Воевода. Поиск пути.Часть 2.
05-04-2011 02:03
к комментариям - к полной версии
- понравилось!
Ей вдруг стало дико не хватать времени. Куча дел, и везде – бегом, а то опоздаешь. Жизнь казалась пестрой каруселью, такой интересной, что глаза невольно распахивались широко-широко и начинали светиться, как у кошки. В этом она вполне понимала Менестреля.
А после ужина, разговоров и сделанных уроков оставалось лишь одно: упасть на кровать и уснуть. Мертво. Безо всяких сновидений, что бы о них не рассказывал Игорь. Но перед тем как уснуть, она еще раз прокручивала в голове написанное:
«Последнее ощущение, которое связывало Руфа с миром не-сна – это запах. Тягучий запах той самой травы, так похожий на запах благовоний. Тот всегда казался ему имеющим свой собственный цвет – такой же, как маленькие конусы и палочки, что тлели на специальных подставках. Что-то коричневатое, приглушенное. Притягивающее своей бархатистостью и одновременно отталкивающее странным ощущением болезненности цвета. Запах этот сейчас заполнял сознание, вязкий, словно кисель. И сон как бы «склеивался» им. Вот картинка дернулась, стала не четкой. На миг он ощутил даже собственное тело и доски пола. Но запах усилился, и сон нехотя вернулся, вновь обретая реальность. Не так уж отличавшуюся от того, что было за окном. Снег... Воевода стоял на снегу, слежавшемся и весеннем – сочившемся влагой, стоило только посильней надавить носком сапога. Наверное, именно поэтому фигурка, лежащая на льду, посреди реки (а за дверью оказался именно берег реки), вызвала такой острый толчок тревоги: нельзя же! Лед даже на вид был совсем тонким – стеклянно-прозрачным, голубоватым... и змеились по нему тонкие, не глубокие пока еще трещины.
Руф хлопнул себя по поясу и тихо выругался – обычно наматываемая под него в случаях вылазок веревка на этот раз отсутствовала. Внимательно присматривая за лежащей на льду фигуркой, осторожно стал пробовать ногой прибрежный край ледяного панциря речки. Загодя перехватив с темляка нагайку и начиная расстегивать плащ. И лишь изредка над рекой раздавался зычный голос воеводы:
– Уходи! Уходи, итить душу через коромысло!
Девушка не шевельнулась. Да и не могла. Вмерзшая в лед, она покрывалась им все больше, скрывалась под ледяной коркой, напоминая причудливую прозрачную статую. Таяла, теряла себя, становясь льдом вся... А со спины, с берега, раздался насмешливый голос:
– Недоверие... это ли не лед души? Как ты думаешь, воевода, насколько нужно заморозить ее, чтобы ей стало все равно, есть ли ты на свете? Чтобы перестала тебе верить? Мне вот кажется, хватит и маленькой ледяной иголки в сердце, чтобы она вернулась ко мне сама. Она маг. Прирожденный маг. Редкий маг: меняющая судьбы. Грех такой талант гробить на песни. Кто-то может и станет после них лучше – есть ведь такая вероятность. Но разве это применение дару? А он ведь по капле исходит из нее. Растратит на мелочи, на пустое. Обидно.
Руф, однако, не обернулся. И не шагнул к болтуну, чтобы по-простецки и без затей врезать между глаз. Он просто не обращал внимания на слова мага. Задача «на сейчас» была иной. Есть Менестрель – и он должен ее спасти. Даже если провалится под лед. Но он должен отдать ей частичку своего огня, который соединиться с другими такими же, что щедро одаряли Менестреля в ее скитаниях. И вспыхнет факел, освещающий путь во тьме неуверенности в себе.
