С Днём Победы, друзья!
XIV. Гвардии ефрейтор Кукушкин, или Как я последний раз боролся за Высокие Нравственные Идеалы
Люди, которые на войне действительно воевали, обязательно должны были либо погибнуть, либо оказаться в госпитале. Не верьте тому, кто говорит, что прошел всю войну и ни разу не был ранен. Значит, либо ошивался в тылу, либо торчал при штабе.
Меня от смерти спасало не только везение, но, главным образом, ранения. В критический момент они помогли выбраться из огня. Ранение, - только не тяжелое, не в живот и не в голову, что равносильно смерти, - это очень хорошо! Идешь в тыл, там тебя моют, переодевают, кладут на чистые простыни, кормят, поят. Хорошенькие сестрички заботятся о тебе. Ты спишь, отдыхаешь, забываешь об ужасах и смерти…
О ранении мечтали. О легком. Как об отпуске. Хрустальной мечтой была не слишком тяжелая рана, но такая, чтобы демобилизовали вчистую. Вот если бы оторвало кисть левой руки (правая нужней) или стопу! Но такое доставалось немногим. Мои ранения были, к счастью, не тяжелыми, но благодаря им девять месяцев из четырех лет, я, по меткому армейскому выражению, ошивался в госпитале. То есть одна пятая войны миновала меня. У других этот период был еще больше.
Особенно хорошо припечатал меня осколок немецкой мины. Он прошил спину под лопаткой, пролетел над позвоночником и застрял под другой лопаткой, почти не задев костей. «Полсантиметра от смерти», - сказал врач. Выходное и входное отверстия раны разрезали, и образовалась порядочная дыра - величиною с маленькое блюдце. А рядом - другая, чуть поменьше. По предсказанию медиков все это должно было зарастать месяца четыре.
На самом деле организм справился куда быстрее - месяца за два, и все зажило «как на собаке», по выражению друзей - раненых. Я был здоровый парень, слонялся по санчасти без дела, помогал врачам во время наплыва раненых, заполнял карточки, перевязывал раны полегче. Медицинский персонал был рад, так как дел всем хватало, работали неделями без сна. Меня определили в так называемую KB - команду выздоравливающих.
Это было очень своеобразное подразделение. От семидесяти до ста здоровенных лоботрясов с затягивающимися ранами. У некоторых рука на перевязи, другие с костылем, третьи с наклейкой на груди, спине или заднице. Здесь же - страдающие тяжелым фурункулезом и т. д. и т. п. Были даже обгорелые - голова черная, в струпьях, с белыми глазами и зубами. В основном этот контингент составляли любители разжигать печи артиллерийским порохом. По крупинке он горит медленно, но стоит неосторожно зажечь побольше - и вспышка, от которой не убежишь.
Главным образом, среди раненых была молодежь - разведчики, связисты, радисты, - те, кто живет на передовой, в самом пекле. Ребята бывалые, видевшие виды. Они проползали километры на брюхе под Погостьем и Синявино, хорошо знали, что такое смерть и с презрением относились к «тыловым крысам» - в частности к персоналу госпиталя.
Сладить с ними было очень трудно. Так, некий гвардии сержант, брякнув дюжиной медалей на груди, послал к известной матери очень хорошего человека - командира медсанроты капитана Михаила Айзиковича Гольдфельда. А повернувшись к нам добавил: «Ложил я на него с прибором!» (Капитан пытался поручить сержанту какое-то хозяйственное дело - рабочих рук не хватало.)
В другой раз неосторожно послали в качестве ординарца к очаровательной дантистке, лейтенанту Лидии Николаевне, юного и бравого разведчика, кавалера ордена Славы двух степеней. Когда Лидия Николаевна, мило улыбнувшись, просила его почистить ее сапоги, он ответил басом: «А хуху не хохо?!!» И добавил, чтоб катилась к своему комдиву, который наградил ее орденом и медалью «За бытовые услуги». «Пусть он и чистит», - добавил герой.
Действительно, у Лидии Николаевны, говоря штатским языком, был роман с комдивом. А говоря по-армейски, она была ППЖ комдива… Контакты нового ординарца и Лидии Николаевны на этом, разумеется, прервались, и он, не долечившись, последовал на передовую, к себе в разведку. Таких случаев было множество.
...Войска тем временем перешли границу Германии. Теперь война повернулась ко мне еще одной неожиданной стороной. Казалось, все испытано: смерть, голод, обстрелы, непосильная работа, холод. Так ведь нет! Было еще нечто очень страшное, почти раздавившее меня. Накануне перехода на территорию Рейха, в войска приехали агитаторы. Некоторые в больших чинах.
