• Авторизация


Игорь Гуревич. Рассказы (1 часть) 24-12-2010 05:41 к комментариям - к полной версии - понравилось!


 

ГУРЕВИЧ ИГОРЬ ДАВИДОВИЧ 

РИТУАЛ «ОТБОЙ»

 

Мы рассказывали анекдоты про Ленина, Брежнева, Сталина и Хрущева, не испытывая ни к одному из них ничего личного. Читали Ремарка и изображали страдания Христа вокруг початой бутылки всегда дешевой и доступной водки. Бывали и более сложные сценарии. Вот один из них.

Я и мои сотоварищи по филологическому факультету известного университета в общежитской комнате с высоченными потолками разработали целый ритуал «отхода ко сну». Выглядело это примерно следующим образом.  В момент наступления ноля часов и ноля минут, когда куранты по радио знакомым боем   извещали о начале времени эфирной тишины, надлежало раздеться до трусов – на ту пору еще темных и «семейных» - встать по стойке смирно у своей кровати с провалившейся панцирной сеткой. (Здесь разрешались определенные вольности: низкорослым и имеющим на кровати сетку, не опускающуюся под грузом до самого пола, разрешалось исполнять ритуал, стоя на кровати). С последним звуком курантов все шестеро участников церемонии набирали побольше воздуха в грудь, убирали живот, усилием воли фиксировали на лице застывшее выражение лица с разглаженными морщинами и взглядом Павки Морозова. Всемирно известный и всенародно любимый «бом!» затихал – секунда тишины и … «Союз нерушимый, республик свободных…» Далее по сценарию надлежало, не меняя позы прослушать советский гимн до конца, приложить указательный палец к виску, спустить представляемый курок – паф! – и рухнуть в кровать. В особо удачные моменты шесть выстрелов, шесть падений и шесть визгов панцирных сеток сливались в один аккорд, после чего наступала настоящая тишина. И именно мы в едином порыве дарили ее себе и миру. Последнее слово было за нами, а не за государством, которое мы при этом искренне чтили и ценили, что и выражали всем предыдущим действом. Ни с чем не сравнимое счастье и покой накатывали потом на нас, когда  после столь мощного прощания с очередным советским днем, мы затихали на своих спальных местах. Затишье могло перерасти в сон, а могло закончиться и общим подъемом, откупориванием бутылки и началом или продолжением застолья – это уж как выпадет.

Ритуал «Отбой» мы не делали достоянием общественности. Он был интимен и принадлежал только тем, кто проживал в комнате. По сути, его исполнение было сродни масонским традициям. Знание его и владение им было нашей тайной, он был одним из кирпичиков нашего братства. И поэтому ритуал этот выполнялся за закрытой дверью.

Будучи молодыми и беззаботными мы в большинстве своем не страдали педантизмом и ради общего вполне могли упустить частности. По этим причинам такая часть ритуала как «закрывание дверей» нередко не соблюдалась. И вот однажды дверь приоткрылась в ту самую минуту, когда воздух был набран в грудь, животы втянуты, лица окаменели, а из репродуктора, висящего под самым потолком, раздались начальные звуки советского гимна. В проеме двери, освещенном блеклым коридорным светом, появилась знакомая фигура дежурного куратора. Были такие обязанности в среде наших преподавателей, пекущихся о чести и достоинстве студентов-филологов, проживающих в общежитии, где на десять девчонок даст бог наскрести одного «вьюношу». Все, кого удавалось наскрести, занимали три-четыре комнаты в четырехэтажном здании. И вот, очевидно оберегая эти невзрачные островки мужского царства, случайно заплывшие в океан молодого женского разгула и тоски, наш деканат с настойчивой периодичностью направлял дежурных кураторов из числа кафедральных ассистентов, старших  преподавателей и прочего не доцентского и не профессорского состава на вечерне-ночные проверки. Это рвение деканата усиливалось в канун праздников и выходных, особенно тех, на которые выпадала некритическая масса дней рождений, тезоименинств и прочих личных событий. Надо заметить, что о приближении такого рода выходных деканат знал с точностью до минут и комнат, где они планировались. Для этих целей, как в любом достойном общежитии, у нас имелся студенческий совет.

Явление дежурного куратора – тридцатилетнего аспиранта и ассистента кафедры   современного русского языка – на этот раз не было продиктовано ни праздничными днями, ни выходными. Обычный вторник. Более того, как выяснилось позже, куратор проявил инициативу: что-то у него не складывалось на ту пору с молодой двадцатилетней женой-третьекурсницей – вот он и приперся по согласованию с деканшей курировать нас и наше поведение. Мы с братством пришли к выводу, что на самом деле таким образом он нашел достойный повод, чтобы захватить неверную жену с поличным. До замужества она, девочка, приехавшая учиться из глухой волжской деревни, проживала в нашей общаге. Злые языки утверждали, что здесь  у нее были романы и осталась интимная привязанность. Источник этих слухов для большинства был вполне понятен: наша председатель студсовета, мощная, пышногрудая и кривоносая Татьяна давно и безуспешно была влюблена в инициативного куратора.

