Зов полярных широт 3
(Отрывки из повести) ВЫБОР ЛЬДИНЫ
"Садится самолет на лед, а какой этот лед толщины и крепости – неизвестно, и в каждой такой посадке – огромный риск, и нужно особое мужество и мастерство, чтобы выпрыгнуть из скользящего по льду самолета, в считанные секунды определить, достаточно ли крепка ледяная корка, и если нет – на ходу вскочить в самолет обратно. Таких прыжков Илья Романов и его ребята совершили многие сотни."
"ЛИ‑2 делал круги, как ястреб, высматривающий добычу. Сидя на месте летного наблюдателя, Семенов молча смотрел вниз.
– Садимся, Кузьмич? – спросил штурман.
– Сядешь тут… как без штанов на елку, – проворчал Белов. – Посмотрим ее еще разок, Серега?
Семенов кивнул. С минуту назад промелькнула льдина, которая могла оказаться подходящей; могла – не более того, ибо взгляд сверху – в данном случае поверхностный взгляд, он берет вширь, да не вглубь, льдину следует именно прощупать руками, чтобы понять, на что она годна. На ней целый год будут жить люди, и поэтому выбирать ее нужно так, как в старину выбирали место для городища: чтобы и жить было вольготно и от врага защищаться сподручно. Это с виду они все одинаковые, на самом деле льды бывают такие же разные, как земли. Льдина для станции, мечтал Семенов, должна быть два на три километра и овальной формы: такие легче выдерживают сжатие; вся из многолетнего льда, я вокруг льды молодые – при сжатиях будут принимать первый удар на себя, вроде корабельных кранцев; из цельного льда – это очень важно, ибо если льдина образована из смерзшихся обломков, доверия к ней нет и не может быть: начнутся подвижки – и расползется, как лоскутное одеяло. Впрочем, припомнил Семенов, и такая идеальная льдина не дает никаких гарантий, все зависит от силы сжатия, течений, ветров и многих других факторов, которых человек с его еще малыми знаниями предусмотреть не может. Случается, что и самая замечательная льдина хрустит и лопается, как наморозь в колодце, когда в него опускаешь ведро…"
"Вчера, в первый день поисков, обнаружили преотличнейшую льдину, глаз радовала – ну, просто красавица по всем статьям. Произвели посадку, лед пробурили полутораметровый, окрестности осмотрели и только начали строчить на базу победную реляцию, как сначала слева, потом справа лед захрустел; кинулись расчехлять моторы – и с двух других сторон пошли трещины. Тут бы газануть, пока они не разошлись, а лыжи примерзли! И «микрометром» – здоровенной деревянной кувалдой по ним лупили, и тросиком снег под лыжами пропиливали, и всем кагалом за привязанную к хвосту веревку тянули – самолет ни с места. До седьмого пота били «микрометром», канавки под лыжами прорыли – целый час самолет дрожал и трясся, как припадочный, пока не сдвинулся с места. Дал Коля газ, проскочил через трещину, поднял машину в воздух… Взлетели, покружились над треугольником, на котором сидели минуту назад, с рождением друг друга поздравили: разорвало уже треугольник на мелкие геометрические фигуры…"
"Самолет полетел на посадку, проскочил гряду торосов и, гася скорость, запрыгал по застругам.
– Прыгуны на лед!.. Эй, растяпа!
Филатов, глазевший, как Бармин и Ковалев на ходу выпрыгивают на заснеженную поверхность, с проклятиями подхватил с плиты заплясавшую кастрюлю. Самолет выруливал, не останавливаясь (мало ли что – какой, он, лед), несколько пар глаз впилось в прыгунов, которые с предельной быстротой крутили рукоятки бура.
Выдернув бур и на бегу показывая три пальца, прыгуны стремглав бросились к самолету. Белов выругался: тридцать сантиметров! Подбежали, чуть не сбиваемые струей от винта; Бармин, как мешок с мукой, забросил Ковалева в открытую дверь и, ухватившись за руку бортмеханика, лихо вскочил сам."