- Смерть за смерть!!! Кровь за кровь!!! Не забудем!!! Не простим!!! Отомстим!!! - и так далее…
До этого основательно постарался Эренбург, чьи трескучие, хлесткие статьи все читали: «Папа, убей немца!» И получился нацизм наоборот. Правда, те безобразничали по плану: сеть гетто, сеть лагерей. Учет и составление списков награбленного. Реестр наказаний, плановые расстрелы и т. д. У нас все пошло стихийно, по-славянски. Бей, ребята, жги, глуши! Порти ихних баб! Да еще перед наступлением обильно снабдили войска водкой. И пошло, и пошло!
Пострадали, как всегда, невинные. Бонзы, как всегда, удрали… Без разбору жгли дома, убивали каких-то случайных старух, бесцельно расстреливали стада коров. Очень популярна была выдуманная кем-то шутка: «Сидит Иван около горящего дома. "Что ты делаешь?" - спрашивают его. "Да вот, портяночки надо было просушить, костерок развел"»…
Трупы, трупы, трупы. Немцы, конечно, подонки, но зачем же уподобляться им? Армия унизила себя. Нация унизила себя. Это было самое страшное на войне. Трупы, трупы… На вокзал города Алленштайн, который доблестная конница генерала Осликовского захватила неожиданно для противника, прибыло несколько эшелонов с немецкими беженцами. Они думали, что едут в свой тыл, а попали…
Я видел результаты приема, который им оказали. Перроны вокзала были покрыты кучами распотрошенных чемоданов, узлов, баулов. Повсюду одежонка, детские вещи, распоротые подушки. Все это в лужах крови…
«Каждый имеет право послать раз в месяц посылку домой весом в двенадцать килограммов», - официально объявило начальство. И пошло, и пошло! Пьяный Иван врывался в бомбоубежище, трахал автоматом об стол и, страшно вылупив глаза, орал: «УРРРРР! Гады!» Дрожащие немки несли со всех сторон часы, которые сгребали в «сидор» и уносили.
Прославился один солдатик, который заставлял немку держать свечу (электричества не было), в то время, как он рылся в ее сундуках. Грабь! Хватай! Как эпидемия, эта напасть захлестнула всех… Потом уже опомнились, да поздно было: черт вылетел из бутылки. Добрые, ласковые русские мужики превратились в чудовищ. Они были страшны в одиночку, а в стаде стали такими, что и описать невозможно!
Теперь прошло много времени, и почти все забылось, никто не узнает правды… Впрочем, каждая война приводит к аналогичным результатам - это ее природа. Но это страшней опасностей и смерти.
В городе Алленштайне мы разместились в доме, брошенном жителями. Из одной комнаты пришлось вытащить труп старухи, лежащий в луже крови. Вся мебель и вещи были на месте. Поражала чистота, обилие всяческих приспособлений. Кухня блестела кафелем. На каждой банке была надпись, обозначавшая хранившийся в ней продукт. Специальные весы служили для дозирования пищи…
Рядом с кухней помещалась небольшая темная кладовая, где на полках стояла посуда. Я обнаружил там великолепный севрский фарфоровый обеденный сервиз на много персон и другие прекрасные вещи. Стопкой лежали скатерти и салфетки из голландского полотна.
Разместившись на роскошных хозяйских кроватях, солдаты не торопясь, со вкусом, обсудили, что делал хозяин с хозяйкой под мягкой периной, и уснули. Мне же спалось плохо, впечатления последних дней были не из тех, которые навевают сон. Часов около трех ночи, взяв свечу, я отправился побродить по дому и, проходя мимо кладовки, услышал странные звуки, доносящиеся изнутри. Открыв дверь, я обнаружил гвардии ефрейтора Кукушкина, отправляющего надобность в севрское блюдо. Салфетки рядом были изгажены…
— Что ж ты делаешь, сволочь, - заорал я.
— А что? - кротко сказал Кукушкин.
Он был небольшого роста, круглый, улыбчивый и очень добрый. Со всеми у него были хорошие отношения. Всем он был симпатичен. Звали его обычно не Кукушкин, а ласково, Кукиш. И вдруг такое! Для меня это было посягательством на Высшие Ценности. Для меня это было покушением на идею Доброго, Прекрасного! Я был в бешенстве, а Кукушкин в недоумении. Он натянул галифе и спокойно отправился досыпать. Я же оставшуюся часть ночи лихорадочно думал, что же предпринять. И надумал - однако ничего более идиотского я выдумать не мог.