Неразделенная любовь председательши студсовета – вещь серьезная. Так что за худосочной фигурой куратора естественным образом вырисовывалась тень от бедер и плеч Татьяны. Кровати и огромный трехстворчатый шкаф в комнате были расположены так, что видеть дверь могли только двое из шестерых. Один – молодой, официально называемый «первокурсник» с местом обитания у стены справа от дверей. Другой – ваш покорный слуга, имеющий кровать и тумбочку вдоль двух огромных окон и длинной зеленой батареи. Куратор смотрел на нас. Мы смотрели на куратора. Наши лица были каменными, даже еще каменистее, чем до его появления. Так, наверное, от толпы зрителей все более и более замирал почетный караул у мавзолея на Красной площади. Мы не могли нарушить ритуал. В это мгновение для меня и молодого он возвысился до присяги. Краем глаза я мог наблюдать оставшихся четырех моих «сокамерников», вернее сослуживцев, и заметил, что мимо них не прошло дополнительное напряжение, сковавшее все мое тело – я едва дышал. Мои сотоварищи, лишенные возможности оценить всю пикантность ситуации, восприняли такое мое поведение как призыв к соревнованию на «а кто тверже?», оценили и стали вытягиваться и каменеть до хруста в костях. Ноздри перестали трепетать, глаза раскрывались все шире и шире. Это уже была цепная реакция. И я был ее катализатором.

Гимн дошел до середины. Куратор продолжал молчать в проеме дверей. Но самое удивительное, что все происходящее каким-то непостижимым образом оказало влияние и на него. Незаметно для себя он замер, вытянул руки по швам, набрал воздух в грудь, втянул живот, окаменел лицом. Он стал одним из нас. За его спиной колебалась тень от бедер ничего не понимавшей Татьяны. Но, не смотря на то, что председательша  не могла видеть происходящего, жизнеутверждающие и уверенные звуки  и слова гимна сделали свое дело – Татьяна молчала и не выходила на первый план. Она даже не пыталась выглянуть из-за плеча куратора. Я не удивлюсь, если  она по своему приняла стойку «смирно» в слабоосвещенном общежитском коридоре. Если и есть объединяющая любовь к государству, которую нарекают «гражданственностью», то в тот момент, наверное, мы все испытали ее. Куратор, ищущий неверную жену, председательша-Таня с неразделенной любовью и мы – шестеро студентов филологов в темных семейных трусах, исполняющих ритуал «Отбой» под советский гимн.

И все же самое потрясающее во всей этой истории был завершающий аккорд ритуала. Автоматически на одном дыхании мы поднесли указательный палец к виску и … К визгу панцирных сеток примешался звук тела, рухнувшего на пол. В проеме дверей возникло вытянутое ничего не понимающее лицо Татьяны. Куратор смущенно поднимался с грязного пола,  отряхивая колени. Хотите верьте, хотите нет. Попробуйте представить себя на месте Отелло, который врывается в палатку солдат в надежде и страхе застать там Дездемону. А вместо этого видит солдат, строем отходящих ко сну под звуки государственного гимна. Разве вы как их военачальник, лицо власти невольно не станете частью ритуала? А как ревнивый супруг не испытаете чувство облегчения и благодарности к этим людям, даже в семейных трусах остающимся верными присяге и преданными государству? И если они при этом рухнут оземь по окончании ритуала, разве вы сможете себя контролировать настолько, чтобы не рухнуть вместе с ними? Если нет, значит, вы никогда не любили ни родину, ни свою жену…

Ассистент прошептал: «Извините», - повернулся, неловко отстранил Татьяну и исчез за невидимым углом коридора. Так ничего и не понявшая председательша аккуратно затворила дверь.

В тот день жена ассистента задержалась в гостях у родной тетки на другом конце города, и мы с ней перенесли наше свидание назавтра… А через месяц ассистент уволился с кафедры и уехал с женой преподавать русский язык и литературу в деревню. Говорят, часов ему не хватило. Он проявил благородство и оставил всю нагрузку жене, а сам переквалифицировался в трактористы. Кто знает, может, в духе новых времен он стал фермером и по-прежнему одинаково горячо любит жену и родину.         

 

 

ЗАПЕЧЕНАЯ ФОРЕЛЬ ДЛЯ ГОСТЯ ИЗ РОССИИ

- Миша!

Подошел ресторатор в белой русской рубашке-косоворотке навыпуск с украинским орнаментом по воротнику и подолу.

- Миша, познакомься. Это мой брат. Он из России. Ему захотелось отведать русского ресторана в сердце Калифорнии.

- Свежий? – спросил Миша, обращаясь ко мне одним прилагательным.

- Что свежий? – не понял я, подозревая намеки на сок и уже испытывая разочарование, поскольку русский ресторан в Америке со свежевыжатым соком, набившим оскомину в иных местных забегаловках, в моем понимании не вязался.

- Не что, а кто, - уточнил Миша. – Вы из России свежий или как?

- Не понял, - действительно не понял я.

- Он действительно из России, - скорбно вздохнул Миша. – И действительно свежий.