Но он поскользнулся на льду, упал. И, стремительно мчась по ледяной дорожке, словно в детстве на санках, успел увидеть, как сон тает. Разлетается на куски, обрывки. Странные они были – отголоски боя. Но боя, которого он не помнил…
Менестрелю же запомнился этот сон иначе. Что и понятно – она попала в него куда раньше. Как попала? Не помнила. Просто вдруг не оказалось ни Руфа, ни таверны, ни горячего чая. Она лежала на замершей реке. Прямо на льду. Раскинув руки и ноги, вмерзая щекой в подтаивающую от дыхания корочку. Тело давно закоченело, стало непослушным, неподвижным. Сколько ж она уже так лежит? И почему очутилась тут? Ведь только что было тепло жилого дома и знакомый, родной голос. И вдруг все закружилось. В который раз за вечер? Почему-то было не сосчитать... не вспомнить, что вообще происходило – этим вечером. Что-то ведь произошло. Хорошее? Или нет? Руф… и чья-то фигура у окна... и чай. Мысли были такими же непослушными, как тело. Замерзшими. Замершими. И ничего не хотелось – только тепла. Постепенно прояснялось зрение. И лед вдруг оказался прозрачным. Там, под ним, струилась живая вода. Колыхала водоросли. Или чьи-то волосы? Рыжие, знакомые… Ей захотелось кричать, но смогла лишь слабо всхлипнуть. Как же так? Он обещал всегда быть рядом! Всегда же! А теперь вот… лежит там, в воде. Совсем как живой. Но лишь «как». И что? Что теперь?! Уже никогда ей не дойти? Не будет тепла дома и рук, не будет рокочущего голоса и медвежье-крепких движений? Слезы проложили во льду тонкую дорожку, горячие. Как и любой ручеек, стремясь к большой воде… а там, подо льдом, все изменилось. И оказалось – Руф просто спал. Нет, не спал – дразнился! Нырнул и притворялся, чтобы ее попугать! Вот веки шевельнулись, открываясь. Улыбнулись глаза. И она ощутила громадное, небывалое облегчение. Жив! Только... почему он уплывает? Она же здесь. Куда он?!
Голос над самым ухом. Вкрадчивый. Тихий.
– Ты же всегда считала себя кошкой. А кошка гуляет сама по себе. Она независима. Зачем тебе друзья? Зачем тебе этот человек? Это не нужно. Есть ты, есть твой дар. И новая жизнь, полная могущества, знаний, больших и интересных дел. Я предлагаю ее тебе!
– В ней нет… – сил хватило лишь шевельнуть губами. Два коротких выдоха.
– Нет его? Но, может быть, его и просто больше нет! Бой, один, второй. Из скольких вернется? И когда случится тот, единственный, из которого не придет? Или просто – приказ. И вот уже конь несет прочь. Куда? Откуда узнаешь это ты, вернувшись через несколько месяцев?
– Найду…
– А и найдешь, так нужна ли? Ну-ка, вспомни? Хоть раз сказал, что нужна?
Вспомнила. Нет. Но…
– Глаза…
– Это которые зеркало души? Думаешь, не врали? Сияя навстречу – не твой ли свет отражали? Ведь ни разу не удержал рядом!
– Держать – привязывать.
– А ты не хочешь быть привязанной? Тогда идем со мной. Я предлагаю свободу…
Чужое дыхание рвалось у второй, еще живой, не замерзшей щеки. Теплое, нетерпеливое, требовательное. Теплое. А мысли путались и плыли. И начинало казаться, что он говорит верно. Большие дела, нужные многим. Разве это не здорово? Разве лучше быть бездомным бродягой, чем уважаемым всеми магом? Разве она не должна развивать свой дар, раз уж он был ей дан свыше? Разве Руфу она нужна?
Девушка вяло дернулась, вырываясь из последних остатков упрямства – и почти сразу поняла, что может. Что если собрать все силы и рвануться – отпустит и лед, и чужое тепло. Только вот кружилась голова. И чужой дом там, под стеклом льда, казался все реальней. И тогда постаралась закричать. На самом деле – в реале. Не во сне. Эхом услышав свой голос – слабо… но уже пришел на помощь запах. Знакомый запах крепкого табака. В пыль разбивая морок. Да какая разница, нужна она воеводе или нет?! Если и нет – он-то ей нужен!