Утром, когда все проснулись, я велел команде построиться. Видимо, было на лице моем что-то, удивившее всех. Обычно я никогда не практиковал официальных построений, поверок и т. п., которые предписывал армейский устав. Шла война, и мы чихали на всю подобную дребедень. А тут вдруг - «Рав-няйсь! Смирррна!»…
Все подчиняются, хотя в строю есть многие званием выше меня. Я приказываю Кукушкину выйти вперед и произношу пламенную речь. Кажется, я никогда в жизни не был так красноречив и не говорил так вдохновенно. Я взывал к совести, говорил о Прекрасном, о Человеке, о Высших Ценностях. Голос мой звенел и переливался выразительнейшими модуляциями. И что же?
Я вдруг заметил, что весь строй улыбается до ушей и ласково на меня смотрит. Закончил я выражением презрения и порицания гвардии ефрейтору Кукушкину и распустил всех. Я сделал все, что мог. Через два часа весь севрский сервиз и вообще вся посуда были загажены. Умудрились нагадить даже в книжные шкафы. С тех пор я больше не борюсь ни за Справедливость, ни за Высшие Ценности.
XV. Славный польский город Ченстохов
Немец бил по Ченстохову беспорядочным огнем. Каждые пять-шесть минут, то близко от нас, то дальше, то совсем рядом рвались тяжелые снаряды. Песок сыпался с потолка, мы были привычны к этому и ничего не замечали, но доктор Шабалин вздрагивал, вжимал голову в плечи. Руки его дрожали. А мы угощали его шнапсом и вели научную беседу:
— Доктор, что такое иммунитет?
Он очень доходчиво объяснил нам:
— Если вы имели впятером одну немку и четверо из вас заразилась, а пятый остался здоров, это и есть иммунитет…
Беседу нашу прервал санитар:
— Доктор! Быстро в перевязочную! Там привезли два «живота»!
«Животами» медики называли тогда для краткости раненых в брюшную полость. Обычно в санроте лечили только легко раненных, а тяжелых и «животов» отправляли дальше, в тыл, в госпиталь, в более приспособленные для операций условия. Но теперь проезд в госпиталь был блокирован немцами, и командир медсанроты доктор Гольдфельд приказал оперировать Шабалину.
Видно было, как растерян был доктор. Таких операций ему раньше делать не приходилось. У себя в селе он принимал роды, лечил расстройства желудка, простуды, переломы и вывихи, а тут - лапаротомия! То есть вскрытие брюшной полости. Руки его дрожали еще сильней, чем раньше… Стены перевязочной поспешно обтягивали чистыми простынями и кипятили инструменты, весь персонал был взволнован.
Я подошел к носилкам. Один раненый был без сознания, тяжело, с хрипом дышал. Лицо было серое, черты обострились. Я взглянул на другие носилки и обомлел… Передо мной лежал милый человек, единственный мой военный друг, лейтенант Леша. Мы познакомились еще в 1941 году. Я только что прибыл на фронт - с пополнением из блокадного Ленинграда, был дистрофиком и охвачен тяжелым унынием. Надо было воевать и работать, а я с трудом передвигал ноги.
Лейтенант Леша, в противоположность всем остальным, проявил ко мне сочувствие, оберегал меня, как мог, даже приносил мне кусочки хлеба с маслом из своего дополнительного пайка. В те времена офицерам был положен спецпаек - масло, консервы, печенье. Обычно офицеры пожирали все это где-то в одиночестве, тайком от солдат. Не таков был лейтенант Леша. Сам дистрофик, тоже недавно из блокадного Ленинграда, он обладал замечательной силой духа и стремлением помочь ближнему.
Мы подружились, несмотря на различие в званиях. До войны Леша успел окончить институт в Ленинграде, был инженером, обожал книги, музыку, ходил на лекции на филологический факультет Университета. Нам было о чем поговорить. Когда выпадала минутка, сидя в темной землянке, мы читали друг другу стихи, вели долгие беседы, и это помогало нам отключиться от смертного ужаса войны, от голода, холода, жестокости…
На войне человек лишается всего, чем он жил до этого - родителей, жены, детей, имущества, книг, друзей, привычного общества и привычного окружения. Ему дана обезличивающая, уравнивающая его с другими форма и оружие, чтобы творить зло. Он беззащитен перед начальством, почти всегда несправедливым и пьяным, которое принуждает его не размышляя творить бесчинства, насилия и убийства.