- Он примороженный, - сумничал брат. – С севера России.

- Лучше охлажденный, - воткнулся братов друг по изгнанию.

- Евреи, я хотел не в синагогу, а в русский ресторан! – удалось вставить слово мне.

- О! – и Миша многозначительно поднял указательный палец правой руки. – Мальчик оттаивает. Чего изволите? – ресторатор присогнулся, откуда-то из-за спины из-под брючного пояса на Мишином согнутом локте перекинулось полотенце в украинских петушках. Миша взглянул на меня сверху так, что казалось я наверху. Вот это другое дело!

- Огласите, пожалуйста, весь список. Гулять, так гулять! - я одномоментно выдал весь набор имеющихся в запасе афоризмов советского кинофонда.

- Так вам меню или желаете по-человечески?

- По-человечески он желает. Хватит, Миша, дурака валять, - пресек философические ристалища брат.

- Тогда есть, таки, рыба, а есть мясо и курочка, и уточка. Что будем?

- А вегетарианское? – не унимался я, жажда реванша.

- Маца, - парировал Миша, продолжая мило улыбаться. – Но это в синагоге через дорогу.

Я не выдержал и расхохотался:

- Тогда блины с красной икрой.

- А на них?

Я уже начал осваивать коверканный одесский вариант Мишиного эмигрантского умничания и ответил:

- На них можно рыбу. Какая имеется в наличии?

- Семга, форель, карп.

- Форель, будьте любезны. Большую.

- У нас мелкие не плавают. Это вам не Северная Двина, - проявил знание географии Миша.

- Родину не трогай!..- почти рявкнул я, чуть не вставив положенное к этому случаю «гад».

- Ой, простите что не так! Будет вам таки большая форель с родины. Жареную или запеченную?

- Запеченную. В чем и с чем?

- Уже доверьтесь – будет вкусно. Вам, господа? – обратился Миша к остальным участникам застолья.

- А мы будем посмотреть, как будет есть этот свежий гость из России в нашем русском ресторане, - усмехнулся брат.

- Понял – на четверых. А что на разговеться, пока форель в Северной Двине ловят?.. Понял, салатики-шмалатики на мое усмотрение.

Через минуту салатики-шмалатики, а к ним положенные разносолы в кавказском стиле были шустро выметаны на стол, выбегающими один за другим статистами от подноса. Брат торжественно водрузил посреди стола литровик текиллы. Братов друг присоединил свой и праздник начался.

…То ли текилла была паленой в каком-нибудь лосанджелесском гараже, то ли нельзя так часто  и много поднимать тосты, но к подходу блинов с икрой и блюда с огромадной форелью, уставившейся немигающим запеченным взглядом на мир, я основательно осоловел.

И тут братов друг допустил оплошность:

- И что, как вам там теперь в России под приглядом кагэбэ?

- Что ты имеешь ввиду?

- А сам не понимаешь?

- Не понимаю. Ты при мне эти разговоры брось! Я член партии «Единая Россия».

Одному богу ведомо, к чему моя промокшая от некачественной текиллы подкорка выдала подобный пассаж.

- Это что?

- Это партия, главная, - не унимался я.

- Тогда понятно, - сказал примирительно братов друг. – Давай выпьем за преданность.

И мы выпили еще по одной.

Играла музыка. В другом углу ресторана гулял армянский коллектив человек на двадцать. И больше никого не было. Музыканты в традиционном составе ионика, барабан, соло и бас гитары ударили по струнам, торкнули клавиши, дребезнули тарелки и грянули без подготовки: «Мой адрес ни дом и ни улица…». Армяне взлетели из-за стола на танцпол перед эстрадкой. Мне уже тоже сиделось с трудом. Следом за мной потянулась остальная компания: брат с супругой и его друг… тоже с супругой.

Музыканты завертели попурри из советских песен. Вернее из добрынинских и прочих. Где-то на подходе к четвертой, что-то про любовь, которая как сон имеет свойство проходить стороной, я вдруг почувствовал, что мне тепло и приятно. На самом деле пышнотелая армянка – лица не помню, поскольку уже не распознавал – нежно и ласково вела меня в танце, поддерживая пухлым плечом мой ниспадающий подбородок.

- Мы его теряем, - сказал брат своему знакомому. – Надо что-то делать.

Братов друг икнул, кивнул и шагнул в сторону сцены.

…Вдруг музыканты оборвали песню на полуфразе. Клавишник, он же по совместительству солист подошел к микрофону. Как положено зафонило пронзительно и противно.

- А теперь, - торжественно объявил клавишник-солист, - музыкальная композиция для нашего гостя из России, члена партии «Единая Россия»!... – и зазвучал проигрыш фрейлех.

Женщина ли выронила меня из теплых армянских объятий – или я сам выскользнул на полном автомате – значения уже не имело. «В семь сорок он приедет…» - грянул исключительно по-русски мужской хор с эстрады. И понеслось. Из паровоза без перехода мы перескочили в пароход и уже всеми легкими заорали: «Ах, Одесса, жемчужина у моря!..». Потом была «Хава нагила», потом «Мясоедовская».