Вот он, тут, пришел! Нужно только вырваться. И она рванулась вновь. Уже зная, что в этом сне – не одна: «Не бойся. Я с тобой…» Слова не услышались, всего лишь подумались. Но это хватило.
Что-то не так пошло у мага, в чем-то очень прав оказался Руф. И просыпались они оба. Хотя это было трудно. Особенно Менестрелю. Словно из омута выныривала она сквозь кусочки, обрывки снов. Мельтешение образов и звуков. Вспыхивало солнце на острие сабли нестерпимо яркой и колючей белой звездочкой. Вздрагивала земля от барабанного ритма и слаженных шагов сотен ног. Падали, запрокинув острые кадыки, бородатые, щетиной заросшие люди в кольчугах. По-детски удивленно глядели в небо, неуверенно, словно подбитые птицы, взмахнув руками… А то вдруг появлялся начищенный до солнечности бок самовара, и связка баранок колыхалось тяжело, сыто. Или мирно пощипывали траву лошади. Бархатные губы каурого жеребчика объедали с руки сахар… Но какой бы ни была картинка – звук оставался одним и тем же. Надрывно, срываясь, знакомый голос повторял и повторял: «Уходи! Уходи!!! Ты слышишь? Уходи! Да уходи же!» И столько было в нем ярости, что горло опять перехватило от слабых, сонных всхлипов: за что он так?
Но она просыпалась… и безнадежный этот крик становился клочками тумана. Сменялся другими словами и образами. Не удержать, не запомнить... А вот запах табака обретал реальность, и улыбка сама просилась на губы. Сменяя слезы. Так и проснулась улыбаясь. Села на кровати, глядя на спящего на полу. Запахнула на груди явно его рубаху, которую надела еще с вечера. Ой, стыдно как... она эту рубашку стащила перед прошлым уходом потихоньку, надеясь, что не заметит. Вот тебе и не заметил! Щеки обдало румянцем. Но думать о былых преступлениях было некогда, потому что Руф уже тоже проснулся. Улыбнулся ей одними глазами и огласил рыком комнату, по-медвежьи потягиваясь. А потом вопросил, глядя в потолок, прям теми же словами, что и ее нянюшка когда-то приговаривала, встречая утро:
– Душа-душа, чего ты хочешь?
И от этой знакомой прибаутки ее вдруг сорвало. Закружились в памяти сны, легко ложась на слова:
– Чего ты хочешь, менестрель? Чего ты хочешь? Идет гроза, крадется буря краем ночи... Идет гроза, крадется буря ближе, ближе... чего ты хочешь, менестрель, чего ты ищешь?
Замолчала на миг, глядя на замершего Руфа, и потянулась за лютней. И продолжила, уже не о себе и не себе. Уже – ему. Сон выплескивался в словах и забывался... оставалась только песня:
– Кровь на клинках, быстрые кони. Сила в руках, ярость погони, буйство стихий, чувства – накалом... ты этим жил... но этого мало... мало... мало...
Песня звенела, становясь все яростней. Она стремилась забыть. Все. Весь сон. И лицо подо льдом, и обрывки боя, и самое главное – этот крик: «Уходи! Уходи!!! Да уходи же!» Потому что та же няня говорила, что маги могут тасовать сны... искушать снами… манить… звать. Но – не врать. Снам не ведомо «прошлое» и «будущее». Маги берут куски для них из самого разного времени. И прозвучавший этот крик будет, значит, ей сниться – потом. Может быть, не скоро, но будет. Рассказать? Нет. Не сейчас. Не посмеет. Страшно. Но песня – тоже разговор. Возможность сказать то, что не можешь сказать иначе. Ино-сказать. И потому:
– Чего ты хочешь менестрель, чего ты хочешь? Идет гроза, крадется буря краем ночи… Гроза в холмы, тревога – в мир, безумье – в душу... Чего ты хочешь, менестрель, что тебе нужно?»