Иными словами, люди теряют на войне человеческий облик и превращаются в диких животных: жрут, спят, работают и убивают. А между тем, Богом данная душа человеческая всячески сопротивляется этому превращению. Однако мало кому удается устоять в этом страшном поединке маленького человека с огромной и безжалостной войной! Сам едва живой, Леша очень помог мне продержаться в первые дни и недели моего фронтового бытия.
Потом пути наши разошлись. И вот теперь, в подвале ченстоховского дома, я вновь встретил его, успел только поцеловать и сказать несколько ободряющих слов. Леша лишь чуть улыбнулся, и в улыбке его была грусть и обреченность… Несколько часов я в волнении ждал конца операции, а потом всю ночь сидел рядом с носилками, на которых едва дышал Леша, плакал и молился. К утру Леша тихо умер. Его похоронили тут же, во дворе, рядом со вторым раненым, который отдал Богу душу еще во время операции.
То ли раны были слишком тяжкими, то ли доктор Шабалин был не слишком опытен, но все окончилось трагически. Я видел на войне тысячи смертей. Многие умирали у меня на руках, но этой утраты я не могу забыть всю жизнь…
Через несколько дней из освобожденного Ленинграда, пришло письмо на имя Леши, где сообщалось, что вся его семья, родители и жена с дочерью погибли от голода… Неисповедимы пути Господни!
Итак, я бывал в Ченстохове, но не видел его красот, не поклонялся местной святыне - чудесному образу Божьей Матери. В памяти моей остался лишь грязный подвал с низкими сводами да две могилки во дворе дома.
XVII. Почему стрелял майор Г.?
Дело было в феврале 1944 года в Восточной Пруссии, в городе Алленштайн. Мы только что молниеносным маршем перекатились через всю Польшу от Варшавы до северных границ. В Алленштайне мы нашли массу барахла и продовольствия, вывезенного из СССР, положенного в склады про запас. На другом складе лежали консервы из Голландии, Бельгии и Франции. Они, правда, немного обгорели при пожаре, но есть было можно. Солдаты повадились пить спирт, запивая его сгущеными сливками…
Помню, в одном пустом доме, на подоконнике лежало десятка полтора золотых монет кайзеровской чеканки. Долгое время их никто не брал; солдаты не рассчитывали дожить до конца войны и не хотели обременять себя лишним грузом.
Во многих домах мы находили всяческие военные регалии: ордена, мундиры, эсэсовские кинжалы с надписью: «кровь и честь», погоны, аксельбанты и другую мишуру. Действительно, Восточная Пруссия была гнездом милитаризма. Но военные, фашистские активисты и другое начальство успели удрать. Остались главным образом обыватели - женщины, старики, дети. Им предстояло расхлебывать последствия поражения. Вскоре их стали выстраивать в колонны и отправлять на железнодорожный вокзал, - как говорили, в Сибирь.
В нашем доме, на самом верху, в мансарде, жила женщина лет тридцати пяти с двумя детьми. Муж ее сгинул на фронте, бежать ей было трудно - с грудным младенцем далеко не убежишь, и она осталась. Солдаты узнали, что она хорошая портниха, тащили материал и заставляли ее шить галифе. Многим хотелось помодничать, да и обносились за зиму основательно.
С утра и до вечера строчила немка на машинке. За это ей давали обеды, хлеб, иногда сахар. Ночью же многие солдаты поднимались в мансарду, чтобы заниматься любовью. И в этом немка боялась отказать, трудилась до рассвета, не смыкая глаз… Куда же денешься? У дверей в мансарду всегда стояла очередь, разогнать которую не было никакой возможности.
В это время я залечивал очередную рану в нашей санроте. Однажды с новой партией раненых прибыл сюда майор Г. Я давно знал его и считал одним из немногих положительных героев большой трагедии под названием «война». Майор был симпатичен, хорошо образован, во всяком случае, в своей области - был весьма грамотным артиллеристом. Он отличался незаурядной смелостью. Мне рассказывали о его отчаянных похождениях в тылу немцев, когда в августе 1942 года 2‑я ударная армия попала в окружение под Синявино.
Одним словом, это был образцовый офицер. Я служил рядом с ним несколько месяцев и проникся большим уважением к своему командиру. Теперь мы вновь оказались вместе. Немецкий осколок вырвал у майора Г. здоровенный кусок мяса из плечевой мышцы. Рана была большая, но не опасная. Она не отразилась на общем состоянии здоровья майора. Он был, как всегда, статен, краснощек, жизнерадостен, бодр и не валялся на госпитальной койке, а проводил дни на ногах, разгуливая по городу и интересуясь всем.
