SviridovaAlexandra
Я слышала много рассказов о том, как убивали евреев. Каждый - это мир содранной кожи. Каждый - свидетельство того, что сам факт того, что мы живы - чудо. Огромная отлаженная машина работала над уничтожением евреев, и не справилась. Сегодня - делюсь одним давним рассказом. Потому что 27 нисана по еврейскому календарю отмечается День Катастрофы (ивр. יום השואה, Йом ха-Шоа) — национальный день траура в Израиле и за его пределами, установленный Кнессетом в 1951 году.
День, в который по всему миру вспоминаются евреи, ставшие жертвами нацизма во время Второй мировой войны.
Мой Бабий Яр
В Бабий Яр меня впервые привезли, когда мне было лет 11-12, году, стало быть, в 1963-1964-м. Уже все было известно о Сталине, но еще оставался на посту Хрущев. Уже можно было открыть рот, но еще озирались, ожидая, что его кто-нибудь заткнет. Думаю, этим общим ожиданием окрика и был энергетически подпитан кремлевский переворот: народ сам выпрашивал того «отката», который даровал Брежнев. А прозвучала команда «заткнись» – и все встало на свои места: социальные ожидания граждан были удовлетворены и снова начался шепот. В паузе между двумя шепотами, когда уже были опубликованы «Один день Ивана Денисовича» Солженицина и «Бабий Яр» Кузнецова, но оба автора еще не покинули родину, моя боязливая мама, равно напуганная гестапо и КГБ, посадила меня на трехпалубный туристический корабль с большими колесами, который плавал по Днепру по маршруту Херсон – Киев, и довезла до Киева. А там - до Бабьего Яра. Помню шелест зеленых крон, в которых гулял ветер. Помню, как подобрала белый камешек под ногами, который привлек внимание нерукотворной правильностью форм и мамин сдавленный крик:«Не трогай тут ничего! Это не камешки – косточки!» И что-то добавила о том, что здесь были расстреляны тысячи людей…
Воображения моего не хватило ни тогда, ни потом, когда уже видела фотографии обнаженных женщин, инстинктивно-стыдливо прикрывающих руками грудь за миг до пули. Я уже знала к этому времени, что фашисты убивали евреев только за то, что они – евреи. Уже знала, что так убит мой дед. Но чувство растерянности и недоумения – все перенеслось на камешек: какие кости, если я ясно видела белый камешек в зеленой траве ложбины Бабьего Яра?! Представить трудно было, что это могла быть косточка. Человеческая.
И прошла жизнь. Я уехала из Херсона. Окончила в Москве институт кинематографии и ничем, кроме кино, никогда не занималась. А в перестройку пахнуло свободой, и когда мои товарищи стали сколачивать первые самостоятельные кинообъединения – отмежевываться от студий и редакторов, сами решать, что снимать, я пришла к своему товарищу Роману Н. в канун пятидесятилетия расстрела в Бабьем Яру, и попросила дать мне камеру на денек. Он дал. Прекрасный новенький «Бетакам» нельзя было взять просто так - камера шла «в комплекте» с оператором. Даже с двумя: один – оператор, второй – видеоинженер. Я подивилась такой заботе о технике, но горевала, что предстоит работать не со «своим» оператором, который понимает все с полуслова. Но впереди была ночь в поезде, и я надеялась, что успею втолковать, что должно быть в кадре. До полуночи я рисовала им раскадровку на ресторанных салфетках, в блокноте. От крупного плана булыжника на проезжей части дороги - до перспективы самой дороги: воссоздать дорогу к Яру с точки зрения идущего на смерть, человека.
Мальчики слушали меня внимательно, но с недоумением непрофессионалов. Я не выдержала и спросила, что они снимали до этого. Оказалось, что камера была арендована в каком-то НИИ космонавтики и авиации, где она простаивала без дела с тех пор, как сняли с двух самолетов приземление первого советского «шаттла» – корабля, который не только слетал в космос, а еще и вернулся. Прежде все космические ракеты выстреливали в небо навсегда. То ли в целях экономии железа, то ли от зависти к американцам, советская инженерная мысль сподвиглась соорудить корабль, который вернется на Землю. Это и был их «операторский» опыт.
По сценарию «народного гуляния» в Киеве предполагалось, что граждане рано утром стройной колонной пройдут тем же путем, которым шли евреи 50 лет назад в Бабьем Яру. Мы выскочили из поезда рано утром, и я истерически заметалась по площади в поисках такси, которое довезет нас туда, где собралась колонна.
