[600x566]
11
Да и в самом деле, нельзя сказать, чтобы мастер не был на это способен.
Ведь похоже было на то, что он нарочно позвал ученика, чтобы натравить на
него птицу и срисовать, как он будет метаться. Поэтому, когда ученик
увидел, что делает мастер, он, не помня себя, спрятал голову в рукава,
закричал страшным голосом и скорчился на полу у двери в углу комнаты.
Тогда Есихидэ как-то испуганно вскрикнул и вскочил, но тут птица зашумела
крыльями еще сильнее, и в этот миг раздался оглушительный грохот, как
будто что-то упало и разбилось. Ученик, полумертвый от страха, невольно
опустив рукав, поднял голову, смотрит - в комнате совершенно темно, и
только слышно, как мастер сердито кличет учеников.
Наконец издалека отозвался какой-то ученик и торопливо вошел со свечой
в руке. При коптящем огоньке стало видно, что лампада опрокинута, пол и
татами залиты маслом и на полу валяется филин, судорожно хлопая одним
крылом. Есихидэ так и застыл, приподнявшись над столом, и с ошеломленным
видом бормочет что-то непонятное. И неудивительно: вокруг филина, захватив
его голову и полтуловища, обвилась черная змея. Должно быть, когда ученик
скорчился у порога, он опрокинул горшок. Змея выползла, филин хотел ее
клюнуть - вот и началась вся эта кутерьма. Ученики переглянулись и только
подивились представшему перед ними странному зрелищу, а потом молча
поклонились мастеру и быстро вышли из комнаты. Что стало со змеей и птицей
дальше - никто не знает.
Подобным историям не было числа. Я забыла сказать - ширмы с муками ада
художнику повелели написать в начале осени, и вот до самого конца зимы
ученики все время жили под страхом этих чудачеств мастера. Но в конце зимы
у мастера с работой стало что-то не ладиться, вид у него сделался еще
мрачнее, говорил он с раздражением. А картина на ширме как была набросана
на три четверти, так дальше и не подвигалась. Мало того, порой художник
даже замазывал то, что раньше нарисовал, и этому не видно было конца.
Но что именно у него не ладилось - никто не знал. Да вряд ли кто и
старался узнать: наученные горьким опытом, ученики чувствовали себя так,
словно сидели в одной клетке с тигром или волком, и только старались не
попадаться мастеру на глаза.
12
За это время не случилось ничего такого, о чем стоило бы рассказывать.
Вот только... у упрямого старикашки почему-то глаза стали на мокром месте;
бывало, как останется один - плачет. Один ученик говорил мне - раз он
зачем-то зашел в сад и видит: мастер стоит на галерее, смотрит на весеннее
небо, а глаза у него полны слез. Ученику стало как-то неловко, он молча
повернулся и торопливо ушел. Ну, не странно ли, что этот самонадеянный
человек, который для "Круговорота жизни и смерти" срисовывал трупы,
валяющиеся по дорогам, плакал, как дитя, из-за того, что ему не удается,
как хочется, написать картину.
Но пока Есихидэ работал как бешеный над своей картиной, будто совсем
потеряв рассудок, его дочь отчего-то становилась все печальней, и даже мы
стали замечать, что она то и дело глотает слезы. Она и всегда была
задумчивая, тихая, а тут еще и веки у нее отяжелели, глаза ввалились -
совсем грустная стала. Сначала мы гадали - то ли об отце думает, то ли
любовная тоска, ну а потом пошли толки, будто его светлости угодно стало
склонять ее к своим желаниям, и уж после этого все разговоры как ножом
отрезало, точно все о ней вдруг позабыли.
Как-то ночью, уже когда пробила стража, я одна проходила по галерее.
Вдруг откуда-то подбежала обезьянка Есихидэ и ну дергать меня за подол
юбки. Была теплая ночь, луна слабо светила, казалось, пахнет цветущими
сливами. Вот я при свете луны и увидела, - что вы думаете? - обезьянка
оскалила свои белые зубы, сморщила нос и кричит, как сумасшедшая. Мне
стало как-то не по себе, досада меня взяла, что она дергает за новую юбку,
и я было оттолкнула ее и хотела пройти дальше, но потом передумала: ведь
уже был случай, когда один слуга обидел обезьянку и ему досталось от
молодого господина. К тому же видно было, что и обезьянка так поступала
неспроста. Тогда я решила узнать, в чем дело, и нехотя прошла несколько
шагов в ту сторону, куда она меня тащила.
