хранится у каждого сильно, остро пере­житое, витает в памяти только Агафья Михайловна. Ольга и Штольц — люди как люди, таких много.

У Ольги я чувствовала, что при ее уме и иска­нии не хватало душевной мощи, любви жертвенной к Обломову, той, которую проявила к нему Агафья Михайловна. Вот ее-то сила душевная, любовь, ни­чего не спрашивающая, все отдающая, богатство и мудрость души ее, этой простой неграмотной жен­щины, потрясли меня тогда. Я проливала слезы уми­ления и жалости, что ей перепадали всего лишь кру­пицы человеческого счастья. Агафья Михайловна прошла скромно, стыдливо, даже автор как бы все время оставляет ее в тени.

Обломов вызвал во мне странную жалость. Он казался мне обездоленным, опустошенным, обижен­ным природой, не оставившей ему даже зародыша энергии, влечения к красоте, творчеству. Такой он серый, будничный. Это казалось мне ужасным! По всей моей жизни прошедшее чувство любви, за кото­рой стоят страдания и смерть физическая или душев­ная, мною, еще девочкой, было принято, признано.

Хочется мне еще коснуться книги „Обрыв" Гон­чарова. Самая суть — трагедия Веры — была мне непонятна. Прошла и мимо трогательной любви бабушки после падения Веры, может быть, потому, что за Веру я испытывала какую-то неловкость, не­который стыд в выборе ее героя. Тип Марка произ­вел отталкивающее впечатление, вызвал ужасное от­вращение. Неряшливая внешность сливалась с его внутренней сущностью и вызывала брезгливость.

До „серьезных книг" я так и не дошла, так как приближалась весна, приближались экзамены.

Зимы в средней полосе России короткие, но су­ровые. Март и апрель казались началом лета. В этом году радости весны прошли как-то мимо меня, мои щеки были бледны, я очень похудела и часто плакала, без причины. Ничто не радовало, ничего не хотелось.

Последний роман „Дворянское гнездо" Турге­нева окончательно свалил меня. Я вообразила себя Лизой, мысленно ходила в монашеском платье и ос­тро переживала несчастную любовь за нее и Лаврецкого. Из даров любви я выбирала только страдание, целиком его воспринимала и истязала свою душу. Мои родители были обеспокоены, а мой дорогой доктор Николай Николаевич, сидя у моей кровати, ломал себе голову:

—    Что с тобой, не могу понять, горячая голова, так же мудрено, как тогда разодолжила со сково­родкой, — говорил он, не спуская с меня бесконеч­но добрых, пытливых глаз.

Он настоял, чтобы меня немедленно везли в Крым, на Кавказ, в Финляндию, куда угодно.

— Заучили ребенка. Месяц полнейшей свободы, без всяких обязательств, — закончил он.

— Пожалуйста, и без скрипки, — шептала я ему на ухо.

Мать выбрала Крым, и мы уехали с нею в Алупку. Когда убирали мою комнату, то из-под матраса были вытащены и возвращены отцу похи­щенные мною книги из его библиотеки. После на­шего возвращения из Крыма, библиотека отца была заперта на ключ.

 

 

[700x461] Художник Александр Аверин.
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник М.В.Имшенецкая. Забытая сказка. Письмо третье. Письмо четвертое. | Akylovskaya - Журнал "Сретенье" | Лента друзей Akylovskaya / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»