• Авторизация


Собиратель и нанизыватель слов Осип Мандельштам... 15-01-2011 16:59 к комментариям - к полной версии - понравилось!

Это цитата сообщения Nora_Eleo Оригинальное сообщение

Собиратель и нанизыватель слов Осип Мандельштам



[показать]

    ( отрывки )

    На российском Парнасе он занимает второе после великого Пушкина место

    В моем архиве есть пять потрепанных, самодеятельно сшитых тетрадей, в них содержатся перепечатанные на машинке стихи. Хранить подобный «самиздат» нет никакого смысла, но это своего рода семейная реликвия.
    Впрочем, начну по порядку. Близкая приятельница Ахматовой Эмма Герштейн в свое время писала: «После посмертной реабилитации Осипа Эмильевича в 1956 году Анна Ахматова написала стихотворение «Я над ними склонюсь, как над чашей…». Непосредственным поводом к нему послужило рассматривание рукописей Мандельштама, наконец-то извлеченных Надей из своих тайников. Но это лучшее из лучших стихотворений Ахматовой не могло быть напечатано целиком еще долгие годы. Даже в издании «Библиотеки поэта» (1976) в основном тексте были помещены только две строфы, остальные мы находим в отделе вариантов в качестве «другой редакции». Теперь (90-е годы) оно печатается уже целиком».
    Напомню первую строфу этого стихотворения:

    Я над ними склонюсь, как над
    чашей,
    В них заветных заметок
    не счесть –
    Окровавленной юности нашей
    Эта черная нежная весть...

    В те времена Ахматова по большей части жила в доме моих родителей (В.Е.Ардова и Н.А.Ольшевской) в Москве, на Ордынке. Именно туда Надежда Яковлевна принесла рассекреченные ею рукописи, и Анна Андреевна показала их нам. Мой отец стихи перепечатал, и так появились на свет те самые тетради, которые я храню в своем архиве. В первой из них и во второй содержатся «московские стихи», а в третьей, четвертой и пятой – «воронежские».
    В ту пору мне было 19 лет, и я очень любил поэзию. Уже переболел Есениным и Блоком, знал Гумилева – у нас дома были «Чужое небо» и «Колчан». Ну и, разумеется, я высоко ценил Ахматову, почти наизусть выучил «Поэму без героя». Но ни «Камня», ни «Tristia» в нашей библиотеке не было, и Мандельштама я практически не знал.
    Нетрудно вообразить, какое впечатление произвели на меня те шедевры, что Осип Эмильевич писал в свои последние годы. Не менее трети этих стихотворений я по сию пору помню наизусть.
    Именно тогда я избрал себе любимого поэта и за полвека мнения своего не изменил: Мандельштам на российском Парнасе занимает второе после Пушкина место.
    В те времена, когда я упивался «поздним Мандельштамом», в моду входили Евтушенко, Вознесенский, Рождественский… Можно представить себе, как я – собеседник Ахматовой, один из немногих людей, которые имели возможность наслаждаться стихами воистину гениального поэта, воспринимал их выкрутасы и выкрики… То самое, о чем писал неподражаемый Тимур Кибиров: «Летка-енка, ты мой Евтушенко!/ Лонжюмо ты мое, Лонжюмо! / Уберите же Ленина с денег/ и слонят уберите с трюмо!»




    * * *

    Моя память хранит кое-что из тогдашних разговоров с Ахматовой.
    Прежде всего я вспоминаю в ее чтении стихотворение «Как народная громада...».
    О стихах «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…» Ахматова сказала: «Надя говорит, что это он мне написал».
    Я впервые прочел: «А еще над нами волен/ Лермонтов – мучитель наш;/ И всегда одышкой болен/ Фета жирный карандаш». И тут же спросил у Ахматовой, почему Осип Эмильевич так нехорошо пишет о Фете. На это она с улыбкой отвечала: «Просто в ту минуту ему так показалось».
    И еще одно суждение Ахматовой я запомнил. Она говорила: «Я чувствую Петербург, Пастернак – Москву, а Осипу дано и то, и другое».