Какой-то частник с интересом выслушал меня, сказал, что ни про какую колонну не слышал, но в Бабий Яр отвезет. И отвез. Колонны действительно не было. Были люди, много людей. Разрозненные и неорганизованные, они слонялись по зеленым холмам и кручам над Яром. Бегали нарядные дети. А на дне Яра стояла на коленях группа других детей. Как я потом узнала, были они из Германии, - служили поминальный молебен и просили своего Бога простить преступления своих дедов и отцов. Я была потрясена, но к детям не приблизилась: не было языка, на котором я бы могла с ними говорить. Склонялись над Яром с двух сторон знамена с черными траурными лентами – желто-голубые - «самостийной» Украины с одной стороны, и белые с голубой лентой знамена Израиля – с другой. Я шепотом давала команды снять панораму – чтоб от флага до флага, и Яр посредине. Это было редкое зрелище: флаг Украины и флаг Израиля в одном кадре, одинаково склоненые в траурном поклоне. Я металась с холма на холм, выбирая ту самую «точку», которая всегда решает все. Мальчики без особого энтузиазма следовали за мной. Я стащила их вниз – к подножию монумента, где десятки людей ставили горящие свечи. Просила снимать свечи… Оператор выразил недоумение: как? Я, сдерживая раздражение, объяснила, что надо встать на колени, поставить камеру в траву, и сама уже ползала на четвереньках, выбирая «точку». Операторы плохо скрывали недовольство. Было трудно, но следовало терпеть: прийти завтра с другими не было возможности.
Народ расступался, освобождая мне место, и я не уставала благодарить.
Терялись среди деревьев люди с портретами своих близких, погибших в Яру. Извиняясь, я просила их разрешения снять и их, и портрет. Они называли имена.
Первая «Книга памяти» с подворным списком погребеных в Яру, продавалась здесь же. Первое издание «Черной книги» на территории СССР – тоже. Издатель Измаил Заславский с гордостью рассказывал, как он «достал» бумагу и все успел: и напечатать книгу, и переплести. Уговаривал меня признаться, что я приехала из Америки на съемки, а я уверяла, что я из Москвы. Он кивал: «Я понимаю, что Вы так должны отвечать, но мне-то вы можете сказать правду».
Потерянный, слонялся неузнанным по Яру Алесь Адамович в клетчатой байковой рубахе на выпуск, с лицом землистого цвета и невидящими глазами, в которых застыла боль. Ни с кем не общался, не здоровался, не разговаривал – только пил глазами лица вокруг себя, и был в этот день там, где ему надлежало быть.
У подножия памятника снималась выжившая свидетельница – Мария Пальти-Гринберг, подростком простоявшая целый день в Яру в ожидании расстрела, спасенная загадочным человеком в штатском, который вывел ее за руку из строя голых женщин и объяснил командованию, что она украинка, попавшая сюда по недоразумению. Был мужчина, которого ребенком законопослушная нянька вела к Яру, пока кто-то ее не остановил, и не велел бежать прочь… Поодаль от монумента, около узкой расщелины, стояли немолодые мужчины и женщины, и объясняли съемочным группам Германии, что на самом деле все было здесь: убивали здесь, стреляли здесь и об этот скальник, проглядывающий из-подо мха и травы, разбивали головы грудных младенцев. Там блестела на солнце монументальная Менора и стояли не в почетном карауле, а так просто – группкой дети Киева – девочки и мальчики лет 13-14 с большими бумажными желтыми звездами Давида на груди, на которых была нарисована фломастером цифра – 6 000 000. У меня сжалось сердце. С такой звездой на пальто в последний раз видели соседи моего деда. Я спросила ребят, не страшно ли им с этими звездами ходить по Киеву, где антисемитизм посвистывал в воздухе, как сквозняк. Одна веснушчатая девочка прямо посмотрела мне в глаза и с полуулыбкой ответила: «Нет». Выдержала паузу в ожидании, не будет ли еще вопросов, и закончила: «Мы все скоро уедем».
И действительно, многие уехали. А в тот день уезжала из Киева я.
До поезда оставалось еще пару часов, и мы прошли по Крещатику – главной улице столицы Украины. В центре города в сумерках я увидела митинг и снова – колышущиеся на ветру желто-голубые знамена. Подошла поближе и услышала страстную речь, общий смысл которой не уловила, может, потому, что его и не было, а может, потому, что была оглушена зычной фразой, которую выкрикивал оратор: «Жидив и москалив – геть с Украины!»
