Это цитата сообщения
Skribl Оригинальное сообщениеДжорджийская история.
В колонках играет - сегодня ночьюНастроение сейчас - незнаю/Джорджийская история.
by Poppy Z. Brite, 1995, A Georgia Story
перевод by Firefly
Холодным январским днем, когда туман уже клубился над темными прудами, предвосхищая вечер, я вернулся в Джорджию. Два года и шесть тысяч миль отделяли меня от земли, которая была моей колыбелью и когда-то была моим домом.
Два года, шесть тысяч миль. Флорида и «Мир Диснея» и апельсины, наполненные жидким солнечным светом. А в Замке-С-Привидениями фигура с бледными руками, подвешенная на незаметной балке, медленно поворачивается, поворачивается. Новоорлеанские джаз-клубы и шлюхи, чьи глаза из-за макияжа словно в синяках, опухшие и закрытые; губы у них слишком сочные, а во рту – вкус гнили. Длинные ленты сверкающего ночного шоссе и песка; и радио включено слишком громко. Стараюсь не замечать огоньки на приборной доске, светящиеся как полуприкрытые глаза.
Послушайте – однажды четыре мальчика жили на верхнем этаже церкви, выстроенной из старинной древесины и цветного стекла. Церковь была заброшенной, так что всем было плевать, что мы там живем. Мы купались в летних грозах, а зимой оставались грязными, и по ночам ходили со свечами. Джин, с глубоко посаженными глазами, и красавчик Сэмми, с острыми чертами лица, делили на двоих комнату и матрас в пятнах рома. Каждый день он создавали дрейфующие серые дюны из сигаретного пепла. Они старались перещеголять друг друга своей худобой, и вместе они сочиняли фрейдистские стихотворения – Джин, с лицом вампира; Сэмми, с длинными спутанными волосами, блестящими словно вороново крыло. Его мудрые зеленые глаза темнели от боли – нашей или его собственной.
По ночам мы слышали их сквозь крошащиеся стены – их стоны и укусы; и мы знали: пока два существа в мире еще любят друг друга, мы в безопасности. По утрам их плечи были испещрены бледно-красными полукруглыми отметинами, а улыбки становились чуть счастливее.
Голос Джина – vox humana, как он его называл – от психосексуального воя a-la Боуи срывался на гортанное карканье неизлечимого рака горла. Сэмми же извлекал крики удовольствия из гитары такой же узкой, плоской и блестящей, как и он сам. А еще он разрисовывал стены нашей церкви фресками: черные овалы; кошки, длиннее, злобнее и скелетообразнее, чем им когда либо суждено было быть; банки прозрачного «Джелл-Оу», как трепещущие драгоценные камни, - в общем, все, что возникало в закоулках его разума. Однажды Сэмми рассказал мне, что во все краски он подмешивает немного собственной крови. Я не верил ему до тех пор, пока однажды вечером при свете свечи не увидел, как бритвой он делает крошечный надрез на предплечье, окунает кисть в алый ручеек и потом погружает ее в кошмарный черный. В этот чувственный и кровавый момент мне хотелось прижаться ртом к порезу и вытянуть нектар из его вен. Я знал, что Сэмми не отказал бы мне, если то, в чем я нуждаюсь – это сладость его крови. Вместо этого я протянул руку и коснулся его рисунка кончиками пальцев, и Сэмми, улыбаясь, своей кисточкой аккуратно обвел кости моей руки кроваво-черным.
Когда гасли свечи, Джин и Сэмми прятались в объятиях друг друга. Святой (урожденный Джон Сейнт-Джон) унциями продавал травку, чтобы купить барабаны. По ночам он не снимал темные очки и ему нравилось, когда гасли свечи. Я был самым обыкновенным в этой компании, мальчик с короткой стрижкой; так что я написал домой и сообщил, что хочу изучать бизнес в местном колледже. Когда пришли деньги, я купил в ломбарде раздолбанный бас. Сэмми сообразил, как играть на нем, и очень старался научить и меня, но в его длинных худых пальцах с ободранным черным лаком на ногтях было больше волшебства, чем в моих. Пряди блестящих волос он заплел в косички, обрамляющие его лицо, когда он играл.