Этот странный и дикий случай произошел однажды поздно вечером. Я сидел в своей комнате и вдруг услышал наверху, в мансарде, пистолетные выстрелы. Заподозрив неладное, я бросился вверх по лестнице, распахнул дверь и увидел ужасающую сцену. Майор Г. стоял с дымящимся пистолетом в руке, перед ним сидела немка, держа мертвого младенца в одной руке и зажимая рану другой.
Постель, подушки, детские пеленки - все было в крови. Пуля прошла через головку ребенка и застряла в груди матери. Майор Г. был абсолютно спокоен, неподвижен и трезв как стеклышко. Зато стоящий рядом лейтенант весь извивался и шипел:
— Ну, убей! Убей ее!
Этот лейтенант был совершенно пьян - серое лицо, синие губы, слезящиеся глаза, слюни изо рта. Так пьянеют алкоголики на последней стадии алкоголизма. Лейтенант был пьян до изумления, но, как я понял, все же делал свое дело: подзуживал майора. Зачем? Я не знал. Может быть, у него была цель - устроить провокацию и слепить дело? Он ведь был из СМЕРШа! А пути и методы этой организации неисповедимы…
Как бы то ни было, майор Г. все еще держал пистолет в руке. Ничего не поняв и не обдумав, я неожиданно для себя влепил майору в ухо. Вероятно, мне показалось, что он впал в помутнение разума и мой удар должен был привести его в чувство. Так бывало на передовой, когда молодые солдаты терялись от ужаса в первом бою: крепкая оплеуха возвращала им разум и здравый смысл. Однажды я треснул молодого лейтенанта, наклавшего в штаны во время атаки, и позже он был мне за это благодарен.
Но тут была не передовая, и все получилось иначе. Майор Г. спокойно положил пистолет в кобуру, а лейтенант поднял крик: «А‑а-а! Ударил офицера!» - орал он торжественно и радостно, словно только этого и ждал. Я понял, что попал в скверную историю. Ударить офицера - невероятное событие. Никому не интересно, что я сделал это из добрых побуждений.
В 1941–1942 годах меня бы без церемоний поставили к стенке. Сейчас же в лучшем случае можно было надеяться на штрафную роту. Надо сказать, что рукоприкладства во Вторую мировую войну в нашей армии не было. Во всяком случае я не видел ничего подобного и не слыхал об этом. Солдата могли расстрелять за трусость, за строптивость, но ударить - ни-ни! Попробуй ударь, - в первой же атаке заработаешь пулю в затылок!
Но главное - необходимость вместе разделять опасность, вместе идти на смерть вырабатывала уважение друг к другу и рукоприкладства не было. Тем более не было случаев, чтобы солдат поднял руку на офицера. Другое дело высшее начальство: у них был свой этикет, нас не касавшийся. Однажды я видел, как пьяный генерал, командир танкистов, лупил толстой суковатой палкой своих полковников и майоров. Позже они сами во всем разобрались…
Следующий акт драмы произошел на лестничной площадке этажом ниже. Сцена была немая, но величественная, в духе трагедий Шекспира: два санитара медленно несли сверху детский трупик, освещая себе дорогу чадящими факелами. В открытых дверях операционной был виден врач в белом халате, готовившийся извлекать пулю из груди матери, а из противоположной двери два автоматчика вывели меня - без ремня, без погон, - для того, чтобы отправить в кутузку.
Меня заперли в сыром подвале и продержали там ночь и день. К вечеру повели куда-то. На допрос, - решил я. Только бы не лупили! Однако опять счастье улыбнулось мне. Начальник из СМЕРШа долго разглядывал меня, а потом сказал:
— Иди, давай, да в следующий раз не валяй дурака. Да помалкивай, помалкивай!
Мне отдали ремень, погоны и все на этом кончилось. Потом уже, сопоставляя обстоятельства, я понял, что начальство не радо было происшедшему. Лейтенант, по-видимому, занимался самодеятельностью и перестарался. Назревал скандал. Майор Г. был образцовым офицером, я был ветераном дивизии, да еще только что получившим орден. Дело решили замять, будто ничего не произошло.
Но что же это было? Почему стрелял майор Г.? Если бы это был лейтенант, я бы не удивился. Лейтенанту подобные действия положены по должности и по складу характера, но майор…
Тогда я осуждал его, а сейчас, через много лет, недоумеваю и ничего не могу понять. Быть может, майор Г. насмотрелся на жестокость немцев? Как и все мы, он видел огромную братскую могилу с убитыми пленными русскими, которую мы обнаружили в Вороново. Он видел трупы наших детей, замученных и сожженных.