Ловя какие-то немыслимые промежутки между танцевальной аэробикой в еврейском стиле с армянской подпевкой и подтанцовкой, мы с братом и его другом умудрялись отбегать к столу и опрокидывать, практически не глотая, остатки текиллы. Я, кажется, даже съел один блин с икрой и выковырял глаз у нетронутой форели.

В порыве танца армянка поцеловала меня в губы. Кто-то зааплодировал.

- Пора домой, - сказала мудрая братова жена. Я не слышал. Зато брат, пытающийся выскочить покурить, среагировал как настоящий и верный… муж. А вы что подумали?

Развернулся на сто восемьдесят градусов, сгреб мое обмякшее тело и выволок на улицу.

Как выяснилось потом, мы уехали из ресторана на машине брата, хотя пройти, что до него, что до родителей было два квартала. Но русский ресторан ударил в голову основательно и бесповоротно.

…Когда я полувполз в уютную маленькую, всегда прибранную и приятно пахнущую родительскую квартирку и рыгнул перегаром текиллы, мама сказала:

- И это надо было дожить до пятидесяти лет, чтобы так напиться?

Ах, мама! Ты не понимаешь. Надо было! Надо было, чтобы услышать в полтинник, как тебе говорит твоя мама: «Зачем ты так напился?» - винит твоего младшего брата, который «такое сотворил специально, чтобы мама расстроилась» и которому повезло, потому что он рядом с мамой и младше меня на целых восемь лет. И слышать, как где-то невидимый в тумане закрывающихся глаз папа демонстративно и многократно вздыхает. Дай вам бог здоровья и спасибо милые, дорогие мои! За эти вздохи, за эту любовь, за этот русский ресторан посреди Лос-Анджелеса, где остались веселые армяне и нетронутая запеченная рыба форель с провалом от глаза, выковырянного заезжим гостем из России.

 

ВОТ И ВСЯ ЛЮБОВЬ

 

Паровоз вяло с долгими унылыми остановками посреди степи тащил цепочку полу разбитых вагонов. Мы изнывали от тоски. Бегали по крышам как в «Неуловимых мстителях» или просто сидели с гитарой и набренькивали что-то вроде «четвертые сутки пылают станицы…». На второй день затянутого пути в никуда запах полыни стал устойчивым и неистребимым. Вокруг – марево степи. Горизонт вправо, влево, вперед и назад был равно удален и каждый себя ощущал пупом земли. Иногда на краю неба всплывали миражи – дома неведомых поселений, которые на таком расстоянии не могли быть даже различимы. А в миражах виделись открытые окна и двери. Воздух все время колебался.

После очередного пригорка, на который взобрались, пыхтя и скрипя всеми суставами, началось настоящее чудо. Стрела железки врезалась в красную зарю маков. Наркомания как и секс были идеологически запрещены. Маки не изничтожали на корню. Их было тысячи, миллионы. Мы обалдели. Из открытого Вовкиного рта вылились остатки жигулевского:

- Япона мать!

Поезд встал. Захотелось чего-то неповторимого. Например, прыгнуть ласточкой с крыши вагона в алую реку.

- Ну, и башку расшибешь, - рассудительно сказал Вовка и полез вниз отработанным путем, вставая на наружные поручни.

Мы рвали маки. Лепестки осыпались от грубых прикосновений, оставляя черное нутро с чем–то непотребно желтеющим в самой сердцевине. Захотелось трахаться до генетальных судорог. Мысль услужливо подсказывала, кому подарить свеже сорванный дикий букет. В тамбуре второго вагона столкнулся с Вовкой, который составлял степную икебану с противоположной стороны состава. А жаль, иначе я бы тоже догадался разбавить зарево маков чем-то ромашково-полынным бело-зелено-серым и восхитительно ароматным. Оценив успехи друг друга, перекурив перед последним и решительным мы дружно вступили в вагонный проем, чтобы … Когда Вовка, двигаясь впереди, свернул во второй плацкартный отсек, сердце захолонуло и я, дурно хихикая, протиснулся вперед, всем видом давая понять – мое счастье не здесь. Однако, движение замедлил, уши навострил. Услышал спиной: «Спасибо, Володя!» Голос был явно не ее. Слава богу, во вкусах относительно женщин мы не сходились. Что касается выпивки и прочих мужских утех, то совпадение интересов только помогало экономить и без того скудный студенческий бюджет.

- Оленька это Вам.

- А что ж мимо пробежал?

- Купе ошибся.

- Так ведь там дальше только мальчики.

- А вдруг… Ладно, не подкалывай. На крышу?

И мы отправляемся к небу. В неторопливом качании вагона целоваться в засос, лежа на разгоряченной крыше. Расстегнув ее вытертые до бела тесные джинсики, гладить прохладные девичьи бедра, незаметно -  ой ли? – оттянуть трусики, добраться до шелковистого бугорка, почувствовать, как истома от солнечного сплетения достигла головки, и боль наполнила стержень. Вау! Стоять солдат, во фрунт! Конечно, осознавать, что все это блаженство видит только Бог сверху, а он, как известно, и не выдаст и простит, еще пол беды. Но доводить прелюдию до исполнения темы на крыше вагона открытого степным ветрам и завистливым взорам стервятников по мужскому братству, как-то ни как-то.