В разваливающихся маленьких клубах, с рунами и неразборчивыми именами, выведенными на стенах аэрозольной краской, мы делали музыку для толпы детей Дахау, с иссиня-черными волосами и руками, обтянутыми сетчатыми одеждами. Иногда в жизни Джина – днем или в полночь – появлялось длинное крыло депрессии, дрожь ужаса, вызванная кислотой или грибами или перекосом в его мозгах. В бешенстве он метался по церкви, и только наша любовь к нему мешала нам возненавидеть его. Он вцеплялся в дверь моей комнаты и обвинял меня в том, что между мной и Сэмми что-то есть. Заявлял, что чувствует вкус моей слюны на языке Сэмми. Я поднимал взгляд на темноглазого Сэмми, стоящего в коридоре за спиной у Джина, - тот качал головой.
Джин ложился на дощатый деревянный пол и разглагольствовал о патологическом самоуничтожении. Говорил, что больше никогда не будет есть: что умрет среди своих костей, остановит сердце, не давая ему пищи, игнорируя его мольбы о хлебе насущном. Что мог бы украсть у Сэмми бритвенные лезвия и срезать собственную кожу тонкими полосками, как кожуру. «Я мог бы заставить тебя убить меня», - заявлял он Сэмми, а тот заключал Джина в объятия, склонял к нему лицо, баюкал костлявое угловатое тело. Тихонько напевал что-то, бессловесно умоляя Джина не умирать. Постепенно оба погружались в ритм неспокойного сна.
Однажды ночью Джин бушевал и плакал до трех. Мы слышали, как охрипло его горло, словно самый его голос кровоточил. Наконец в церкви воцарилась тишина. Мы со Святым, слишком подавленные, чтобы уснуть, забрались в комнату Джина и Сэмми. Сэмми подвинулся, освободив нам место на матрасе, и обнимал весь остаток ночи, шепча бессмысленные слова, чтобы заглушить прерывистое дыхание Джина.
Мы продолжали давать концерты. Иногда Джин смеялся и был человеком. После полуночи мы высовывались из верхних окон нашей церкви и смотрели поверх куполов и шпилей уродств нашего города. Корни безумия, переплетаясь, все глубже врастали в Джина. Он объявил Сэмми, что больше не хочет сочинять слова песен вместе с ним. Только Джин мог сделать их достаточно темными, полюбить их черноту, придать скелетам слов тот смысл, которого они жаждали. Джин выпил две бутылки бурбона и оставил на матовой щеке Сэмми красную отметину в форме ладони – только потому, что тот сказал, что любит солнце. Когда же Сэмми закрылся в другой комнате, Джин в кровь ободрал пальцы, стараясь добраться до него сквозь незапертую дверь.
Однажды ночью Джин взял веревку и в одиночестве забрался на колокольню. Колокола там не было, но пауки заполнили пустоту своей паутиной. Пауки наблюдали, как задыхается Джин, слушали, как выдавливается наружу его vox humana.
Святой вернул прежнее имя Джон и уехал в Атланту – работать в аптеке своего отца. Сэмми обрезал веревку на колокольне и чуть не упал под небольшим весом тела Джина. После того, как труп забрали, Сэмми днями напролет лежал на матрасе, перебирая пальцами веревку, разделяя волокна и заплетая их в косички. Уничтожая веревку и снова свивая ее. Глаза у него стали черно-зеленые, как гниющая листва. Он не говорил ни слова, но мне казалось, я чувствую его крик, безмолвный, бесконечный, закручивающийся спиралью, отдающийся эхом в комнатах.
Как-то утром он исчез. Он выдавил краску изо всех тюбиков, какие у него были, и большими арками размазал по полу и вверх по стенам, скрывая скелетообразных кошек, покрывая дымкой овалы. Радужные отпечатки ног Сэмми вели сквозь весь этот беспорядок вниз по лестнице. Покидая церковь, в углу я заметил его гитару со сломанной шеей. Я забрал ее с собой в машину и проехал шесть тысяч миль, проехал два года, пытаясь забыть темное распухшее лицо Джина и гитару Сэмми, задохнувшуюся тишиной.
