Александр Бирштейн
Лопоухий фотограф встречает удивительно шумно и нежно,
и при этом во всю привечает он мою неказистую внешность.
Суетится, роняет тетрадку, успеваю заметить, что в клетку,
призывает меня к беспорядку и сажает на табуретку.
И моя неподвижная личность замирает от слова «беспечность»,
не понять ей былую столичность и чужую совсем человечность.
У потертого жизнью еврея озабочены руки и уши,
он тут прожил, совсем не старея, на давно переснятые души.
А за мною на белом экране только тень бродит влево и вправо.
Бурю я пережил, а в стакане не вода, а конечно отрава,
но она, как известно, привычка дорогая до спазма, до боли,
и, не вылетев, гикнулась птичка, не исполнив назначенной роли.
Знать напрасно я пялился в дуло, не забыв улыбаться противно,
если что-то сбылось и мелькнуло, это стало бы необъективно.
Но фотограф доволен работой, достает из коробки кассету,
Говорит: - Приходите в субботу, предпочтительно после обеда.
И радушно меня провожая, открывая заветные двери,
все твердит, что себя не узнаю, и, конечно, я этому верю.