    * * *

    Общеизвестно, что Анна Андреевна очень любила Мандельштама – и поэта, и человека. Ее активная неприязнь по отношению к Волошину существовала, в частности, из-за конфликта, который произошел между Осипом Эмильевичем и Максимилианом Александровичем. Я помню, как Ахматова произносила такую фразу: «Осип ему написал: это несчастье – быть знакомым с вами».

    * * *

    Пусти меня, отдай меня,
    Воронеж –
    Уронишь ты меня иль
    проворонишь,
    Ты выронишь меня или вернешь –
    Воронеж – блажь, Воронеж –
    ворон, нож!

    Помню, как поразило меня это четверостишье… Целый парад шипящих, кажется, будто звучит польская речь. Эти строки были впервые напечатаны в 1961 году – в «Новом мире», их процитировал в мемуарах Илья Эренбург. И вот что в этой связи мне вспоминается.
    Тогда существовал сатирический журнал «Крокодил», и там иногда печатались примитивные стихотворные пародии. У того поэта, которого хотели высмеять, находили несколько неудачных строк, и они становились предметом издевки. И вот я наткнулся в «Крокодиле» на такую публикацию. Сначала были приведены четыре строчки какого-то стихотворца, который мандельштамовское четверостишье знал и как бы размышлял о судьбе великого поэта: «Милый, славный град Воронеж,/ Хорошо в нем зимовать,/ Имя города с «уронишь»,/ «Проворонишь» рифмовать». А за сим пародист (он, конечно, Мандельштама не читал) предлагал несколько куплетов в таком роде: «Милый славный град Калуга,/ Хорошо в нем зимовать,/ Имя города с супругой/ И с подпругой рифмовать» и т.д.
    Сидел я с этим журналом в руках и не знал: смеяться мне или плакать?..

    * * *

    Поскольку Мандельштам стал моим самым любимым поэтом, я постарался раздобыть его прижизненные издания. В библиотеке Центрального дома литераторов можно было получить сборник 1928 года «Стихотворения», а также «Шум времени» и «Египетскую марку».
    Проза Осипа Эмильевича вызвала во мне новый прилив восторга. В «Шуме времени» позабавило меня окончание главы «Книжный шкап»: «Семен Афанасьич Венгеров, родственник моей матери (семья виленская и гимназические воспоминанья), ничего не понимал в русской литературе и по службе занимался Пушкиным, но «это» он понимал. У него «это» называлось: о героическом характере русской литературы. Хорош он был со своим героическим характером, когда плелся по Загородному из квартиры в картотеку, повиснув на локте стареющей жены, ухмыляясь в дремучую, муравьиную бороду!»
    Из этого описания видно, что любовь к дальним родственникам Осипу Эмильевичу не была свойственна. И у меня есть основание утверждать: отсутствие этого чувства было характерным для той «семьи виленской». Вот запись из дневника Лидии Яковлевны Гинзбург: «Жирмунский в свое время с большим шумом прочитал «Преодолевших символизм». По окончании доклада к нему подошел С.А.Венгеров: «Я, конечно, старый человек, но я понимаю, что Гумилев, Ахматова – это интересно. Но как вы могли говорить о Мандельштаме?!»
    – Почему же, Семен Афанасьевич?
    – Да ведь я знаю его мамашу!»