Он, вероятно, хорошо знал, что победы немцев в 1941–1942 годах были в значительной мере обусловлены жестокостью: они без церемоний убивали всех подряд, военных и гражданских, старых и молодых. Возможно, все это ожесточило майора и он решил мстить. К тому же маленький сын немки через двадцать лет стал бы солдатом и опять пошел войной на нас…
Но вряд ли майор Г. размышлял на эту тему. Он просто стрелял. И я до сих пор ломаю голову: зачем? Больше я никогда его не видел, но недавно узнал, что майор, теперь уже полковник, долгое время работал в штабах, потом читал лекции в Военной академии, а теперь на пенсии. Не берусь судить его, но вспоминаю с омерзением...
Однажды ночью мы были неожиданно разбужены. Полусонные, понукаемые командой, схватив автоматы и гранаты, взгромоздились на танк. И лишь когда тот стремительно ринулся вперед, окончательно проснулись. Как потом нам рассказали, отряд разведчиков обнаружил в глубоком немецком тылу, километрах в сорока от нас, немецкий концентрационный лагерь, где содержалось несколько сотен еще уцелевших евреев. Судя по стрельбе, доносившейся оттуда, шла ликвидация заключенных. Разведчики сообщили по радио координаты лагеря, и командование бросило нас - два танка с солдатами на броне, спасать погибающих.
Так как шло наступление и прочной немецкой обороны не существовало, танки стремительно проскочили вперед, и вскоре, забрызганные грязным снегом из-под гусениц, мы добрались до цели. Танкисты из пушек и пулеметов расстреляли немецкие огневые точки на вышках, затем один танк с ходу выбил ворота, и мы въехали на территорию лагеря. После краткой, чрезвычайно ожесточенной перестрелки мы отправили в ад охранников-эсэсовцев.
Дальнейшее я помню плохо, так как был оглушен гранатой, которую швырнул в меня здоровенный фриц. Она иссекла мой полушубок, немного поранила. И все же в памяти моей сохранились картины площади перед бараками, усыпанной трупами расстрелянных евреев, а в бараках мы обнаружили несколько сотен уцелевших. Там сидели скелеты, обтянутые кожей. Они смотрели на меня огромными темными глазами, в которых был даже не страх, а ужас, отчаяние и смерть. Этот взгляд я не смог забыть всю мою жизнь.
XVIII. Петька Шабашников
Петька Шабашников был сволочь!
Не просто мелкий подонок, но крупный негодяй, который не мог существовать, не делая пакостей своему ближнему. Я с омерзением наблюдал его со стороны, пока судьба не скрестила наши дорожки.
Как-то мы остановились на короткое время в богатом немецком доме, и Петька незамедлительно полез в хозяйский шкаф. Привлеченный криками немки, я вышвырнул Петьку на улицу, расквасив ему при этом нос. Брызжа злобой и кровавыми соплями, он поклялся страшно отомстить мне, и вскоре привел свои угрозы в действие.
Однажды я совершенно случайно обнаружил мелкую поломку в своей радиостанции, совсем пустячную, незаметную. Такая поломка в критический момент здорово подвела бы меня, так как искать ее пришлось бы часа два. Как раз в тот вечер немцы начали танковую атаку, артиллерийская подготовка порвала телефонную связь и, не сработай моя рация, дело кончилось бы очень и очень скверно. А для меня был бы один путь - к стенке! Я не сомневался, что к рации приложил свою подлую руку Петька,
Он был психолог, знал, чем меня пронять, и удары его попадали в меня точно, причем самым неожиданным образом. Как-то ночью я дежурил у телефонной трубки в штабе дивизиона, а Петька занимался тем же, но на наблюдательном пункте, который разместился в небольшом крестьянском хуторе между нашими и немецкими траншеями. Было затишье, обе армии спали, и только часовые лениво постреливали из винтовок и пулеметов да пускали осветительные ракеты.
Наши разведчики, находившиеся на наблюдательном пункте, воспользовались затишьем и предались веселым развлечениям. Они заперли хозяина и хозяйку в чулан, а затем начали всем взводом, по очереди, портить малолетних хозяйских дочек. Петька, зная, что я не выношу даже рассказов о таких делах, транслировал мне по телефону вопли и стоны бедных девчушек, а также подробно рассказывал о происходящем.
Сочные его комментарии напоминали футбольный репортаж. Он знал, что я не имею права бросить трубку, что я не пойду к начальству, так как начальство спит, да и не удивишь его подобными происшествиями - дело ведь обычное! Так он измывался надо мною довольно долго, теша свою подлую душонку. Позже он ожидал от меня ругани или драки, но я смолчал, и молчание мое обозлило Петьку до крайности.