Так я оказалась у того места, где галерея поворачивала за угол и откуда
за изогнутыми ветвями сосен был виден пруд, чуть поблескивавший даже в
ночном полумраке. И вдруг я с испугом услыхала из комнаты рядом тревожный
и в то же время странный тихий шум чьего-то спора. Кругом все замерло в
полной тишине, не слышно было человеческого голоса, и только не то в
лунных лучах, не то в ночной мгле - не поймешь - плескались рыбы. Поэтому,
услыхав эти звуки, я невольно остановилась. "Ну, если это кто-нибудь
озорничает, я им покажу!" - подумала я и, сдерживая дыхание, тихонько
прильнула к двери.
13
Обезьянке, видно, казалось, что я мешкаю. Она нетерпеливо покружилась у
моих ног, потом жалобно застонала, точно ее душили, и вдруг вскочила мне
на плечо. Я невольно отвела голову в сторону, хотела от нее увернуться, а
обезьянка, чтобы не соскользнуть вниз, вцепилась мне в рукав, - и в эту
минуту совсем забывшись, я покачнулась и всем телом ударилась о дверь. Ну,
тут уж медлить нельзя было. Я быстро раздвинула дверь и хотела было
кинуться в не освещенную луной глубину комнаты, но тут же остановилась в
испуге, потому что навстречу мне, словно стрела, спущенная с тетивы,
выскочила из комнаты какая-то женщина. В дверях она чуть не столкнулась со
мной, кинулась наружу, там вдруг упала на колени и, задыхаясь, испуганно
уставилась на меня так, словно увидела перед собой что-то страшное.
Я думаю, незачем и говорить, что это была дочь Есихидэ. Но в этот вечер
она показалась мне прямо на себя непохожей. Глаза широко раскрыты. Щеки
пылают румянцем. К тому же беспорядок в одежде придал ей прелесть,
необычную при ее всегдашнем младенческом виде. Неужто это в самом деле
нежная, пугливая дочь Есихидэ? Я прислонилась к двери, глядя на эту
красивую девическую фигуру, озаренную луной, и, указывая в ту сторону,
откуда слышались чьи-то поспешно удалявшиеся шаги, спросила глазами: кто?
Но девушка, закусив губы, молча покачала головой. Какой у нее был
расстроенный вид!
Тогда я нагнулась и, приблизив губы к ее уху, шепнула: "Кто?" Но опять
она только покачала головой и ничего не ответила. Мало того, на ее длинных
ресницах повисли слезы, и она еще крепче сжала губы.
Я от природы глупа и, кроме самых простых, всем понятных вещей, ничего
не смыслю. Поэтому я просто не знала, что еще сказать, и некоторое время
стояла неподвижно, словно прислушивалась, как бьется ее сердце. Да и
расспрашивать ее дальше мне почему-то казалось нехорошо...
Сколько времени это продолжалось, не знаю. Наконец я задвинула дверь и,
оглянувшись на девушку, которая, видно, уже немного пришла в себя, как
можно мягче сказала: "Ступай к себе в комнату". Потом с какой-то тревогой
в душе, как будто я увидела что-то недозволенное, и чувствуя себя неловко,
- а перед кем, не знаю, - я пошла туда, куда направлялась. Но не прошла и
десяти шагов, как кто-то опять робко потянул меня сзади за подол. Я
испуганно оглянулась. Как вы думаете, кто это был?
Смотрю - у моих ног стоит обезьянка Есихидэ и, сложив руки, как
человек, звеня золотым колокольчиком, учтиво мне кланяется.
14
После происшествия этого вечера минуло дней двадцать. Однажды Есихидэ
неожиданно пришел во дворец и попросил приема у его светлости: художник
был человек низкого звания, но давно уже пользовался благоволением его
светлости. И его светлость, который не так-то легко принимал кого бы то ни
было, и на этот раз охотно соизволил дать свое согласие и сейчас же позвал
его к себе. Есихидэ был в своем всегдашнем темно-желтом каригину и помятой
момиэбоси; с видом еще более угрюмым, чем обычно, он почтительно простерся
ниц перед его светлостью и хриплым голосом проговорил:
- Дело идет о ширме с картиной мук ада, что ваша светлость давно
изволили повелеть мне написать. С великим усердием днем и ночью держал я
кисть и добился успеха. Большая часть моей работы уже сделана.
- Прекрасно, я доволен.
Однако голос его светлости, изволившего произнести эти слова, звучал
как-то вяло, без воодушевления.