Я стояла парализованная, и не укладывалось в голове, как можно в один и тот же день с одним и тем же флагом стоять скорбно над братской могилой расстрелянных евреев утром, и кричать «геть» – то есть «прочь» – вечером. В сумерках казалось, что это одни и те же люди. Я опустила глаза долу и позорно бежала подальше от этого места. Стыдно было, что не могу возразить, восстать, что-то сделать, чтобы он замолчал – этот оратор. Я была дважды тем, кого они хотели «геть»: «жидом» по крови и «москалем» по месту проживания.
Мои спутники следовали за мной.
В поезде на обратном пути разговаривать было не о чем: мы устали друг от друга, и разбрелись по своим купе. Утром с вокзала поехали прямиком на студию. Они отдали пленку, пока я пила кофе. Ушли, получив деньги, а мой товарищ Роман нашел свободную монтажную, чтобы вставить кассету – посмотреть, что удалось. На экране бежали полоски. Потом появилось изображение: размытое, искаженное, непригодное. Только по общему колористическому ходу я могла угадать, и потом – сквозь слезы – объяснять Роману, что это украинские и израильские знамена с двух сторон Яра. Операторы сместили объектив. Это долго объяснять – техническую сторону вопроса, да и не в ней суть. Важно было, что ни одного кадра увидеть было нельзя.
Я плакала, а все мотали пленки – в надежде, что хоть кадрик сохранился. Увы! Мальчики с Байконура сработали на славу. Пятидесятилетие в Бабьем Яру осталось только в памяти. Многие из тех, что были на том траурном митинге нынче здесь, в Америке. Вы просили «геть» – вот и живите теперь без нас.
Я уехала тоже. И тут, в Америке, встретилась со многими, кто был на том памятном митинге. И самого невероятного свидетеля мне выпало снять. Интервью с Марией Пальти может увидеть нынче любой человек – архив Шоа Фаундейшен сохранил его на долгие годы. Ее уже нет на свете, а голос ее звучит.
Голоса Бабьего Яра.
Мария.
Ей семьдесят в тот день, когда мы встречаемся, но выглядит она прекрасно: светлые голубые глаза смотрят молодо, доброжелательно и интерес в них такой неподдельный, искренний и жадный, какой свойствен, скорее, юности, чем старости. У нее украдено детство, а потому и старости ей не видать. Сегодня их на земном шаре двое-трое - свидетелей. Всем выпало видеть разное. Марии достался уникальный опыт: долгий день простоять голой надо рвом Бабьего Яра и выйти оттуда живой. И спустя 60 лет долгий день в Филадельфии я слушаю КАК.
Возникает из небытия довоенный Киев, дом и двор на Тургеневской, дружная семья, в которой есть папа, мама, Мария, которой в декабре 1940 исполнилось 12, ее младший брат Абраша, которому 7, сестричка Поленька, которой 3. Будет лето 1941-го, в которое грянет слово "война" из черной "тарелки" радиорепродуктора на стене в комнате. Растерянность, но не страх: она не понимала, что значит СЛОВО. Видела только, что мама плачет и складывает папины вещи: на следующее же утро папу забрали по повестке военкомата и всей семьей они пошли проводить его. Потом появятся самолеты в небе с черными крестами на крыльях, потом сами немцы на мотоциклах, а на стобах улиц города расклеят объявления, в которых приказ немецкого командования " Жидам города Киева собраться на улице Мельника с вещами..."
И поползут слухи о том, что евреев куда-то повезут.
Никто не будет спать, только Поленька. Мама будет раскладывать по маленьким вещмешкам что-то для Поленьки, что-то потяжелее - для Абраши, узелок для Марии и что-то для себя.
И будет утро... Удивительно тихим оно осталось в памяти Марии - ни ветерка: природа замерла в ожидании. Нежаркое солнце, листва деревьев, которая не шелохнется. И группка евреев во дворе. Соседи выйдут с ними проститься - с семьей Марии (тогда еще Пальти), с семьей Гени Б., с которой Мария знакома, но ни о какой дружбе в те годы речи быть не могло: Геня - десятиклассница, ей 17, и что ей дружить с 12-летней девчонкой? У Гени есть сестра-близняшка и соседка по дому - подружка и одноклассница Оленька - иначе Мария ее не называет - только ласково - "Оленька"... И Оленька Рожченко пойдет провожать Геню. И семья Гени уйдет первой, а маму Марии остановит в воротах сосед дядя Коля и спросит: "Куда вы идете?", и строго велит им не выходить со двора - предложит, что он сам сходит - узнает, что там такое. И мама подождет какое-то время, но будет нервничать: велено же очень строго быть утром на улице... И дядя Коля куда-то убежит и вернется, и велит еще подождать, потому что пока не очень понятно, что там будет - в районе улицы Мельникова... Но кто-то помнит какую-то колею железной дороги, а потому растерянное воображение дорисует на рельсах поезд, стук колес и дорогу неизвестно куда... И мама ждать дядю Колю не станет - пойдет. Поведет за руку Поленьку, а Мария - Абрашу. И дети будут сонные и плаксивые. Поленьке будет трудно идти, а маме - трудно нести ее на руках, и так они вольются в огромное людское море, которое стечется ручейками со всех улочек города. И люди будут спешить и толкать друг друга. На каких-то тележках будут катить стариков, которые не могут идти. Будут телеги, запряженные лошадками и на телегах будут сидеть дети, лежать баулы. Улица заполнится встревоженным гулом, гамом, плачем детей...