Прошло недели две. Мы развернули наблюдательный пункт в не-большом двухэтажном кирпичном доме, стоявшем на отшибе на окраине какого-то немецкого городишки. Метрах в ста перед нами была наша первая траншея, а еще дальше - немецкая. Наблюдать ее из окна второго этажа было очень удобно…
Немецкая атака началась неожиданно. Наши немногочисленные пехотинцы побежали, рассчитывая спастись во второй траншее позади нашего домика. Мы стреляли из окошка, пытаясь помочь им, но безуспешно. Оставаться в домике стало опасно. Старшина достал шесть спичек и велел нам тянуть их. Я, конечно, вытянул короткую.
- Прикрывай! Мы потом тебе пособим! - сказали храбрые артиллеристы и смылись.
Минуту, две, три я стрелял из окна. Кончились патроны. Бросал гранаты. Кончились и они. Немецкие пули свистели мимо моей головы и дырявили противоположную стену. Хорошо, что не в голову! От оконных рам летели щепки. Немцы были рядом. Один из них метрах в сорока от нашего домика, сидя в кустах, стал наводить на мое окно фауст-патрон. Страшное ощущение, когда в тебя целятся! Потом всю жизнь мне снился сон: немцы атакуют, я нажимаю на курок, но винтовка молчит, я лихорадочно ищу патроны в куче стреляных гильз и вижу, как на меня наводят фауст-патрон.
После этого сна я обычно пробуждался в холодном поту. А тогда, в 1944‑м, я молниеносно бросился на пол в угол. Фауст-патрон попал в оконное перекрытие сантиметров на пятнадцать выше окна. Комната наполнилась кирпичной пылью. Почти оглушенный, я все же услышал немецкую речь: фрицы были уже на первом этаже и поднимались ко мне по лестнице.
Что делать? Я спрятался в стенном шкафу, и тут мои коленные чашечки от страха стали прыгать так, что руками было не удержать. К счастью, немцы занялись стрельбой и не стали шарить по шкафам, как это обычно делает солдатня всех армий мира. Минут через пятнадцать их прогнали, и мои однополчане вернулись. Я отделался дрожью в коленках…
Вскоре взвод отвели во вторую траншею на отдых. Забывшись глубоким сном в теплой землянке, я не слышал обстрела, но был разбужен старшиной:
- Вставай, там засыпало землянку и раздавило Петьку. Его раскопали и понесли хоронить. От него остались бумаги и письма. Посмотри, а потом то, что нужно, отправим по почте.
Я стал разбирать пачку бумаг и вдруг обнаружил среди них нечто, непосредственно касающееся меня. То был донос! Петька сообщал в соответствующие инстанции подробности вчерашнего боя. По его словам выходило, что я остался на наблюдательном пункте по собственной воле, сдался немцам и в течение долгого времени был с ними в контакте, очевидно, получал от них задание. Иначе они увели бы меня с собой или убили бы!
Вот те на! Здорово сработано! Ничего не докажешь и не оправдаешься! Да ведь и организация, в которой служил Петька, никаких оправданий не потребует. Просто выполнят план и влепят тебе девять граммов в лоб!
Но старшина-то, старшина каков!? До сих пор не знаю, прочел он Петькины бумаги или дал их мне случайно. Скорей всего, прочел - он ведь знал Петьку и его художества лучше меня.
XIX.
Ранней весной 1945 года наша армия подошла к Данцигу. Немцы намеревались сопротивляться здесь долго и упорно. Они построили мощные укрепления, приблизили к городу броненосцы, которые с моря огнем своих крупных орудий нанесли нам немалый урон. В бой посылали всех, кого можно. Мне рассказывали об атаке отряда немецких моряков во главе с красавцем капитаном. Они шли четким строем, как на параде, в элегантной черной форме. Капитан - с сигарой в зубах. Но шел уже не 1941‑й год, иванов испугать было трудно: отряд попал под залп катюши, превративший доблестных моряков в кровавое рагу.
И все же сопротивление немцев было сильное, наши потери, как всегда, велики и осада города затягивалась. В одно прекрасное утро на наши головы, а также и на Данциг посыпались с неба листовки. В них говорилось примерно следующее: «Я, маршал Рокоссовский, приказываю гарнизону Данцига сложить оружие в течение двадцати четырех часов. В противном случае город будет подвергнут штурму, а вся ответственность за жертвы среди мирного населения и разрушения падет на головы немецкого командования…»
Текст листовок был на русском и немецком языках. Он явно предназначался для обеих воюющих сторон. Рокоссовский действовал в лучших суворовских традициях:
— Ребята, вот крепость! В ней вино и бабы! Возьмете - гуляй три дня! А отвечать будут турки!