"На станцию пришел медведь. Не какой‑нибудь там зверюга с повадками разбойника, а вполне цивилизованный двухлеток, получивший, видимо, превосходное воспитание: ни на кого не набрасывался, мирно бродил по окрестностям и лишь проявлял живейший интерес к свалке, что неподалеку от камбуза. Но Кореш, Белка и Махно, которые наконец‑то получили возможность отработать свой хлеб, грудью встали на защиту свалки: Кореш и Белка набрасывались на Мишку (Махно лаял громче всех, соблюдая дистанцию), хватали «за штаны» и преследовали врага до самых торосов, возвращаясь затем обратно с самым победоносным видом. Мишка же вел себя как джентльмен: рычал, конечно, угрожающе раскрывал пасть, но даже не пытался отмахнуться от собак лапой, чтобы случайно не нанести им телесных повреждений, он просто с собаками играл.
Мишка же вел себя как джентльмен: рычал, конечно, угрожающе раскрывал пасть, но даже не пытался отмахнуться от собак лапой, чтобы случайно не нанести им телесных повреждений, он просто с собаками играл. Мы сообразили, что Мишка еще никем не пуганный, обид от людей не имел, от голода не страдает, и понемногу перестали его бояться. Почин сделал Веня – потащил ведро с помоями прямо к Мишке. На всякий случай, я Веню страховал с карабином, но из двух возможных лакомств Мишка выбрал помои и отполировал ведро до зеркального блеска.
И начались представления! Отныне Мишка оказался в центре внимания: с ним фотографировались, кормили его чуть ли не из рук, создали «Клуб похлопавших медведя по спине», тихо воровали на камбузе сгущенку, варенье – словом, избаловали медведя, как болонку. Теперь уже Мишка не уходил ночевать в торосы, а спокойно храпел на принадлежавшей ему свалке в двух шагах от камбуза, и если в первые дни его все‑таки почтительно обходили стороной, то потом запросто шли мимо, чуть ли не наступая ему на лапы. Ну, а Николаич? Все думали, он станет Мишкиным врагом: как‑никак начальник отвечает за жизнь подчиненных, а медведь, даже самый воспитанный, в любой момент может услышать зов предков и полакомиться первым же встречным зевакой, независимо от его ученой степени, получаемой зарплаты и должности. В первые дни Николаич действительно крыл нас за потерю бдительности и по нескольку раз в день отгонял Мишку, стреляя в него – вернее, мимо него – из ракетницы. Но Мишка быстро усвоил, что ракеты не причиняют ему никакого вреда, воспринял это как новую игру и весело гонялся за ними, стараясь поддеть лапой и полюбоваться фейерверком. Мы смертельно боялись, что Николаич использует свое законное право и пристрелит Мишку, но когда в один прекрасный день, явившись на завтрак, Николаич выглянул в окно и спросил: «Почему медведь не кормлен?» – мы поняли, что отныне Мишка может чувствовать себя в полной безопасности."
"К потолку была подвешена гайка: спутники, космические корабли в небе летают, а гайка на шпагате как была, так и осталась наиточнейшим «научным прибором». Сколько раз о том, что начинаются подвижки льда, первой предупреждала эта самая гайка! Висит себе, как мертвая, – раздевайся до трусов, спи спокойно, дорогой товарищ, но если оживает… Гайка раскачивалась!
Мы без суматохи оделись и вышли на воздух. «Бум! Бум!» Это лупил по рельсу дежурный. На набат в кают‑компанию сбегался люд. Серега там уже распоряжался, а метрах в пятидесяти за радиостанцией дымилось свежее разводье. Мои гаврики, народ вышколенный, расчехляли моторы, полоса пока что была целехонькой, и Серега жестом указал на самолет: рви, мол, когти, братишка. Что верно, то верно, в воздухе я буду ему полезнее – изучу обстановку, дам запасные варианты. Минут сорок я облетал окрестности, нанес на карту ледовую обстановку и сбросил Сереге вымпел. А полоса‑то наша – тю‑тю, рожки да ножки от полосы остались, в самое время мы драпанули! Но подвижки кончились, первый удар Льдина выдержала на четверку, а сколько их еще будет – никто не знает и знать не может."
"Семенов с облегчением констатировал, что люди на станции притерлись друг к другу и коллектив начинает складываться.
Если под идеальным коллективом понимать группу людей, у которых нет недостатков, то такого коллектива нет и быть не может. Человек без недостатков безлик и скучен, как унылый, позабытый людьми заболоченный пруд; соблюдая букву неписаных правил человеческого общежития, он становится не личностью, а эталоном, которому место не в общежитии, а в музее. Впрочем, эталонные экземпляры пока что Семенову не встречались; попадались скорее тонкие мастера скрывать себя, но рано или поздно их изъяны проступали, как ржавые пятна сквозь побелку. К таким людям Семенов испытывал особое недоверие.