- И вы не чувствуете - что там впереди? - спрашиваю я.
- Нет, - честно ответит Мария.
Люди будут торопить друг друга. Спешить занять места получше в вагонах того поезда, который они напредставляли себе на ржавой узкоколейке... И чем ближе к улице Мельникова - тем плотнее толпа - уже плечом к плечу. А на тротуарах будут стоять и смотреть жители других национальностей и кто-то успеет сказать, а Мария - услышать, что уже давно было пора показать им - жидам - кто в городе хозяин! А на улице Мельникова, у самого Бабьего Яра, окажется, что стоят там рядком, отрезая Яр от улицы, огромные заграждения из связанных снопом ржавых рельсин - "ежи" - и оставлен только узкий проход... Не из рельсин ли той узкоколейки вязали, по которой никуда теперь не уехать, потому что нет ее - разобрали?.. И загоняют в этот узкий проход уже дубинками свои же - советские! – соседи-украинцы в немецкой форме, а по ту сторону "ежей" уже черно от немцев в форме с собаками...
Толпа сожмется совсем, протискиваясь в узкую горловину западни. Закричат, заголосят люди, заподозрив, что поезда не будет. И мама бросит все мешки, как многие другие, и ее саму отбросит волной чужих спин - и Мария останется одна: потеряется... Она закрывает глаза, запрокидывает лицо и тихо - чтоб не спугнуть соседей в мирном городе Филадельфия, не кричит, не плачет, а подвывает брошенным щенком: - Мама! Мама! - рассказывая мне, как она звала маму, потерявшись.
Ее бьют дубинкой по плечам, по голове, покуда она протискивается в это ущелье-горловину между "ежами", а я все спрашиваю, что она успевает увидеть.
И Мария рассказывает.
Про горы вещмешков, которые бросила не одна мама, а многие другие, которые поняли, что поезда не будет, и еще - гору младенцев! Живых, новорожденных, орущих на земле... Сегодня Марии кажется, что матери оставляли их в надежде, что кто-то подберет...Может, так оно и было - как узнаешь теперь? У матерей не спросишь, фашисты вряд ли расскажут... Они теперь благообразные старцы на пенсиях, неповинные в преступлениях: они выполняли приказ.
А в тот августовский тихий день без ветерка она успевает увидеть, как оставленных на земле младенцев деловито поднимают с земли крепкие молодые руки с закатанными черными рукавами униформы, и бьют головой о камень невысокого скальника у Яра...
И кто там украинский полицай, а кто немец - ей уже не разобрать...
- И вот тут стало все понятно... - говорит она. - Стало понятно, что никуда не поедем, что сейчас убьют...
Тут еще стало слышно, что там - впереди - стреляют... И только страх: ледяной холод в животе, по рукам, по ногам. И - паралич.
- А дальше я просто не помню, - словно извиняясь, разводит руками Мария. - Но сразу - я уже голая и почему-то распущены волосы... Как разделась, по чьей команде, сама ли - не знает она ничего вот уже более полувека. Стоит только голенькая и худая в толпе других голых женщин с распущенными волосами и все... Мужчины-голые стоят в другой веренице - отдельно. И горы вещей по обе стороны от двух колонн - слева и справа...
А сзади все напирают, напирают сзади... Им-то там сзади не видно, что поезда нет. А Марии видно впереди, что там небольшой пригорок над Бабьим Яром... Видно, как поднимаются на этот пригорок на одну секундочку люди и - падают вниз, в Яр. Откуда стреляют - она не знает, не видит. То ли снизу - из Яра, то ли с другой стороны Яра. Там расстояние невелико - в том месте, где убивали на самом деле, а не там, где высится огромный уродливый монумент. Кто был в Яру - знает, что убивали совсем в другом месте - там, где стоит другой памятник - поскромнее правительственного - Менора...