    * * *

    Есть в «Египетской марке» трогательное, я бы даже сказал, трагикомическое место: «Шапиро звали «Николай Давыдыч». Откуда взялся «Николай», неизвестно, но сочетание его с «Давыдом» нас пленило. Мне представлялось, что Давыдович, то есть сам Шапиро, кланяется, вобрав голову в плечи, какому-то Николаю и просит у него взаймы».
    «Пески, где он жил, были Сахарой, окружающей белошвейную мастерскую его жены. (…) Я боялся, что на Песках поднимется смерч и подхватит его жену-белошвейку с единственной мастерицей и детей с нарывами в горле, как перышко, как три рубля…»
    Фамилия «честного Николая Давыдыча» аукнулась Мандельштаму в конце жизни, когда не воображаемый, а взаправдашний смерч сталинского террора подхватил и уничтожил его самого. Теперь опубликован такой документ:

    «ВЫПИСКА ИЗ ПРОТОКОЛА

    Особого совещания при Народном комиссаре внутренних дел СССР От 2 августа 1938 г.

    СЛУШАЛИ ПОСТАНОВИЛИ
    7. Дело № 19390/ц о МАНДЕЛЬШТАМ Осипе Эмильевиче, 1891 г. р. сын купца, б. эсер.
    МАНДЕЛЬШТАМА Осипа Эмильевича за к.-р. деятельность заключить в исправтрудлагерь сроком на ПЯТЬ лет, сч. срок с 30/IV-38 г.
    Дело сдать в архив.
    Отв. секретарь Особого совещания»
    За сим гербовая печать и собственноручная подпись:
    «ШАПИРО»

    * * *

    Мандельштам признавался: «Я должен жить, дыша и большевея…» Но как же тяжело ему было, с каждым годом труднее и труднее. После командировки в совхоз он произносит такой монолог: «Я опять стою у этого распутья. Меня не принимает советская действительность. Еще хорошо, что не гонят сейчас. Но делать то, что мне тут дают, – не могу. Я не могу так: «посмотрел и увидел». Нельзя как бык на корову уставиться и писать. Описывать Господь Бог может или судебный пристав. Я не писатель. Я не могу так. Зачем это ездить в Воробьевку, почему это радиус зрения начинается за одиннадцать часов ползучки от Воронежа? Из Москвы наши бытовые писатели ездят за материалом в Самарканд, а Москвы не могут увидеть. Эти «понятники» меня с ума сведут, сделают себе же непонятным. Я трижды наблудил: написал подхалимские стихи (это о летчиках) – бодрые, мутные и пустые. Это ода без достаточного повода к тому: «Ах! Ах!», и только, написал рецензии – под давлением и на нелепые темы, и написал (это о вариантной рецензии) очерк. Я гадок себе. Во мне поднимается все мерзкое из глубины души. Меня голодом заставили быть оппортунистом. Я написал горсточку настоящих стихов и из-за приспособленчества сорвал голос на последнем. Это начало опять большой пустоты. Я думал, что при доброжелательности жизнь придет, подхватит «фактами» и понесет.
    Но это была бы не литература. Я пробиться сквозь эту толщу в завтрашний или еще какой день не могу, нет сил. О полной жизни говорить еще рано, надо действовать. Можно уже стихами, и то потому, что они свое знание вкладывают, привносят. А давать черновики, заготовки прозы я не умею. У меня полуфабрикат ужасен, я или ничего не даю, или уже нечто энергетическое.
    Я хотел очерком подслужиться. А сам оскандалился. Стихами кончил стихи; рецензиями наплел глупостей и отсебятины; очерком – публично показал свое неуменье (он его показывал в редакции, и там сказали, что плохо). Это губит все. И морально, и материально. И бросает тень сомнения на всю мою деятельность и на стихи». И т.д. и т.д.»
    Рудаков сообщает жене: «Киса, эта запись почти дословная, только очень сокращенная. В жизни это причитания, почти слезы. Но не психованье. Все трезво, и есть вывод за целый период. Надеюсь, что оно минет. Что ни нового безумия, ни самоубийства не будет».
    Бедный Мандельштам! Сердобольные воронежцы пытались его поддержать – отправляли в командировки, дали работу в театре и на радио. Но что это была за работа?
    Он сокращал для эфира пьесу Корнейчука «Платон Кречет» и писал инсценировку романа Николая Островского. Вот еще свидетельство Рудакова – письмо от 26.10.1935: «(«Как закалялась сталь») сделана так. Монтаж из его кусков, но т.к. они Осю не удовлетворяют художественно, он многое пересказал в своем вольном стиле, приукрасил бедного автора своей манерой, так сказать, подарил ему свои красоты. (…) Сегодня он читал свою первую часть на радио.
    Там испуг. «Книгу, одобренную правительством, признавать негодной стилистически?!!» Передача снята. Деньги идут только под первую главу. Похоже, что на радио (не наверно еще) не будут больше давать работу».
    Полагаю, мандельштамовскую инсценировку «Стали» разыскать невозможно, и я искренно об этом сожалею. Ах, как бы хотелось почитать такое – житие Павки Корчагина в изложении гения.