Дела дневные
Юльку разбудил запах жареной картошки. Он прилетал с кухни, и оттуда же раздавалось шкворчание масла и тихое «Пум-пурум-пум-пум!», порой сбивающееся на откровенно виннипушью песенку: «Хорошо живет на свете медвежа! От того жужжит он громко «жа-жа-жа!» И не важно, что он жарит, и кто мед ему подарит, важно, что он просто мед-ве-жа!».
Она засмеялась и пружинисто вскочила, не открывая глаз. За окном солнечным желтым светом наливался субботний день, и как всегда успеть было нужно много-много всего! Просто «вагон и маленькая тележка» разнообразных дел! Но утро она специально освободила, чтобы всласть поболтать с папкой. И сейчас, по дороге в ванную, чтобы умыться и попытаться расчесаться, она на минуту заглянула на кухню. И даже не заглянула, а так – руку протянула из-за косяка. Опуская на стол вчерашнюю распечатку о Линдгрен. Ей хотелось поговорить прежде, чем она сядет за комп, чтобы настучать «подводку». Почему-то жила в душе уверенность, что папка что-то да скажет. Что-то, что поможет ей собрать мысли в кучу, станет стержнем.
Уже сквозь шум воды она услышала, как довольное «пурумканье» стихло. Папка явно читал. И почти сразу толкнулся в ней совсем иной ритм: «Чего ты хочешь, менестрель? Чего ты хочешь?...» Песня, запавшая в душу на одном из «вечеров» и потом перенесенная в сказку (лично ею, Юлькой! Ее и только ее штришок в общей картине) жила в ней постоянно. Почему так – она не знала. Повторялась, крутилась в голове, заставляла приноравливать шаги к своему ритму. Подталкивала к какой-то мысли. Только пока девочка не поняла, к какой. Юлька набрала полные ладошки ледяной воды и погрузила в них лицо. Зафыркала громко, чтобы перебить навязчивые строчки. И, мокрая, взъерошенная выскочила на кухню. Цапнула с тарелки кусок сыра – погрызть. И принялась качаться на табурете, разглядывая папкину спину – тот опять шерудил ложкой в огромной сковороде, перемешивая картошку, чтобы не пригорела.
– Прочел?
– А то! – весело прикрякнул тот, заканчивая переворачивать шкворчащую золотистую картошку. И обернулся, чтобы улыбнуться дочери:
– Интересно там про Геринга написано... Я тут на досуге подумал, – продолжил он, разворачиваясь и ставя сковороду на стол, на деревянную подставку. – Это хорошо, что решили про это написать. Потому что противник, он в первую очередь человек. И, как говорится, ничто человеческое ему не чуждо!
– Противник или враг? – Юлька кинула этот вопрос просто так, пробным камушком, еще не нащупав мысль.
– Ну как сказать... Для меня эти два слова немного различаются. Противник – это тот, которого ты должен победить. Просто потому, что он стоит против тебя. И ничего личного. А враг – тот, которого ты должен победить по личным, собственным убеждениям. Вот, например, Геринг в ту пору, когда с него писала Карлсона Линдгрен, был противником. Это уже позже он стал врагом.
– Почему? – Юлька продолжала качаться на стуле, задумчиво выгрызая из сыра месяц-луну. – Что изменилось? Он же и был фашистом, и остался... так?
– Скажем так: фашизм – это идеология. Убеждения человека, но не его человеческие эмоции и чувства. Кстати, ты знаешь, что "фашизм" – исконно итальянское слово?
Юлька лишь покачала головой в ответ. О фашизме она знала ровно два слова: «это плохо». Или даже не так. Три: «Это очень плохо». Потому что завоеватели и потому что были концлагеря... вот и все – она не думала об этом явлении всерьез.