- Уф! – отвалился на спину как угольный пласт. Высоко над собой увидел точку парящую. Пригляделся – развернуты крылья. Коршун. Вот бы… Ее пальчики незаметно – ой ли? – расстегивают мои вытертые до бела тесные джинсы, оттягивают резинку трусов. Мама! – сейчас будет разрыв простаты. Причем здесь мама? Паровоз надрывно орет. Маковое поле давно закончилось. Но кому есть дело до этого? Что она делает?!..

- Почему я не одела юбку? – ну кто ж тебя знает,  почему ты ее не одела? Но это уже не имеет никакого значения, потому что Ольга сидит на мне и покачивается в такт поезда. Подвожу ладони под упругую … Быстрее, быстрее, быстрее. Вау-у-у-у! Упала мне на грудь, не слезая. Почему-то прикрыл ей оголенный тыл джинсами.

- Курить будешь! – рядом присел Вовка, спиной к бездыханным телам.

- Давай.

Вовка прикурил, подал за спину, не глядя. Я принял левой рукой. Затянулся. Выпустил дым. Стало отпускать. Хорошо то как. Ольга поудобнее улеглась на правом плече, отвернулась, расслабилась. Внизу становилось сыро и липко. Но пока не слишком беспокоило.

- Полынью-то как пахнет! – сказал Вовка. Настоящий все же друг.

- У вас как?

- Да все нормально. Мы в купейном отсеке под одеяльцем. Девок повыгоняли на полчаса. Правда вы нам чуть обедню не испортили – так сверху тарабанили и кричали.

- Не пи… У нас паровоз героический, все звуки заглушает.

- Я прилипла. Пусть Вовка отвернется. Подниматься буду, – это Ольга.

- А я и так отвернут.

- Глаза зажмурь.

- Больно надо.

Вот они женщины. Получила удовольствие и упорхнула, подмываться, наводить марафет. А ты тут, в антисанитарных условиях, на разгоряченной крыше раскачивающегося вагона.

- Полотенце мокрое принеси, дура!

- Пошел ты… - это уже откуда-то снизу.

Вот и вся любовь.

Был май. Мы заканчивали первый курс универа и ехали на полевые работы. Помогать Родине сеять хлеб.

 

 

ЛЕТО, В КОТОРОМ ТЕБЯ ЛЮБЯТ

Светлой памяти всех моих бабушек и дедушек

 

-1-

Здравствуй, дорогой дедушка, Моисей Шимонович!

Твое последнее письмо вспоминается мне все чаще. Ты писал, что к тебе приходила бабушка. Это было так давно, еще в прошлом веке, четверть века тому.

Я не ответил тебе. Я не знал, что ответить дедушке, который пишет о том, что к нему приходила умершая много лет назад жена. Это было письмо-прощание. Ты так и писал: «Дорогой внучек! Хочу проститься…» Ты никогда до этого мне не писал писем.

Ты вообще всю жизнь был немногословным, молчуном. Самое эмоциональное твое выражение, я запомнил: «И что же будет?» Это означало, что ты очень переживаешь по поводу какого-то события. И все.

Вскоре после этого письма бог призвал тебя. Тебе было далеко за девяносто. Умер ты на руках своего сына, моего отца. Рядом были моя мама - твоя невестка, мой брат – твой любимый внук, родившийся в память о бабушке. А мне ты написал письмо. Ты всех нас очень любил. Ты был наш ангел-хранитель.

Я помню твое лицо ... Ты очень был похож на Иосифа Мандельштама. Открытый добрый взгляд, торчащие в сторону уши, мягкие черты, чистый высокий лоб, очень. Гладковыбритые щеки, ты всю жизнь брился опаской – вжик, вжик по ремню. У тебя всегда в хозяйстве были исключительно наточенные и правленые ножи всех форматов и размеров – разделка мяса была твоя стихия, твоя профессия. Ты приезжал или приходил к нам и точил ножи. И пользоваться ими после этого надо было с особой осторожностью. У меня дома до сих пор в работе твой разделочный топорик для небольших костей. Сколько ему – полвека, больше?

Редкие седые волосы… Помню, младший брат совсем маленький, у тебя на плечах и дергает за них. Ты сидишь на диване и покряхтываешь. Твоя невестка, моя мама говорит: «Папа, что вы терпите? Всыпьте ему как следует».

- Это же ребенок, - с укоризной отвечаешь ты. А ребенок продолжает наяривать остатки редких седых волос. И только однажды ты не выдержал, не столько от ребенка, сколько от ворчания невестки. И – даже не шлепнул, нет – просто снял с плеч и слегка пригладил ладонью в две моих теперешних пятую точку моего трехлетнего брата… Удивленные глаза у ребенка, моментально отлетевшего в дальний угол комнаты, стали очень большими и круглыми. А ты сказал: «Так нельзя». И было непонятно, кому это предназначалось. Расстроился и вышел на улицу. Больше ты ребенка так не приглаживал, но и ребенок интерес к твоим волосам потерял.