    * * *

    Из четверки великих поэтов середины ХХ века две дамы – Ахматова и Цветаева – по национальности русские. А оба господина – Мандельштам и Пастернак – евреи, точнее сказать, «выкресты».
    Фамилии у них – трехсложные, с ударением на последнем слоге, так что тут проглядывает самопроизвольный анапест. Надобно заметить, Осип Эмильевич сознавал это свойство своей фамилии. Помните «Четвертую прозу»? «Как стальными кондукторскими щипцами, я весь изрешечен и проштампелеван собственной фамилией. Когда меня называют по имени-отчеству, я каждый раз вздрагиваю. Никак не могу привыкнуть: какая честь! Хоть бы раз Иван Моисеич в жизни кто назвал. Эй, Иван, чеши собак! Мандельштам, чеши собак… Французику – шер мэтр, дорогой учитель, а мне – Мандельштам, чеши собак».
    А что, если тут заменить фамилию? «Пастернак, чеши собак!» Уже не только размер, но и рифма появилась.
    Вспоминаются забавные куплеты из Космы Пруткова:

    Марш вперед! Ура… Россия!
    Лишь амбиция была б!
    Брали форты не такие
    Бутеноп и Глазенап!
    Продолжай атаку смело,
    Хоть тебе и пуля в лоб –
    Посмотри, как лезут в дело
    Глазенап и Бутеноп!

    И является соблазн сочинить подражание Пруткову:

    Кто в поэзии вершины?
    Кто известен сям и там?
    У кого стихов лавины?
    Пастернак и Мандельштам!
    Пусть зоилы негодуют,
    Пусть клевещут сяк и так!
    Полюбуйся, как рифмуют
    Мандельштам и Пастернак!

    * * *

    Я влюблялся в Мандельштама дважды. Первый раз в 56-м году, а во второй – в 65-м. Ахматова дала мне прочесть «Четвертую прозу», и сказать, что она мне понравилась, – ничего не сказать. Полагаю, восторги, которые я высказывал Ахматовой, хотя бы отчасти внушили ей отзыв об этом неподражаемом произведении: «Эта проза, такая неуслышанная, забытая, только сейчас начинает доходить до читателя, но зато я постоянно слышу, главным образом от молодежи, которая от нее с ума сходит, что во всем ХХ веке не было такой прозы» («Листки из дневника»).
    Тогда же – зимою 65-го – с разрешения Анны Андреевны я собственноручно перепечатал «Четвертую прозу» на машинке. Свой экземпляр я захватил в Коктебель: в те годы я был очень близок с семейством А.Г.Габричевского и Н.А.Северцовой и всякое лето жил на их даче.
    Первым делом я показал «Четвертую прозу» Александру Георгиевичу, и она привела его в восторг.