Джорджия. То, что я дома, я понял только потому, что несколько миль тому назад меня приветствовал знак «добро пожаловать». Ренессансный городок из дерева и стекла, который я когда-то оставил, не имел никакого сходства с пейзажем заброшенных автозаправок, грязных прилавков с гамбургерами, и помоек, которые сторожили изборожденные морщинами старики в хижинах из просмоленной бумаги и консервных банок. А теперь все это уснащало мой маршрут. Город раскинулся рядом с шоссе – забегаловка, кладбище, баптистская церковь – и снова иссяк. Выцветший перетяг, натянутый меж телефонных столбов, хлопал на фоне алюминиевого неба:
МАКГРУДЕР И ЛАРКС
КАРНАВАЛЬНОЕ ШОУ
ЯРМАРКА РОКВИЛЛЯ
20-22 ЯНВАРЯ
На парковке ярмарки стояло несколько брошенных легковушек и рассыпающихся пикапов. Я въехал на стоянку, в надежде купить стаканчик мороженого, такого же сладкого и холодного, каким оно когда-то было; и кусок жирной, словно резиновой пиццы. Может, прокачусь разок на карусели. Небольшое приключение, способ прогнать тишину, которую вернула мне Джорджия.
Пицца оказалась тонкой и сухой, как картон. Мороженое растаяло и пленкой растеклось по пальцам; а карусели там вообще не было. Я пробирался к выходу сквозь жирную грязь, мимо зловонных урн, когда по моему плечу скользнула рука и джорджийский голос произнес: «Ты еще не видел всего».
Я заглянул в его глаза. Постаревший, начинающий толстеть ребенок; но когда-то он наверное был привлекателен, даже красив. Его губы, изогнутые как у младенца, могли целовать. Его светло-голубые глаза могли мечтать. Теперь его светлые волосы свисали на уши сухими кукурузными прядями. В одной мочке поблескивало крошечное золотое колечко. На голубой рубашке оранжевыми буквами вышито имя – «Бен». Он улыбнулся, и хотя в улыбке не хватало переднего зуба, она была удивительно милой.
- Скоро закрываемся, - сказал он. – Я проведу тебя бесплатно.
За его спиной хлопал натянутый холст. Расплывчатые рисунки вздувались и опадали вместе с ним. Я разглядел витиеватую красно-золотую надпись: «ДВУХГОЛОВАЯ КОЗА. СВИНЬЯ-ПАУК С 8 НОГАМИ. ДЬЯВОЛЬСКИЕ БЛИЗНЕЦЫ ИЗ УЭЛЬСА». Палатка уродцев. Мне хотелось отвернуться, снова оказаться рядом с машиной и проехать еще шесть тысяч миль, еще два года. Но я не мог так просто отмахнуться от маленькой любезности Бена.
- Спасибо, - ответил я. Должно быть, карнавал стал еще более пустынным, чем мне показалось, потому что мой голос отозвался эхом среди палаток и прилавков.
- Не за что, - сказал он, и отвел в сторону полотнище у входа.
Внутри палатки пахло древней пылью, навозом и едким формальдегидом. Двухголовая коза была жива, но бока у нее дрожали от холода, а опилки под ее головами были закапаны зеленоватой пеной. Свинья-паук и другие загадочные зародыши плавали в запыленных склянках, скрученные и неухоженные. Казалось, что у дьявольских близнецов, плоских и безжизненных за стеклом, была плоть из твердой земли и волосы из сухой травы.
Бен снова прикоснулся к моему плечу.
- Есть еще один. Там, сзади. Обычно за него надо доплатить, но раз уж я пустил тебя бесплатно…Ты ведь не из Роквилля, так?
В его глазах на мгновение мелькнуло нечто пойманное в ловушку и вопящее. Я знал наверняка, что не хочу смотреть на этого закулисного уродца, кто бы он там ни был. Выставленный на холод и ветер для зрителей достаточно любопытных или ненормальных, чтобы заплатить лишние 50 центов.
- Нет, - ответил я. – Не из Роквилля.
Он кивнул, молча и безропотно. Его глаза снова стали бледными и безмятежными, как голубое молоко.
- Ну тогда пошли, он ждет.