Мы живем в ракетном дивизионе, где служит мой отец, под Киевом. Ты раз в неделю считаешь своим долгом возить нам сумки с продуктами. Отец приходит с дежурства и, будучи человеком сильным, с трудом поднимает пудовые сумки, которые ты, восьмидесятилетний старик волок пешком три километра от шоссейной дороги мимо колхозных полей до нашего КПП.

- Папа! Ну, сколько тебе говорить – не таскай такие тяжести!

- Э, надо же кушать.

- Папа, у нас еще с того раза запасы не кончились.

Ты никогда не спорил. Просто умолкал и через неделю-две приносил все те же забитые доверху продуктами сумки. Кормить близких – это был твой пунктик, твой конек, твоя визитная карточка. Ты слишком хорошо знал, что такое голод и нищета. И ты очень, очень любил своих близких.

Даже, когда ты уходил, долго, мучительно – у тебя было крепкое сердце и светлые легкие, врач говорил: как у юноши! И это при твоих девяносто четырех! – годы медленно и бесповоротно брали свое, ты то приходил в свое обычное молчаливо-терпеливое состояние, когда на все вопросы о здоровье отвечал: «Хорошо», то начинал кряхтеть и ложился, впадая почти в беспамятство – но даже в это непростое для тебя время, чувствуя малейшее облегчение, ты шел за продуктами и нес их моей семье, или своей младшей сестре, прикованной к постели и живущей со своими уже пожилыми детьми.

Ты вырос в большой семье – двенадцать детей. Ты был вторым. Но я запомнил на всю жизнь, пока оставались живы два твои брата и сестра, ты навещал их. Не они тебя, ты – их. Всех и каждого. Не от случая к случаю. Постоянно, как надежный курьерский. Мы шли к дяде Хаиму, старшему брату, или дяде Семе, младшему брату, разбитому параличом после инсульта, или к младшей сестре, тете Лизе. И ты нес свою знаменитую сумку с продуктами. Только сейчас я понимаю – это была великая ничем неистребимая любовь к близким. Ты ничего не говорил, когда я маленький семенил рядом с тобой, мы просто шли навещать родных людей. А потом мы отправлялись к не очень близким. А потом ты шел к просто знакомым. И каждому ты что-то приносил, справлялся о здоровье, молча пил чай или немного говорил, больше для того, чтобы поддержать их беседу, прощался, уходил, чтобы навестить их вновь. Через неделю по ближнему, а через месяц по дальнему кругу. Самая знакомая твоя фраза: «Таки надо помочь…». И ты это делал, как умел и как понимал. И они все, в каждом круге, каждый раз сначала справлялись не о твоем здоровье, а спрашивали: «Миша, почему тебя так давно не было?». Дядя Хаим, умирая, просил тебя: «Не оставь мою жену». И ты выполнил волю старшего брата – навещал тетю Клару до самой ее смерти. Каждую неделю.

Когда я приезжал на побывку в студенческие и потом семейные годы, ты приходил и говорил:

- Надо сходить к дяде Хаиму, дяде Семе, тете Лизе, - и далее по списку.

И я знал, что это именно надо и это правильно, вопрос не обсуждался. Без этого я не мог представить ни одного своего приезда. Потом тебя не стало. И на твою вахту заступил твой сын, мой отец. А потом они эмигрировали к родне по маминой линии. Я приезжаю в гости к ним, чтобы ходить в гости к родне. А папа говорит: «Надо позвонить тете Софе, Эдику». Список стал совсем коротким…

А я живу один. То есть не один, но мне не к кому ходить по списку с продуктами в сумке. Разве что к сыну. Но у меня почему-то все не хватает времени. Я много работаю. Или, может, мне слишком мало лет? Ты всегда был стар, а я – просто пожилой.

-2-

То, что со мной, мой выбор. Но проходят годы, иногда по ночам мне снится: мы с тобой, милый мой деда, возвращаемся из Киева. Автобус останавливается на шоссе у развилки. Ты выносишь две огромные сумки с продуктами. Мне всего десять лет и в руках у меня небольшая авоська с печеньем «Юбилейное» и белым хлебом – для приличия. Ты говоришь:

- Ну, пойдем не спеша, - поднимаешь груз на вытянутые жилистые руки – ты всегда их носил на вытянутых руках, не перекидывая через плечо – и мы идем три километра по проселочной дороге. И я не понимаю, что ты уже очень старый. И вскоре ты говоришь. – Устал? Давай авоську мне.

Я отдаю и прыгаю в сторону на клубничное поле.

- Не ешь грязное! – слышу вдогонку. 

-3-

Я не знаю, не могу уже различить, где в моих воспоминаниях о тебе правда, а где легенда. Но ведь все легенды – это сконцентрированная правда, приправленная искренней любовью.