Ответьте‑ка лучше, Саша, на такой вопрос. Мы, больные, от безделья склонны к размышлениям. Лежал я, смотрел в потолок, с которого свисают капли, и думал: «Знал ведь, какой комфорт меня ожидает, знал, дубина стоеросовая, а пошел. Зачем? Диссертацию защитил, денег нам с бабушкой хватает… Ну, понимаю, Дугин: тот дачу купил, на новую машину собирает, а я? Или, скажем, вы: тоже кандидат наук, квартиру обставили, семьей ее заселили – чего вам здесь надо? Снега, что ли, в Ленинграде, не хватало? Стоило на год сюда переться, чтоб написать в отчете одну строку: „Вскрыл Груздеву на… фурункул“? Тьфу‑тьфу‑тьфу, не сглазить, конечно.
– Знаете, Георгий Борисыч…
– Полно, просто Георгий.
– В отношении себя мне ответить просто. Ну, сначала самое общедоступное: там я один из многих, а здесь – единственный и неповторимый! В Ленинграде вы бы еще подумали, кому доверить свой драгоценный фурункул, здесь же у вас выбора нет. На Большой земле такими, как я, хоть пруд пруди, а на Льдине моя ценность возрастает до неслыханных размеров…
– Особенно во время разгрузки самолетов.
– В том числе и тогда. Следовательно, мое профессиональное самолюбие удовлетворено. Этого вам мало?
– Мало.
– Правильно. Насчет снега вы заметили тонко, в Ленинграде его хватает. Но он какой‑то не такой, – Бармин пощелкал пальцами, – не такой белый, что ли. Не волнует, одним словом, воображение. Или, другим словом, не щекочет нервы. Достаточно или еще добавить?
– Нужно добавить.
– Обязательно нужно. – Бармин ненадолго задумался. – Вам, Георгий, не приходилось ли испытывать чувство… ну, не любви, а, скажем, сильной привязанности к человеку? Не хмурьтесь, не к женщине, упаси боже! Был, есть ли у вас друг?
– Продолжайте.
– Сначала договоримся о терминах.
– Овидий Назон говорил: «Бойся тех, кого считаешь преданными тебе, и будешь в безопасности!».
– Я, знаете ли, афоризмам не доверяю, особенно красивым. И Овидия и вас кто‑то, наверное, очень сильно подвел, но это не был друг. Вы приняли за друга человека, вместе с которым дули вино и флиртовали с девчонками. Я предлагаю иное определение: друг – это тот, кто радуется твоим успехам и печалится твоим неудачам…
– Это скорее жена.
– Я не закончил. Тот, который не бросит тебя в беде и тихо, не требуя платы за дружбу, отойдет в сторону, когда тебе хорошо.
– Так ведет себя моя бабушка.
– Еще не все! Тот, кто тянется к тебе, зная, что ты тянешься к нему; тяга эта бескорыстна и чиста, она душевная потребность, она дает тебе радость.
– Сынишку своего вспомнили?
– Вот здесь‑то я вас, заскорузлого скептика, и поймал! Друг не заменит жены, бабушки, сына да и конкурировать с ними не станет. Но своими к тебе чувствами, преданностью своей поспорит! Он, как поливитамин, за который Махно отдаст свою бессмертную душу. Так вот, если серьезно, такие друзья у меня здесь, а на Большой земле – приятели. Очень большая разница.
– Семенов, Филатов?
Бармин кивнул.
– Еще и Костя Томилин. Теперь о вас. Сказать, почему вы здесь оказались?
– Попробуйте.
– А если скажу правду, клянетесь чистосердечно признаться, что я прав?
– Библии нет, если можно – на бабушкиной радиограмме.
– Берегитесь, Груздев, вы ведь сами вызвали меня на этот разговор! Я с интересом – чисто врачебным, разумеется, – наблюдаю вас вторую зимовку. «Циничный, хладнокровный флегматик, умело подавляющий внешние проявления своих чувств» – такую лестную характеристику вы у меня заслужили. И вдруг, к величайшему своему удовольствию, я внес в нее важное изменение!
– Какое же?
