Ну застрелюсь. И это очень просто:
нажать курок, и выстрел прогремит.
И пуля виноградиной-наростом
застрянет там, где позвонок торчит,
поддерживая спину - для хламид.
А дальше что?
Поволокут меня
в плетущемся над головами гробе
и, молотком отрывисто звеня,
придавят крышку, чтоб в сырой утробе
великого я дожидался дня.
И не заметят, что, быть может, гвозди
концами в сонную вопьются плоть:
ведь скоро, все равно, под череп гвозди
червей забьются и - начнут полоть
все, чем я мыслил, что мне дал Господь.
Но в светопредставленье, в Страшный Суд -
язычник! - я не верю: есть же радий.
Почию и услышу разве зуд
в лиловой, прогнивающей громаде,
чьи соки жесткие жуки сосут?
А если вдруг распорет чрево врач,
вскрывая кучу (цвета кофе) слизи, -
как вымокший, заматерелый грач,
я (я - не я!), мечтая о сюрпризе,
разбухший выволю кишок калач.
И, чуя приступ тошноты и вони,
свивающей дыхание в спираль,
мой эскулап едва-едва затронет
пинцетом, выскобленным, как хрусталь,
зубов наоблупившихся эмаль.
И вновь, - теперь уже, как падаль, - вновь
распотрошенного и с липкой течкой
бруснично-бурой сукровицы, бровь
задравшего разорванной уздечкой,
швырнут меня...
Обиду стерла кровь.
И ты, ты думаешь, по нем вздыхая,
что я приставлю дуло (я!) к виску?
...О, безвозвратная! О, дорогая!
Часы спешат, диктуя жизнь "ку-ку",
а пальцы, корчась, тянутся к курку...
1914 (1921)