Ты был мясник-колбасник, говорят, лучший колбасник Киева! Когда папу вернули служить на Украину, мы ели только твой зельц, твой холодец, твои охотничьи колбаски. Говорят, докторская колбаса - твое изобретение. Ой, я себе представляю, что сейчас начнется где-то в тех местах, которые называются «защита авторских прав»! Ой, да заради бога, у нас не осталось патентов, да и разве Советская родина их раздавала своим героям? Я не претендую на проценты от товарного знака и продаж. Упаси меня! Но я заявляю все мои права на мою память – память моей семьи, в которой легенда о моем деде гласит: он был лучший колбасник Киева и он создал рецепт докторской колбасы. И когда Хрущев вез на встречу в Америку свои любимые охотничьи колбаски, на колбасной киевской фабрике их варил лучший мастер - мой дед Михаил Гуревич.

А еще известная драматургическая семья супруги Алескандр Корнейчук и Ванда Василевская, чьими именами названы улицы в Киеве, уже после войны в одном и том же бурундучке-ларечке покупали всегда одни и те же колбасы сделанные одним и тем же мастером – Михаилом Гуревичем…

 

Ты был из очень бедной семьи. Черта оседлости, двенадцать детей! И все работали всю жизнь с малолетства. В двенадцать ты батрачил на дядю знаменитого тяжелоатлета Григория Новака. Дядя Новака – большой, просто огромный гренадерского сложения - держал мясную лавку на Бессарабском рынке в Киеве. И пацаненок-батрак Мойша таскал мясные туши и возил их на телеге без скидок на возраст.

А однажды ты таки надорвался и заработал грыжу. Перед самой войной. Ты был бригадир – старший мастер колбасного производства. Привезли и скинули с телеги ободранную конскую тушу. И никого не было. И мясо могло испортиться. Ты в одиночку поднял тушу на разделочный стол. А грыжу переходил, но она еще напомнит о себе. И было тогда тебе под пятьдесят…

 

Ты был очень сильный. Легенда гласит, еще во времена нэпа, когда ты работал на своих более удачливых родственников все тем же мясником-колбасником, ты на спор переносил фанерный киоск для газированной воды – помните: «Меньше пены!»? Люди зарабатывали на этом споре. Люди, но не ты. Так гласит легенда.

А еще, я слышал своими ушами, ты вдруг за чашкой чая у одной незнакомой тебе до этого старушки впервые в жизни рассказал о себе, похвастался. Времена все того же нэпа. Вечер. Ты возвращаешься с другом из … оперы. Да-да, ты ходил слушать оперу. Странно, но тогда не крутили американских боевиков. Синематограф демонстрировал всего два-три новых фильма в год. А вот опера, оперетта! …В общем, блекло жил народ, как-то неразвито… Я себе представляю: у нас долго хранилась фотография – на ней ты почти молодой, и тогда тебе уже было за тридцать, перед нэпманским фотографом. Птичка вылетела – и что осталось? Франт с гладко зачесанными темными волосами и усиками, в манишке с бабочкой и приталенном фрачке, сидит, забросив нога на ногу в полосатых брючках-дудочках, ботиночки белые с черными вставками по бокам, в руках тросточка. Но те же знаменитые уши! Добрейшие уши на свете.

И вот, я себе представляю, возвращается такой франт из числа батрачивших на нэпманов-эксплуататоров с товарищем после культурного отдыха в опере. И что же? В темном переулке встретили их урки, и один из них им говорит: «Давайте, таки, гроши». И друг, у которого реакция чуть быстрее, ноги чуть длиннее, а сердце нежнее, бежит в тень и оттуда успевает крикнуть очень важную мысль: «Мойша, беги!». Но что делаешь ты? Ты берешь одной рукой одного за шиворот, другой другого, приподнимаешь их, встряхиваешь и стукаешь немножко лбами, и отпускаешь руки. И они лежат. И глаза у них немножко закрыты. А ты извиняешься перед богом и идешь за своим другом. И чтобы он не слишком испугался и не очень обиделся, отвечаешь ему в тень: «Спасибо Сеня за помощь, уже бегу». Это ли я слышал своими ушами от тебя, но глаза мои нарисовали это, так как хотело слышать мое сердце. Ведь ты не будешь сердиться на меня, деда?

 

 

 

-4-

В годы войны тебя не взяли на войну. Ты тогда уже был стар. Тебя забрали на трудовой фронт. Фронт этот проходил где-то в Средней Азии, в Узбекистане... И ты таки надорвался – и у тебя воспалилась паховая грыжа. И тебе сказали – иди к семье. И ты пошел… Но недавно ты уже проходил этот горький путь…

Семья твоя – моя бабушка и два ее сына, старший – мой дядя и младший – мой будущий папа, тоже были в эвакуации в Узбекистане. Но между тобой и ими было, может, три раза по сто километров. К тому времени старший сын умер от тифа, потому что, так гласит легенда, был красив и силен, как ты. И немножко биндюжник, как он сам. И бабушка, встречая его из школы, всякий раз спрашивала: «Что сегодня, Абраша?» И было за счастье, если ее в школу не вызывали. Но старшего папиного брата боялись все нехорошие люди в округе и любили все друзья и родственники, потому что он был сильным, добрым, но справедливым. И никогда ничем не болел. А мой папа, встретивший войну семилетним, рос болезненным ребенком. Бабушка - командир сандружины вывезла своих на последней машине с раненными из полуразбомбленного Киева, куда уже входили немцы. И из гражданского населения в последний эшелон не брали никого.