- Нет, ничего прекрасного нет! - Есихидэ с несколько рассерженным видом
опустил глаза. - Большая часть сделана, но одного я сейчас никак не могу
нарисовать.
- Что такое?! Не можешь нарисовать?
- Да, не могу. Я никогда не могу рисовать то, чего не видел. А если
нарисую, то недоволен. Выходит, все равно что не могу.
Услыхав эти слова, его светлость насмешливо улыбнулся.
- Значит, чтобы нарисовать ширмы с муками ада, тебе нужно увидеть ад?
- Да, ваша светлость изволит говорить правду. Но несколько лет назад,
во время большого пожара, я собственными глазами видел такой яростный
огонь, что он может сойти за пламя ада. И пламя на картине "Едзири-Фудо"
[традиционный сюжет буддийской живописи: Фудо среди извивающихся языков
пламени] я написал благодаря тому, что мне привелось видеть этот пожар.
Ваша светлость изволите знать эту картину.
- А как же с грешниками? Да и адских слуг ты вряд ли видел?
Его светлость задавал один вопрос за другим с таким видом, как будто
слова Есихидэ совершенно не доходили до его ушей.
- Я видел человека, закованного в цепи. Я полностью срисовал, как
другого человека терзала хищная птица. Так что нельзя сказать, что я
совсем не знаю мучений грешников. И адские слуги... - Есихидэ криво
усмехнулся, - и адские слуги не раз являлись мне не то во сне, не то
наяву. Черти с бычьими мордами, с конскими головами или с тремя лицами и
шестью руками, бесшумно хлопая в ладоши, беззвучно разевая рты, приходят
меня истязать, можно сказать, ежедневно и еженощно. Нет... что я хочу и не
могу нарисовать - это не то.
Такие слова, должно быть, изумили даже его светлость. Некоторое время
его светлость недовольно смотрел на Есихидэ, а потом, грозно сдвинув
брови, отрывисто бросил:
- Говори, чего же ты не можешь нарисовать?
15
- Я хочу в самой середине ширмы нарисовать, как сверху падает карета.
Сказав это, Есихидэ в первый раз устремил пронизывающий взгляд в лицо
его светлости. Я слышала, что, говоря о картинах, он как будто делается
сумасшедшим, и вот в эту минуту от его взгляда действительно становилось
жутко.
- А в карете, - продолжал художник, - разметав охваченные пламенем
черные волосы, извивается в муках изящная придворная дама. Задыхаясь от
дыма, искривив брови, она запрокинула лицо вверх. Рука срывает бамбуковую
занавеску, может быть, чтобы избавиться от сыплющихся с нее дождем искр.
Над нею, щелкая клювами, кружат и вьются десять, двадцать диковинных
птиц... Вот эту даму в карете - ее-то мне и не удается никак нарисовать!
- Ну и что же? - почему-то с довольным видом понукал художника его
светлость.
А Есихидэ с трясущимися, точно от лихорадки, красными губами еще раз,
как во сне, повторил:
- Ее-то мне и не удается нарисовать... - И вдруг резко, точно
набрасываясь на кого-то, он выкрикнул: - Прошу вашу светлость - сожгите у
меня на глазах карету. И кроме того, если можно...
Лицо его светлости потемнело, но вдруг он громко захохотал. И, давясь
от смеха, изволил проговорить:
- Я сделаю все, как ты просишь. А можно или нельзя - об этом рассуждать
ни к чему.
Когда я услыхала эти слова, сердце у меня екнуло, и мне вдруг стало
страшно. Да и в самом деле, вид у его светлости тоже был необыкновенный -
на губах пена, в бровях гроза, можно было подумать, что его заразило
безумие Есихидэ. Его светлость замолчал было, но вдруг точно что-то
прорвалось в нем, и он опять, безостановочно, громко смеясь, сказал:
- Сожгу карету! И посажу туда изящную женщину, наряженную придворной
дамой. И женщина в карете, терзаемая пламенем и черным дымом, умрет
мучительной смертью. Тот, кто замыслил это нарисовать, действительно
первый художник на свете! Хвалю. О, хвалю!
Услыхав слова его светлости, Есихидэ сразу побледнел, только губы у
него шевелились, точно он ловил ртом воздух, и вдруг, как будто все тело
его ослабело, он припал руками к полу и тихо, едва слышно, поблагодарил:
- Это великое счастье!
Должно быть, при словах его светлости перед ним воочию предстал весь
ужас его замысла. За всю мою жизнь я только в этот единственный раз его
пожалела.