Никто не плачет уже, не кричит по эту сторону заграждения. Люди просто воют.
- Да и не люди уже, - говорит Мария. - Тени людей...
Но она все зовет: "Мама!" - пока не видит на этом последнем пригорке и маму, и маленького Абрашу, и Поленьку. Поднимаются они на пригорок и тоже - падают... Звать больше некого... Остается камень... Камень вокруг и внутри - камень. Она сама становится каменной и холодной в этот солнечный полдень. И движется в веренице таких же каменных людей к последнему каменному пригорку.
И вдруг ее трогает за плечо человек... Спокойно, властно вытаскивает из этой очереди и, отведя на два шага в сторону, склоняется к ней и говорит по-русски, как ей кажется теперь, с украинским акцентом: - Девочка, что ты здесь делаешь?
И отводит подальше, подальше... И как-то сам объясняет ей, что она попала сюда по ошибке - что здесь украинцев не убивают - только евреев.
- Ты, наверное, пришла кого-то провожать?
Она ничего не отвечает.
Он обнимает ее большой рукой. Молодой, с синими глазами, в штатском костюме в такую жару.
- И эта рука, - говорит Мария, - была такой... - и она не находит слов. - Не было такой силы, которая бы могла вырвать меня из его рук...
Подходит немец. В форме. "Офицер", - называет его Мария. И "переводчик", как она думает о своем спасителе, спокойно по-немецки объясняет офицеру, что произошла ошибка. Офицер согласно кивает. И только тут ее начинает трясти... От лютого холода, который пробрался под кожу.
Офицер, дослушав переводчика, подходит к горе вещей и в солнечном августе выдергивает из горы какую-то шубу и набрасывает ее на плечи Марии. Потом уходит и приходит вновь - уже с блокнотом и через переводчика, выясняет у Марии ее домашний адрес и она - непонятно как - проговаривает "улица Тургеневская".
Но где-то в паузе между его приходом и уходом она успевает остаться на минуту одна и на нее налетает украинский полицай и кричит: - Что ты стоишь здесь? - он имеет в виду, что в стороне от колонны. И не дождавшись ответа, бьет ее что есть силы сапогом в живот.
Мария скручивается, задыхается, падает на колени и снова громом среди ясного неба звучит голос ее спасителя, который строго говорит полицаю: - Что тебе надо от нее? Оставь ребенка в покое. Она здесь по ошибке, сейчас разберутся...
И поднимает ее с колен.
А где-то в следующей паузе - пока офицер дал шубу, ушел, но второй раз еще не пришел, к ней подходит сзади - не голая, а в летнем платье, соседка Геня и шепчет на ухо: - Скажи ему, что я твоя сестра...
И Мария говорит.
Переводчик снова совершенно спокойно переводит это немецкому офицеру. Офицер оглядывает девчонок и говорит: "Нет": они не похожи - Мария светловолосая, в веснушках, а Геня брюнетка.
- Мы двоюродные, - не сдается Геня, и тоже диктует офицеру в блокнот тот же самый адрес - улица Тургеневская...
А выстрелы гремят над Яром, день стекает к вечеру и нет веренице людей конца и нет в горле воя. Только паралич, холод и озноб. Только страх. Но в сумерках откуда-то возьмется машина - то ли ее подгонят поближе к девочкам, то ли девочки дойдут до нее, но их усадит в машину немецкий офицер с несколькими перепуганными настоящими украинками и так – голая, с шубой на плечах, забившись на заднем сиденье, Мария медленно покатится прочь от бездонной ямы Бабьего Яра. Назад - по улице Мельникова, на улицу Тургеневскую. А на обочине будут сидеть люди... Нет, не люди - ТЕНИ ЛЮДЕЙ... И их будет очень много. Старики с длинными белыми бородами, с остановившимися глазами и женщины с распущенными волосам... Вот все, что успеет она увидеть из окна медленно ползущей по дороге машины...
Сегодня известно, что в Бабьем Яру было расстреляно не тридцать, как говорили раньше, и даже не пятьдесят тысяч людей. Сегодня подсчитано, что их было сто. СТО ТЫСЯЧ евреев. Не только города Киева, но и других городов, и даже других стран, согнанных к Яру со всей Европы. Это был первый опыт массового расстрела евреев нацистами.
...А тогда немецкая машина проползла по ночному Киеву, остановилась неподалеку от дома девочек на Тургеневской, они вышли и остались одни в пустом городе. И Геня сказала: - Давай постучим к Оленьке.
И постучала.
(продолжение следует)