– Геринг стал фашистом, а до этого был первоклассным летчиком – вот и вся разница, – проворчал дядя Миша, раскладывая картошку по тарелкам. – Но даже то, что Геринг был фашистом, не делает Карлсона, который живет на крыше, менее привлекательным мужчиной в самом расцвете сил! – и он с улыбкой подмигнул Юльке.
– Не делает... – согласилась Юлька. Она о чем-то напряженно думала и все не знала, как спросить – очень по-детски выходило... по-малышовски даже. Но, раз иначе никак не выходит, может папка и так поймет?
– Паааа... Карлсон, он хороший. Даже замечательный. И человек, которому не хватало моторчика... ну, он понятный. Веселый и знает, чего хочет, и дел много всегда –потому что много друзей и потому что он спец в своем деле, так? Не серый... яркий. Это все же здорово? Но… фашизм же НЕ здорово! – она выделила "не" настойчивым нажимом голоса. – Я не понимаю... хороший человек вдруг становится... злым? Или как? Каким? Что делало фашистов врагами, а не противниками? Почему?
И добавила шепотом:
– Что сделало хорошего – плохим?
Тот самый детский вопрос все же вырвался из нее. И Юлька теперь не смотрела на отца. Ковыряла вилкой поджаристую картошку.
– Убеждения, лень, былые обиды. К сожалению, плохие мысли хуже гриппа. Не каждый ими может переболеть. Кстати, если из национал-социализма выкинуть националистическую составляющую, останется просто социализм. Но вот не выкинули. И стали смотреть на другие народы, как на недочеловеков. Потому стали врагами.
– Национал... – она снова качнулась на стуле, едва не потеряв равновесие. Повторила почти по слогам: – На-ци-он-ал..
А мысли вдруг скакнули далеко от Геринга:
– Другие народы? Пап? Чечня... террористы... Грузия... или вот те мальчики из Армении, которых ОМОН недавно запихивал под свои машины, пряча от толпы озверелых мужиков... Наших мужиков, па…
Она замолчала и переглотнула.
– Кто они, и кто мы? Я слышала в автобусе такой разговор: детишки-армяне бьют в детских садиках русских. Иногда почти на смерть. И их отцы считают это правильным. А наши растерянно повторяют: «Это же дети!» и «Мы же не фашисты!». Кто из них прав? Чему мне учить твоего внука? Когда он появится? Это не скоро, но, значит, проблема станет еще острей? Или пусть не внука. Чему ты станешь учить меня? В школе у нас армян все больше.
– Иногда все они мне напоминают детей. Ведь из целого арсенала методов самоутверждения у ребенка часто на первом месте именно его руки. Потому что выводы дети начинают делать уже в подростковом возрасте. А учить... Вот умению здраво рассуждать и дать достойный отпор и нужно учить. Причем отпор не всегда подразумевает силу в чистом виде. Есть и сила убеждения. И вообще – самая лучшая война – эта та война, которая выиграна без единого выстрела.
– Па, но это слова... – Юлька чуть растерялась. – А конкретней? Что ты скажешь пятилетнему ребенку? Драться? Убегать? Взять палку и сразу отбить охоту к себе лезть, пусть и кровью? Громко звать на помощь? Что? А десяти, а пятнадцатилетнему? Тех парней армянских раньше ОМОНА защищать стали наши мальчики – их одноклассники. И их назвали предателями. Те, из толпы назвали. Которые все из себя русские – дальше некуда. Кто был врагом тогда? Свои? Чужие? Как понять, кто свой, и как жить, не воюя ни со взрослыми идиотами, ни с мелкими?
Пауза. Дядя Миша сосредоточенно поглощал картошку. И только закончив это занятие и промокнув губы салфеткой, со вздохом сказал:
– Доча, если бы я знал ответ на этот вопрос, я бы был президентом… а не водителем. Как ты думаешь сама-то?