И взяли. Рокоссовский был романтик. Жуков - тот суровый, жесткий деловой человек, а этот - романтик. И, говорят, очень симпатичный, ровный в обращении, вежливый человек, нравившийся дамам. Посмотрите на портрет - очень приятное лицо.
XX. Маршал Жуков
Майское солнце заливало ясным светом уютные домики, зеленеющие поля и рощи. Голубое небо необыкновенной чистоты, лишь кое-где загаженное разрывами зенитных снарядов, простиралось над нами. Шофер менял колесо, мы наслаждались отдыхом. А в нескольких метрах от нас по-прежнему ревел нескончаемый поток машин, грохоча и гудя, - грандиозная движущаяся по шоссе сила.
Вдруг в непрерывности ритма дорожного движения обнаружились перебои, шоссе расчистилось, машины застыли на обочинах, и мы увидели нечто новое - кавалькаду грузовиков с охраной, вооруженных мотоциклистов и джип, в котором восседал маршал Жуков. Это он силой своей несокрушимой воли посылал вперед, на Берлин, все то, что двигалось по шоссе, все то, что аккумулировала страна, вступившая в смертельную схватку с Германией. Для него расчистили шоссе, и никто не должен был мешать его движению к немецкой столице.
Но что это? По шоссе стремительно движется грузовик со снарядами, обгоняет начальственную кавалькаду. У руля сидит иван, ему приказали скорей, скорей доставить боеприпасы на передовую. Батарея без снарядов, ребята гибнут, и он выполняет свой долг, не обращая внимания на регулировщиков. Джип маршала останавливается, маршал выскакивает на асфальт и бросает:
— …твою мать! Догнать! Остановить! Привести сюда!
Через минуту дрожащий иван предстает перед грозным маршалом.
— Ваши водительские права!
Маршал берет документ, рвет его в клочья и рявкает охране:
— Избить, обоссать и бросить в канаву!
Свита отводит ивана в сторону, тихонько шепчет ему:
— Давай, иди быстрей отсюда, да не попадайся больше!
Мы, онемевшие, стоим на обочине. Маршал уже давно отъехал в Берлин, а грохочущий поток возобновил свое движение.
Берлин. Конец войны
Мне запомнился расцвет природы в эти апрельские и майские дни. Вся Германия была покрыта белыми цветами яблонь и вишен, дни стояли ясные, воздух благоухал. Часто вместе с лепестками цветов ветер разносил по улицам деревень и городов белый пух. Иногда он, как первый снег, устилал улицы и тротуары. То был пух из немецких перин, которые победители вспарывали ножами и выбрасывали из окон на улицу.
Это ведь так интересно и забавно, а победитель испытывает возвышенное чувство самоутверждения! Почти из каждого окна торчали белые флаги, тряпки, простыни, скатерти. Немцы дружно и организованно демонстрировали, что они сдаются. Нас поражала ухоженность садиков, с непременными уродливыми гномами на клумбах, благоустроенность вилл и домов, чистота, порядок, но раздражали высокие заборы с проволочной сеткой наверху, оберегавшие частные владения.
Непривычны были и отличные дороги, без ухабов, выбоин и грязи, обсаженные по обочинам яблонями…
Позже, когда война уже кончилась и поспели плоды, мы стали их сшибать, ломая ветви. Проезжий немец вежливо просил нас не делать этого и предложил аккуратно снять для нас столько яблок, сколько мы захотим. Он рассказал, что яблони принадлежат муниципалитету соседнего городка, которому подведомственна дорога. Когда плоды поспеют, будет нанята специальная бригада рабочих, которая снимет их, погрузит на машину и продаст на базаре.
Небольшой процент с выручки покроет их зарплату, а остальное пойдет на ремонт и благоустройство дороги… Вот так-то! Но это мы узнали потом, а пока шла война, была весна и вся армия была пьяна.
Спиртное находили везде в изобилии и пили, пили, пили. Никогда больше на протяжении всей моей жизни я не употреблял столько спиртного, как в те два месяца! Быть может, потому так быстро завершилась война, что, одурманенные вином, мы забыли об опасности и лезли на рожон. Взрывы, бомбежка, обстрел - и тут же гармошка, пьяный пляс.
Окончание следует...