– Вы притворщик, – медленно и четко произнес Бармин. – Будь на вашем месте Веня, я бы сказал: жалкий длинноухий лицедей! Надел маску и думает, что из‑под нее не торчат ослиные уши! Не обижайтесь, я ведь говорю о Вене… Помните звездные мгновения у Цвейга? У вас тоже было по меньшей мере одно, и на мимолетный, едва уловимый миг я увидел ваше истинное лицо! Как я вам завидовал тогда, черт меня побери! Боже, какое у вас глупое лицо, сейчас напомню. Возвратимся на год в прошлое, в кают‑компанию на Лазареве. Возвратились? Сейчас решается наша судьба: кому на каком самолете лететь. Ваша очередь. Вы неожиданно – для всех, но не для себя! – соглашаетесь лететь на неисправной «Аннушке» Крутилина. Вы видите, как мы на вас смотрим, и в ваших глазах появляется нечто такое, чего не было раньше: гордость! Вы явно, плохо скрывая это, гордитесь собой! Но то, цвейговское мгновение только наступало, вас еще ждала награда.
– Какая награда?
– Самая высокая, о ней вы и мечтать боялись! И учтите, Груздев, хоть вы и лежачий больной, но если сейчас будете отнекиваться – отколочу. В этой награде и ни в чем больше – разгадка того, что вы здесь. В ней наша тайна, которой для меня нет. Я уже догадался, куда он клонит.
– Вот что тогда сказал Николаич, – торжественно продолжал Бармин: – «Евгений Палыч, Георгий Борисыч, кто старое помянет, тому глаз вон?» Вы что‑то изволили в ответ пошутить, но я‑то видел ваше лицо, когда Николаич пожимал вам руку! Это была награда и звездное мгновение! Правда, потом, спустя минуту, вы сами себя наградили, когда Костя умолял вас поменяться самолетами: «Спасибо, Костя, но это не в моих правилах. Я своего места не уступлю». Хорошо прозвучало, но это уж так, постфактум… Главная же награда заключалась в том, что вы, не имея на то никакой надежды, завоевали под конец уважение Семенова. Потому вы и здесь. Ну, а теперь положа руку на сердце скажите: наврал али не наврал доктор Бармин? А можете и не отвечать, мне‑то безразлично.
– Вряд ли, – сказал я. – Было бы безразлично, не вспотели бы, хотя в домике довольно прохладно. Вы правы."
БЕЛКА
Белку нашли утром за дизельной. Окунув в снег разбитую голову, она лежала, раскинув лапы, а из сугроба торчала рукоятка окровавленного молотка. Всю ночь был снегопад, и никаких следов не оставалось, а если бы даже они и были, сбежавшиеся люди так натоптали вокруг, что и самый опытный следователь только развел бы руками.
Семенов, глубоко задумавшись, стоял над Белкой. Он думал о том, что случай произошел исключительный, из ряда вон выходящий и что станция надолго лишится покоя. Зимовок без собак Семенов не помнил. Бывало, что иные люди относились к ним равнодушно, а один доктор, которого собака цапнула за руку, сгоряча даже ее пристрелил. Плохо ему было зимовать… Заласканные, не умеющие во льдах добывать себе пищу и целиком зависящие от человека, беззащитные, по‑щенячьи нежные собаки… Да ведь она доверчиво за ним побежала, льстиво заглядывая в глаза и ожидая сахара, а он ее – по голове… Молоток из механической мастерской, но это ни о чем не говорит – его оттуда мог взять, кто угодно.
Дежурный по станции Шурик Соболев честно признался, что полночи просидел в кают‑компании за книгой и никого не видел. Но Белка, глупая, бестолковая и донельзя ласковая, лежала мертвой, ее кто‑то убил, и этот «кто‑то» стоял рядом сейчас, дышал одним со всеми воздухом, и каждый день его буду по‑дружески приветствовать, жать ему руку! Ярость и омерзение заполнили душу Семенова.