Она не думала никак. Это было очевидно. То есть до этой минуты не думала. А сейчас как раз вдруг уперлась в проблему, как в стену. Впервые осознав, что та есть не просто где-то, а вот. Тут. В одном с ней, Юлькой, мире. Картошка поглощалась машинально – вкуса она не ощущала. Глаза смотрели в одну точку, куда-то мимо отцовского плеча. Вряд ли узорчики на обоях рассматривала. Скорее просто не видела сейчас ничего. Или видела. Что-то, что было не здесь и не сейчас. Что отзывалось мыслям бледным эхом фотографий и кинокадров, строчками страниц книг. Заговорила не сразу, и слова подбирала с трудом:
– Знаешь, фильм вышел недавно… «Сага». Ремейк «Впусти меня». Ну, это про девочку вампира. Про то, как она с мальчишкой подружилась. Забитым таким. В классе его все обижали. И вот она сказала так: «Бей их в ответ. А если их больше – то бей так, чтобы самому страшно стало». Я думала потом… не о чеченцах, не об армянах. Не знаю, не сталкивалась с ними никогда. Просто о тех, кого вижу порой в темных дворах. Думала, да… и решила – она права. Так, па?
Дядя Миша кашлянул недовольно. Отошел к окну, закурил, стараясь, чтобы дым шел в форточку:
– И так и не так. Есть те, кто понимает только язык силы. Опыт у них такой несчастливый с детства, родовые обычаи такие или просто так в голове сложилось, потому что и в фильмах нынче так, и везде. Вот с ними – да. С ними иначе не выйдет. Если не хочешь вздрагивать от страха долго, очень долго – значит, придется один раз задавить в себе страх боли. Своей и чужой. Но бывает, что хватает лишь слов. Лишь уверенности в том, что ты не боишься, что бояться надо им. А бывает и совсем иначе. Бывает, что можно объяснить. Если не захлестнут тебя злость или страх, если голова останется ясной, то с умными людьми всегда можно решить все спокойно.
– «Думать, что боишься – лучше смерти. Действительно боятся – хуже смерти».
Кажется, это была цитата. Дядя Миша уточнять не стал. А Юлька, все еще задумчивая, подхватила со стола пару их тарелок да вилок, загромыхала в раковине. И вдруг тихонько продекламировала. Почти шепотом. Нараспев:
Перед глазами – серый горизонт.
Ногами перемешана дорога…
Сегодня там, где нас никто не ждет…
А завтра нас останется немного.
Здесь шли бои, и здесь который год
Земля врачует раны, лечит швы окопов…
Узнать себя в одном из тех, которым: «Взвод, вперед!»
Остановится там, где он закопан…
Калины красной горько-сладкий вкус
Узнал я этой осенью до боли.
Кому-то после, может, я приснюсь,
Как снятся те, кто кровью полил поле…
Она и сама не знала, что хотела сказать. Просто вспомнились вот эти, Юркины, строчки. Было в них, неумелых, что-то. Ровное такое. Спокойствие человека, знающего свою историю и... может быть – свою судьбу. И принявшего и то, и другое. Юрка вообще очень быстро менялся. Только становился все более замкнутым. Словно нарочно отгораживался. Словно что-то про себя решил, но рассказывать не хотел, потому что не хотел споров.
– Папка, язык силы… это же глупо. Наши корни и есть – наша сила. Как-то так, я думаю.
Что-то внутри Юльки сейчас рождалось. Что-то, что пока не хотело переходить в слова. Застывало под ребрами упругим и горячим комком упрямства. Что? Зачем? Для чего? Она не знала. Пора было идти за комп, чтобы настучать подводку. Но ни Карлсон, ни его прототип не интересовали сейчас ее. А что интересовало – тому не было имени. И потому предстояло искать это имя и слова в инете, в книгах, в фильмах. И – в Юркиных стихах.