    * * *

    В Коктебеле во время прогулки я спросил Александра Георгиевича: «Вы помните строчки Мандельштама о Нейгаузе?» – «Нет, – отвечает он, – я вообще первый раз об этом слышу...» (А.Г. был очень дружен с великим музыкантом Генрихом Нейгаузом.)
    Я читаю ему: «Разве руки мои – кувалды?/ Десять пальцев – мой табунок!/ И вскочил, отряхая фалды,/ Мастер Генрих, конек-горбунок».
    «Замечательно», – говорит Габричевский.
    Удачность мандельштамовской метафоры подтвердилась для нас впоследствии неожиданным образом. Уже после смерти Генриха Густавовича его вдова Сильвия Федоровна просила Габричевского перевести с немецкого на русский юношеские письма Нейгауза. Писаны они были в Вене, где он учился, и адресованы в Россию его родителям. Отец рекомендовал сыну играть не Брамса, а Шопена. В ответ на это Нейгауз-младший писал, что Шопена может исполнять «любой фортепианный жеребец».

    * * *

    Мандельштам пишет: «Погибнуть от Горнфельда так же смешно, как от велосипеда или от клюва попугая. Но литературный убийца может быть и попугаем. Меня, например, чуть не убил попка имени его величества короля Альберта и Владимира Галактионовича Короленко. Я очень рад, что мой убийца жив и что он в некотором роде меня пережил».

    * * *
    Мандельштам давал этой профессии иное определение: «Писатель – это помесь попа и попугая. Он попка в самом высоком значении этого слова. Он говорит по-французски, если хозяин его француз, но, проданный в Персию, скажет по-персидски – «попка-дурак» или «попка хочет сахару». Попугай не имеет возраста, не знает дня и ночи. Если хозяину надоест, его накрывают черным платком, и это является для литературы суррогатом ночи».
    В конце 1980-х годов я прочитал воспоминания Ирины Одоевцевой «На брегах Невы». Там мое внимание привлек разговор мемуаристки с Н.С.Гумилевым, речь шла об Ахматовой:
    «Но я снова спрашиваю, была ли у нее в Царском собственная собака.
    – Нет, собственной собаки у нее не было (... ) Зато у Анны Андреевны был розовый какаду, тот самый, знакомый вам по ее стихам: «А теперь я игрушечной стала/ Как мой розовый друг – какаду…»
    Этот розовый какаду отличался не только красотой, но и пренеприятным голосом и, как только заговорят в соседней комнате, а в особенности если читают стихи, начинал кричать на весь дом. На его клетку натягивали большой черный мешок, и он успокаивался и замолкал, считая, должно быть, что настала ночь и пора спать».
    И вот моя догадка: не этого ли розового какаду описал в своей «прозе» Мандельштам?

    * * *

    В свое время у меня создалось впечатление, что Ахматова недолюбливала Блока. Но если кто-нибудь при ней начинал его ругать, она неизменно произносила такую фразу: «Блок – великий поэт ХХ века».
    Кроме того, она признавала за Александром Александровичем некие пророческие свойства. Помню, она говорила: «Блок – Кассандра, это отдельная тема».
    Я полагаю, что и Мандельштам не был лишен пророческого дара. В этом отношении показательно вот какое место из «Четвертой прозы»: «У нас есть библия труда, но мы ее не ценим. Это рассказы Зощенки. Единственного человека, который показал нам трудящегося, мы втоптали в грязь. Я требую памятников для Зощенки по всем городам и местечкам или, по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду».
    Зощенку действительно «втоптали в грязь», но произошло это много лет спустя. Причем именно так, как сказано в «Четвертой прозе»: «Имя этому ритуалу литературное обрезание или обесчещенье, которое совершается согласно обычаям и календарным потребностям писательского племени, причем жертва намечается по выбору старейшин».
    А в те времена, когда писалась «Четвертая проза» (конец 1929 – начало 1930 гг.), Зощенко был самым знаменитым и самым издаваемым из всех литераторов.

    * * *

    В 65-м, когда я стал восторгаться «Четвертой прозой», я заговорил с Ахматовой о тех похвалах, которые Мандельштам расточает Зощенке. В ответ она произнесла: «Как хорошо, что Мишенька знал об этом».