Прежде чем сказать резкость, посчитай в уме до десяти, советовал когда‑то Андрей. Ты всегда был прав, как жаль, что тебя нет рядом. Как ничтожная пылинка может остановить механизм часов, так одно непродуманное слово может непоправимо расколоть коллектив. Одно слово – и вспыхнут страсти! А страсти, как ветер на море: может надуть парус и спасти, а может и опрокинуть, утопить лодку – все зависит от того, кто стоит на руле…
И снова почувствовал себя бессильным. Сотня тысяч затратил институт на станцию, с какими трудами Льдину выбрали и обживали ее, бесценные для науки данные идут отсюда на материк, и все летит к черту: никто из стоящих рядом людей и думать не думает сейчас о солнечной активности и магнитных бурях, о причинах гибели и возрождения ледяных полей, о том, что через сорок пять минут кровь из носу, а центр должен получить метеосводку из «кухни погоды», сводку, цену которой так замечательно определил когда‑то Свешников. Его спросили, какую пользу дают антарктические и дрейфующие станции (честно говоря, оскорбительный вопрос: неужели не читали про Нансена и Седова, Амундсена и папанинцев – географические и геофизические открытия в деньгах не замеришь), и он в своем ответе ограничился лишь таким всем понятным примером: «Если наш прогноз, составленный с помощью данных полярных станций, спасет от гибельного шторма хоть одно судно, это оправдает годовой бюджет всего института». А ведь не только прогнозами, не только геофизикой, ионосферой и космическими лучами занимаются полярники – Арктику и Антарктиду для людей завоевывают! Высокие широты, недоступные когда‑то, как Млечный Путь, людям на тарелочке подносят: пользуйтесь, проводите корабли, качайте нефть! Тайны воздушной оболочки Земли, секреты космических лучей – где можно лучше всего выведать, как не в высоких широтах, где воздух прозрачен и чист? И все эти тайны, думал Семенов, на третий план: самая главная для всех нас тайна, без раскрытия которой жить на станции будет невозможно, – кто убил собаку…
– Так за всю ночь никого и не видел? – переспросил он.
Шурик виновато замотал головой. Один только Филатов, вахтенный механик, позвонил, попросил согреть кофе и на минуточку забежал.
– Завтракать! – коротко приказал Семенов и пошел в кают‑компанию.
Завтрак проходил в непривычной тишине. Люди говорили вполголоса, а то и шепотом, будто боялись кого‑то разбудить. Любая смерть, даже если это смерть обыкновенной собаки, на крохотной полярной станции воспринимается особенно тяжело и считается плохим предзнаменованием. А тут еще случилась не простая смерть, а насильственная, убийца Белки находился здесь, и это обстоятельство чрезвычайно электризовало атмосферу. Тихо переговаривались за своим столом Семенов, Бармин и Кирюшкин, скорбно, ни на кого не глядя и по‑бабьи подперевшись рукой, задумался о чем‑то хозяин Белки Горемыкин.
Филатов неожиданно и звонко постучал по столу кружкой.
– Не нравится мне это! – возвестил он. – То с одной, то с другой стороны: «Веня… Филатов…» Если у кого есть подозрения – говори, а то получается вроде фиги в кармане.
– На воре шапка горит! – сострил Непомнящий, но его никто не поддержал. Все неотрывно смотрели на Филатова.
– Ну? – У Филатова зло вспыхнули глаза. – Кто самый храбрый, ты, Олег?
– Хорошо, – кивнул Ковалев. – Никакой фиги, Веня, я и в глаза могу. Всем известно, что Белку ты не очень‑то любил…
– Ты за всех не говори! – перебил Томилин.
– … обзывал сукой, – продолжал Ковалев, – а вчера, ребята видели, пинком выгнал ее из дизельной. Было такое?
– Было. – Филатов подобрался, напрягся. – Только выгнал я ее потому, что ведро с соляркой опрокинула.
– Пусть так, – согласился Ковалев. – И опять же кого единственного Шурик ночью видел? Тебя, Веня. И еще… пусть Николаич скажет… Так что не лезь в бутылку, кое‑что, сам понимаешь, на тебе замыкается.
– Мне оправдываться нечего, – сказал Филатов. – Рука у меня не поднялась бы на собаку.
– У него рука только на человека поднимается, – уточнил Осокин.
– Я протестую, – спокойно сказал Груздев. – С таким же основанием можно утверждать, что кое‑что замыкается, скажем, на Шурике, который всю ночь не спал, или на Рахманове – он выходил на срок.
– Ты чего, Ковалев, к Вене цепляешься? – Томилин вскочил. – Подумаешь, из дизельной выгнал! Белку механики на ночь в дизельную пускали греться, а ты ее к своему домику подпускал? Хоть раз кормил? Да она к тебе в гидрологию и дороги не знала!
– Скажи еще, что я ее убил!
– Может, и ты, откуда я знаю?