В общем, было неудивительно, что очень скоро она уже увлеченно набирала. Только вот совсем не то, что было надо. Сказка. В нее удавалось уходить с головой. От мыслей, от всего. Лишь сухо щелкали клавиши клавиатуры:
«Разговор с князем вышел коротким. Наедине. И тревожным. Вороги в приграничье собирались дать бой. Покручивая в пальцах рукоять нагайки, он моментально определил для себя два вывода. Во-первых, на правах посыльного воеводы он должен вывести в лагерь доверенные две сотни. Дабы под видом потешных боев подготовить их к настоящей задаче. Во-вторых, вся подготовка должна проходить вдали от досужих глаз и скрытно. Уже садясь на каурку, Руф нахмурился. Менестрель. Ей тоже нельзя говорить. Едва его сапог коснулся земли подле терема, тотчас стали раздаваться громкие, отрывистые приказы.
– Посыльных в разъезд! Сотники Крауль и Рьен покажут своих ратников на параде завтра по утреннему морозцу! – воеводин бас заглушал все звуки со двора, и казалось, что говорит сама земля.
Взлетая по дубовым ступенькам крыльца, Руф все так же хмурился. Как быть с менестрелем? Ей не скажешь об истинных причинах лагеря, а одну оставлять тоже не хотелось крайне. Предложить вместе с сотнями прогуляться для поднятия боевого духа воинов своими песнями? Можно попробовать. Но почему-то уверенности в ее согласии было мало. С такими думами он дернул дверь горницы на себя.
На скрип дверных петель почти мгновенно обернулась рыжеволосая голова. Девушка сидела на кровати, причем опять в его рубашке – с некоторых пор она перестала стесняться носить ее дома. То есть... у него дома, конечно, своего-то ей, перелетной птице, не полагалось. Отчетливо было заметно, что очень ей неуютно было все это утро. Просто крайне. Настолько, что она ничем и не занималась, даже не причесалась толком. Взгляд поймал вошедшего, и тут же она опустила глаза. Расслабились плечи:
– Что-то случилось? Ты долго... – она очень старалась придать небрежность голосу. Так дети после страшного сна спрашивают: «Пап, а бабы-яги взаправду же не бывает?»
– Не дольше, чем ход Каурки от моего терема до княжеских хором и обратно! – отшутился басовито Руф, скидывая подбитый мехом плащ на лавку. – Великий княже решил потешить себя битвою двух моих сотен. Поэтому я с ними завтра в лагерь выезжаю – готовиться будем. Негоже князя-то расстраивать! – с коротким хохотом воевода скинул и кафтан.
И опять быстрый взгляд. Вгляделась внимательно в глаза, словно мысли прочесть хотела. А потом отчетливо стало заметно: поверила. Вскочила с кровати, находя гребень на столике подле зеркала. Принялась разбирать спутанные кудряшки:
– Ого! Лагерь? Зимой? Вы же себе поп.. эээ.. седалища отморозите! – в голосе проснулся смех, а из движений исчезла пугливая настороженность. И хотя она совершенно не радовалась его предстоящему отъезду и явно предполагаемой сегодняшней занятости – хорошее настроение стремительно возвращалось.
– Бррр! – передернула было плечами, а потом засмеялась, глянув в окно. – Потешные бои... в детстве я думала что это – снежками.
Оглянулась через плечо. Сперва глянула через окно на заснеженный двор. А потом смерила глазами воеводу – от макушки до пяток, что называется. Очень задумчиво. Словно прикидывая: можно ли вообще его закидать летучими и холодными комками снега?
– Для дитёв снежки, для воинов – мечики деревянные али стальные тренировочные! – засмеялся и Руф, смотря на взъерошенного воробушка в виде менестреля, прыгающего по горнице. – А что до зимы, то костры на кой? Жечь будем да согреваться. Да и маханием мечиком занятие дюже не морозящее!
И он отвернулся, громко обратился к стоящему за дверью постельничему:
– Писаря вместе с его побрякушками в большую светлицу! Чуть погодя я ему письмо говорить буду!
– Кострыыы... – протянула она за его спиной тихонько, явно представив не холод, что еще кусачей становится за пределами круга тепла, а искры, уносящиеся в высокое, чернеющее и звездное зимнее небо. Менестрели – они всегда так. Чем-то на сорок похожи. Те все блестящее тащат в гнездо. А эти – все красивое в песни...