    * * *

    Мой отец говорил о поэте Илье Сельвинском: «Он хотел одновременно занимать место Пастернака и Демьяна Бедного». Нечто подобное было и в позиции Мандельштама. Советских писателей он ненавидел и презирал, но при том постоянно требовал от них признания, уважения, да и реальной помощи.
    Вот свидетельство Эммы Герштейн: «Однажды Мандельштам в большом волнении описал только что произошедший эпизод. Он сидел в приемной директора Государственного издательства Халатова. Долго ждал. Мимо него проходили в кабинет другие писатели. Мандельштама секретарша не пропускала. Терпение его лопнуло, когда пришел Катаев и сразу был приглашен к Халатову. «Я – русский поэт», – гордо выкрикнул Мандельштам и ушел из приемной, хлопнув дверью».
    (Тут я хочу привести некоторые сведения о том человеке, в приемной которого унизили великого поэта. Как глава издательского дела, Халатов решил отменить выплату писателям гонорара. Он предложил разработать тарифную сетку и в соответствии с ней платить всем литераторам заработную плату. Проект этот начальству понравился и в конце концов лег на стол самого Сталина. Тиран идею отверг и при этом будто бы произнес: «Достаточно, что мы этого дурака Халатова на зарплате держим».)
    Еще цитата из Герштейн:
    «В 1937 году К.И.Чуковский получил из Воронежа отчаянное письмо от Мандельштама. Осип Эмильевич просил Корнея Ивановича написать Сталину или организовать обращение писателей к Сталину с ходатайством об устройстве судьбы поэта Мандельштама. «Смешно думать, что это может «ударить» по тем, кто это сделает», – убеждал Мандельштам Чуковского».
    Итак, Осип Эмильевич взывает о помощи к людям, которых он называл «густопсовой сволочью», кому он хотел бы «плевать в лицо, бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Дом Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда». Не забудем и про пощечину, которую Мандельштам публично влепил «красному графу Алешке Толстому»…
    И вот эпизод, относящийся к тем временам, когда Мандельштаму довелось обитать в одном из флигелей Дома Герцена: «Чем больше новых стихов он писал, тем чаще его раздражали писатели, постоянно мелькавшие во дворе. Он становился у открытого окна своей комнаты, руки в карманах, и кричал вслед кому-нибудь из них: «Вот идет подлец NN!»
    Стоит ли удивляться, что «старейшины писательского племени» – Ставский и Павленко – обратились к наркому внутренних дел СССР Николаю Ивановичу Ежову с просьбой «помочь решить вопрос об О.Мандельштаме»?

    * * *

    Ах, как пронзительно завершается «Четвертая проза»!
    «Ночью на Ильинке, когда Гумы и тресты спят и разговаривают на родном китайском языке, ночью по Ильинке ходят анекдоты. Ленин и Троцкий ходят в обнимку, как ни в чем не бывало. У одного ведрышко и константинопольская удочка в руке. Ходят два еврея, неразлучные двое – один вопрошающий, другой отвечающий, и один все спрашивает, все спрашивает, а другой все крутит, все крутит, и никак им не разойтись.
    Ходит немец шарманщик с шубертовским лекарством – такой неудачник, такой шаромыжник…
    Спи, моя милая… Эм-эс-пэ-о…
    Вий читает телефонную книгу на Красной площади. Поднимите мне веки. Дайте Цека…
    Ходят армяне из города Эривани с зелеными крашеными селедками. Ich bin arm – я беден.
    А в Армавире на городском гербе написано: собака лает – ветер носит».
    И тут мне вспоминаются слова Ахматовой, она это произносила задолго до того, как показала мне «Четвертую прозу»: «Осип говорил: «Я придумал пол-анекдота: один еврей стоит, а другой вокруг него ходит…»

    Михаил Ардов, протоиерей
    НГ Ex Libris 18.01.2007
    Собиратель и нанизыватель слов Осип Мандельштам
    источник
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Собиратель и нанизыватель слов Осип Мандельштам... | Марианна_Ви - Дневник Марианна_Ви | Лента друзей Марианна_Ви / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»