– Ах, так! – Ковалев обернулся к Семенову. – Сергей Николаич!
Семенов встал, прошелся по кают‑компании.
– Груздев прав, с подобными уликами можно заподозрить любого из нас. Ко мне, Костя, Белка тоже не забегала, и я ее тоже не кормил. Обращаю вопрос ко всем: припомните, кто из ваших соседей выходил ночью из домика!
– Рахманов выходил, – сказал Непомнящий. – На метеоплощадку, минут на двадцать.
– А ты откуда знаешь, насколько? – быстро спросил Томилин.
– Он дверью хлопнул, разбудил.
– Вы никого не видели, Николай Васильич? – обратился Семенов к Рахманову.
– Никого, – чуть поколебавшись, ответил Рахманов. – Вышел на срок, передал данные Томилину и отправился спать.
– Кто еще выходил? – спросил Семенов. – Так. Значит, достоверно известно лишь то, что на срок выходил Рахманов и в кают‑компанию забегал пить кофе Филатов. Веня, когда это было?
– Часа в два.
– Так, Шурик?
– Да, в начале третьего.
– Тогда, Веня, совпадение не в твою пользу: доктор определил, что смерть Белки наступила примерно в это время.
– Плюс‑минус час, – поправил Бармин. – Но могу повторить…
– Знаю, – кивнул Семенов. – Слишком глупо было бы убивать Белку рядом с дизельной собственным молотком и бросать эту улику на виду.
– Я убежден в этом…
– Погоди, Саша, эмоции нам не помогут. Веня, напряги память: не слышал ли какого звука, лая? Ну?
– Когда дизель ревет под ухом? – Филатов мрачно покачал головой.
– Веня. – Семенов подошел к Филатову, положил руку ему на плечо. – Посмотри мне в глаза: ты не убивал Белку?
Филатов побелел.
– Не убивал, Сергей Николаич.
– Так почему же, – Семенов сунул руку в карман, – возле Белки нашли твою зажигалку? Ковалев, где она лежала?
– Я же вам показывал, буквально рядом с Белкой.
По кают‑компании прошел гул.
– Молчать! – Семенов пристукнул кулаком по столу.
– Так как же это объяснить, Веня?
– Не знаю, Сергей Николаич, потерял я эту зажигалку недели две назад.
– Что‑то уж очень много совпадений! – выкрикнул Ковалев.
– Насчет зажигалки Веня правду говорит, – сказал Кирюшкин. – Он у меня еще коробок спичек брал.
– Да, много совпадений, – будто про себя, задумчиво проговорил Семенов.
– Пожалуй, даже, слишком много – молоток, зажигалка, кофе ночью пил… – Он вновь прошелся по кают‑компании, остановился возле Филатова. – Слишком много! Поэтому прошу не обижаться, но приступим к неприятной процедуре, другого выхода нет. Все здесь?
– Дугин в дизельной, – напомнил Кирюшкин.
– Всем надеть каэшки и рукавицы, – приказал Семенов. – Никому, ни под каким предлогом не выходить из кают‑компании. Костя, позвони Дугину, пусть немедленно явится.
Недоуменно переглядываясь, люди столпились у вешалки, разобрали одежду.
– Каждому внимательно проверить, своя ли на нем каэшка, свои ли рукавицы!
– Какая разница?
– В чем дело, Николаич?
– Выполнять! – Семенов встал у выхода из кают‑компании. – Сейчас будем по очереди подходить к доктору. Саша, приступай.
– Буду вызывать по алфавиту. – Бармин положил на стол листок с фамилиями, достал из кармана куртки большую лупу. – Горемыкин!
Теперь все поняли, что это за процедура, заволновались. Бармин через лупу тщательнейшим образом осмотрел каэшку рукавицы, брюки и сапоги повара.
– Все, Валя, садись здесь. Груздев!
– Никогда еще не был под следствием. – Груздев усмехнулся. – Вы очень эффектны, Саша, в роли Холмса.
Бармин шутки не принял.
– Дугин!
– Здесь я, – входя, откликнулся Дугин. – Собрание, что ли?
– Раздеваться не надо, – сказал Семенов. – Подойди к доктору.
– Медосмотр, – пояснил Томилин. – На вшивость.
– Ковалев!
– Кирюшкин!
– Кузьмин!.. У тебя на каэшке кровь!
– Палец порезал. – Кузьмин весь сжался. – Саша, побойтесь бога, вы же сами вчера перевязывали!