От новых раскатов его баса девушка шутливо вздрогнула и вспомнила вдруг, что в тереме не только он. Схватила в охапку приличную, то есть по размеру, хоть и мужскую, одежду, нырнула в небольшую комнатку, где стоял таз для умываний. Зашуршала тканью. И сквозь это шуршание, словно сквозь шум ветра летнего, до него донеслось любопытное:
– А что за письмо? А когда ты вернешься? А мне... а я... ну, мне тут побыть или в таверну вернуться?
– Да я тут умишком раскинул – шатер отдельный тебе в лагере поставлю. А по отдыху песни будешь петь. И менестрель не ленится, и ратное дело не страдает, а наоборот – духом ратники падать не будут! Ну что? Согласна? – пробасил Руф, тоже переодеваясь: облачаясь в "домашний" кафтан. И добавил, пряча в голосе нотки сожаления:
– Хотя, ежели не хочешь, то и тут сможешь побыть. Я ж не выгоняю! Просто с князем этим не ведаю, когда возвращаться будем.
Из-за косяка высунулась изумленная мордашка. «С тобой!» – быстро сказали глаза. Но тут же, чтобы не показать этой поспешности решения, она старательно округлила их:
– Я ж там замерзну! – жалобный и вполне искренний вопль. Не представляла, как зимой может быть тепло, если в шатре лишь один человек и нет греющего тепла да дыхания других людей. – Ежели там женщин с вами больше нету, то… – было заметно, как мечутся глаза, вскинутые к потолку, словно выход был написан на нем, причем – не один. И оставалось только выбрать: – То… Тогда… Тогда мне хоть собака с собой нужна...
Подумала. И уточнила:
– Большая, теплая и злая. Вот.
– Там костры и отдельный шатер, так что мерзнуть не надо будет! А зачем собака? – довольно изумленно спросил Руф, и, почесав в затылке, добавил:
– Зачем большая – понимаю, теплая – это тоже понятно... Но почему злая? – блуждая в сонме вопросов, он поднял символ власти воеводы: маленькую, инкрустированную самоцветами, булаву.
– А что б не приставали... – объяснила очень серьезно, но уши под рыжими прядями полыхнули – не иначе как вспомнила какую ярмарочную потешную историю не то с собакой, не то с этой фразой. Посмотрела на булаву, как ребенок на очень большую погремушку. И даже руки за спину спрятала, чтобы не потянуться. Засопела. И перевела разговор:
– Так что за письмо-то?
– Дык прикинуть место для лагеря, объяснить сотникам, что шатры надо ставить там-то, а вот кухоньку с обозом – тут. Где патрульную да дозорную службу несть – недаром ведь говорят, что воинское дело – искусство есть! Так наобум лагерь во чистом поле поставишь – а через недельку половина ратников струпьями пойдут, а другая половина окочурится от холоду! А так расписал – и сотники уже знают, кого куды посылать, как местом встать. И ратникам довольствие и воеводе – спокойствие!
Прикрыла в ответ рот ладошкой и сделала круглые, мышиные глаза. Очень послушные и понимающие. Всем видом показывая, что прониклась проблемами, их серьезностью и важностью, и вообще готова по-кошачьи сложить уши и тихо-тихо сидеть в уголке, пока такой важный человек, как воевода, занят воинским искусством. Но смирения хватило ровно на несколько секунд – пока демонстративно на цыпочках шла к двери. А уж оттуда обернулась с прежними смешливыми чертиками в глазах, объявила:
– Я на рынок. Носки теплые покупать, козьей шерсти. И – собаку.
– Так... Для собаки – ведро мяса поверх общего довольствия! – с улыбкой произнес Руф, подтверждая, что не супротив той покупки и смирился с появлением зверя в будущем лагере. Потом, кивнув, вместе с булавою пошел вслед, писарь и так уже заждался».
вверх^
к полной версии
понравилось!
в evernote