Запах на задворках стоял тяжелый, приторный, насыщенный гнилью. У задней стенки палатки большими мягкими кучами громоздились навоз и мусор. В нескольких футах поодаль помещалась клетка из железа и толстой колючей проволоки, на бетонном основании. Внутри клетки металось и корчилось тощее существо. Длинные бледные пальцы вцепились в зазор наверху клетки.
- Это уродец, - произнес Бен тихо, почти с уважением. В руке у него очутилась длинная палка, которую он просовывал между прутьями, чтобы ткнуть уродца и заставить его корчиться и хватать палку зубами.
- Давай, ты, шевелись. Подвигай лапками. Мистер, вы знаете, кто такой уродец? Когда-то все они были дикарями с Борнео. Этого мистер МакГрудер заполучил из психушки к северу отсюда…Эй ты, отпусти палку! Урод, ты голодный? Собираешься показать человеку свой трюк? …Смотрите, мистер. Подойдите ближе. Не слишком близко, а то он постарается схватить вас.
Бен наклонился к маленькой клетке и вытянул наружу нечто скрюченное, с извивающимся облезлым хвостом и короткими дергающимися лапками. Скривив губы в гримасе не то отвращения, не то жалости, он швырнул крысу в клетку уродца.
Я наклонился к зазору и увидел, что крыса метнулась по полу за секунду до того, как рука уродца пригвоздила ее. Бетонный пол был покрыт разводами и рисунками темно-красного цвета. Я смотрел на уродца и вдруг осознал, что мне знакомы изгибы этого худого тела. Он начал истекать слюной, и внутри влажного рта, пятном краснеющего на мелово белой коже, я разглядел зубы, когда-то покусывавшие по-птичьи костлявое горло Джина. Когда-то давно – раньше, чем я знал; когда-то, когда четыре мальчика жили в церкви, наполненной пылью и солнечным светом. Я увидел, как крысиные гости хрустят на зубах, когда-то пытавшихся вырвать из Джина его боль. Длинные вязкие ручейки крови, смешанные с более темными, странными жидкостями, стекали на пол и собирались в лужицы поверх рисунков. Я знал, что чуть позже, прежде чем засохнет эта свежая кровь, пальцы уродца нащупают ее и применят для новых рисунков, новых легенд, украшающих его клетку.
Я вцепился пальцами в прутья. На его длинных тускло-черных волосах виднелись бусины крови, она яркой акварелью стекала по его тонкой шее и груди – каркасу из костей, обтянутому сухой полупрозрачной кожей. Как макияж, кровь покрывала его ресницы и веки. Когда-то он красил глаза черным, пурпурным, золотым, чтобы добавить оттенок гламура в наши представления. Теперь его веки навсегда стали кроваво-алыми. А интеллект…тот блестящий интеллект, что когда-то научил меня играть на бас-гитаре; что однажды с помощью сказок о райском радужном огне и китайской рыбе провел меня сквозь паршивый кислотный трип; интеллект, раскрывавший нараспашку его душу кровью и красками на стенах…он все еще светился там, в его глазах, зеленый и безумный. Все еще там. Разводы на полу клетки не были случайными следами: глаза, висельники, кошки и овалы, нарисованные кровью. Были там и умное лицо Святого, и мое, с нежным взглядом. И лицо Джина, прекрасное, как у вампира, и распухшее, с мертвыми глазами. А в уголке было и собственное лицо Сэмми – жестокий автопортрет со впалыми щеками и ртом в сгустках крови.
Я сунул руку сквозь перекладины, но отступил, когда Сэмми потянулся ко мне. Его ладонь была скользкой от крови и ошметков плоти. А под ногтями засохла старая кровь. Я никогда не смог бы снова прикоснуться к нему. Он поймал мой взгляд и не отводил глаза.
- Забери меня с собой, - прошептал он сквозь решетку, и откусил крысе голову.
В машине я вывернул громкость радио до упора, когда отдельные ноты и голоса сливаются в хороший бессмысленный шум. Я запер двери и включил обогреватель на максимум – против зимней ночи, против звезд, сверкающих холодом сквозь прутья клетки. И лента шоссе покатилась прочь от Роквилля; в ее мерцающей яркости я разглядел все мили и годы моей оставшейся жизни.
(С) 1987, Poppy Z. Brite, A Georgia Story
(C) 2004, Firefly, перевод/
/