– Снимай каэшку, произведу анализ. Отойди, не мешай. Непомнящий!.. Да не вертись, замри, я тебя вскрывать не собираюсь! Осокин!.. Николаич, ты мне нужен… Видишь пятнышки, здесь и здесь?
Бармин соскоблил несколько комочков на чистый лист бумаги.
Осокин рванулся.
– Какие пятнышки? – Голос у него сел, по лицу прошла судорога. – Дружка выручаешь?
Железной рукой Бармин удержал Осокина на месте.
– Это мозг, – приблизив лупу к комочкам, сказал он. – А вот и кровь, на обоих унтах.
Семенов поднялся с колен и вперил в Осокина тяжелый взгляд.
– Ребята, не верьте, – оглядываясь, быстрым шепотом заговорил Осокин, – он дружка выручает! Вон, у Кузьмина тоже кровь! Может, кто мои рукавицы надел! Пусть всех проверяет!
– Проверим, проверим, – не сводя с Осокина тяжелого взгляда, сказал Семенов. – Валя, забери у него рукавицы, положи на стол поосторожней. Продолжай, Саша.
– Рахманов!.. Семенов!.. Соболев!.. Томилин!.. Филатов!
– Пусть его другой проверит! – Осокин не сидел, а подпрыгивал на стуле. На его искаженное отчаянием лицо было страшно смотреть. – Пусть Олег!
Бармин протянул лупу Ковалеву. Тот долго осматривал одежду Филатова.
– Солярка да масло, – сказал он.
– Ты, Веня, не обижайся, зажигалка‑то была твоя. Филатов отошел, не ответив.
– Теперь меня, – сказал Бармин.
– А, чего тебя? – Ковалев махнул рукой. – Все ясно.
– Проверяй! – потребовал Бармин.
И опять наступило молчание.
– Так во‑от кто, оказывается… – тихо, с удивлением глядя на Осокина, протянул Горемыкин.
– Ребята, не верьте. – Глаза Осокина бегали и умоляли. – Никуда я ночью не выходил, а пятнышки – они от супа, они от чего хочешь могут быть!
– Позвольте! – Рахманов решительно дернул бородкой. – Извините, Сергей Николаевич, но лучше поздно, чем никогда. Возвратившись со срока, я долго не мог уснуть и видел, что Осокин оделся и покинул дом. Он отсутствовал не менее пятнадцати минут.
– Почему не сказали сразу? – устало спросил Семенов.
– Я не хотел бросать тень… не ожидал…
– И спокойно смотрел, как Веню топтали? – вскипел Томилин. – Даже обидно видеть такого… на месте Андрея Иваныча!
– Но я обязательно сообщил бы об этом, – нервно возразил Рахманов.
–Честное слово!
– Похвальное намерение, которое делает вам честь, – холодно сказал Семенов. – Осокин, почему вы убили собаку?
Осокин опустил голову.
– Я – не хотел ее убивать… сам себя не помню…
– Врете, Осокин. Вы обдуманно убили Белку, чтобы бросить тень на Филатова. Но, будучи первостатейным подлецом, преступником, вы оказались неумелым и – попались.
Осокин вскинул голову.
– А вы не оскорбляйте! Подумаешь, кокнул собаку! Когда людей на ваших глазах калечат – молчите, да? Ну, виноват, ну, выговор дайте, а, зачем оскорблять?
– Оскорбили его, – насмешливо сказал Дугин. – Нет уж, выговором не отделаешься! Уж не ты ли и Мишке глаз подбил?
– Садист!
– Подонок! Семенов поднял руку.
– Дядя Вася, ты у нас вроде старейшины, традиции лучше всех знаешь. Скажи свое слово.
– Скажу, – согласился Кирюшкин. – Ты, паря, не собаку кокнул, ты всем людям в душу плюнул, понятно? За такое административные взыскания не положены, нет их в кодексе. На материке тебя… ну, погладили бы легонько и отпустили на все четыре стороны, а отсюда – куда отпустишь? До начала полетов, Сергей, этому удальцу жить с нами, никуда от него не денешься. Поэтому предлагаю: соседей его, Рахманова и Непомнящего, переселить в другие домики, в кают‑компанию пусть не ходит – еду дежурный ему носить будет, и чтоб никто, опять же кроме дежурного, с ним ни единого слова. Короче говоря, полный бойкот.