Тогда еще она не знала, что по приезду в узбекский город с непроизносимым названием ее младший сын – мой папа заболеет тифом, и врач-поляк только посмотрит и скажет: не жилец. И будет у него сорок раз по сорок: сорок дней с зашкаливающей температурой. И старший, красивый, сильный, брат, никогда ничем не болевший, будет таскать полуживого младшего на закорках в больницу и обратно. И заплатит собственным здоровьем. А бабушка день и ночь работала на трудодни в колхозе, чтобы им было хотя бы что поесть И, когда свалился в тифе старший и черная тень простерла крылья над ее двумя сыновьями, она вызвала деда. И его отпустили с трудового фронта на время. Мой папа стал потихоньку оклемываться, вопреки прогнозу врача. А старший брат … Это было единственное время, когда мой отец видел своего отца плачущим. Дед сидел денно и нощно у постели умирающего сына, держал его за руку и безмолвно плакал. Просто катились слезы. А пятнадцатилетний мальчик говорил: «Лучше бы я ушел в армию».

А потом мой папа с моей мамой родили и вырастили двух сыновей – меня и младшего брата. И у нас тоже восемь лет разница. И мы родили детей. А дети - внуков. Но это уже другая история, начало которой там, где сидит наш дед у постели умирающего старшего сына, чтобы жили мы…

Слышите? Метроном так-так, так-так. Отмеряет отпущенные сроки. И не прерывается род не вопреки, а благодаря любви тех, кто остался в наших легендах. И мы живем за себя, и за них. Вечная память тебе, Абрам Гуревич!

… Так гласит легенда, так рассказывает мой папа.

 

…Михаил Семенович (а по-настоящему Шимонович) идет по дороге к семье. У него воспаленная грыжа и он не может быстро идти. Он зарос бородой. В руках у него палка. Он спит по дороге, где придется. Но он никого не просит. Он просто не умеет этого делать. Он только молится богу перед заходом солнца и ничего не предпринимает в субботу. У него кончились и деньги, и запасы. Он ест, что подадут. Вечерами он молится богу, он ничего не просит, только благодарит. И идет дальше.

И однажды вечером в мазанку, или как там это называлось, где ютилась бабушка с единственным младшим сыном, выжившим после брюшного тифа вопреки прогнозу врача, в этот то ли сарай для лопат, то ли склад для зерна, которого не было, постучали. Бабушка взяла керосинку, открыла дверь. На пороге стоял изможденный старик.

- Нам нечего вам подать, - сказала бабушка. – Разве что лепешку из жмыха и ковш воды. И у нас негде вас разместить.

Старик разомкнул спекшиеся губы и сказал:

- Рива, это я.

Об этом ли гласит легенда? Но так видит мое сердце… Папа, прости, если оно видит не совсем точно. Бабушка, дедушка, простят. Ведь это наша память, правда?

 

Врач, который делал деду операцию, был поражен терпению и мужеству этого молчаливого пожилого человека. Наркоза не было. И врач сказал:

- Дайте ему спирта, пусть выпьет.

- Я не пью, - ответил дед.

- Тогда не смотри.

Дед ничего не ответил и стал смотреть и покряхтывать.

- Ты бы матюгнулся что ли, - сказал врач.

- Я не умею, - ответил дед. Он не хотел хоть чем-нибудь мешать человеку, который делал свое дело. А когда врач закончил, дед сказал, - Спасибо. – И все.

Это рассказывает папа, который слышал, как об этом говорил врач с моей бабушкой…

 

-5-

Прости меня, деда, что я не ответил на твое письмо.

Я помню. Лето… гощу у бабушки и мы с тобой идем гулять на детскую площадку…

Лето… Мы отдыхаем на речке Ирпень. Бабушка плывет на тот берег и обратно, а ты, не умея плавать, мечешься по берегу и машешь ей рукой, чтобы немедленно возвращалась. А потом ты делаешь мне кораблики из сосновой коры…

Лето… Я валяюсь на диване и швыряю под потолок диванную подушечку. Ты устал, пришел с работы. Тебе уже много лет. Добрейший, интеллигентнейший человек, всегда повязывающий галстук при встрече с женщиной, не произнесший за всю свою жизнь ни одного худого, не то, чтобы матерного слова, любящий читать книги и газеты, знавший талмуд, и не имеющий ни одного класса образования.

- Миша, своди ребенка погулять. Он уже с ума сходит. И купи по дороге молока…

Лето… А может быть это много лет? Но лучше – одно, большое, доброе, светлое лето, в котором тебя любят только за то, что ты есть.

 


вверх^ к полной версии понравилось! в evernote
Комментарии (2):
klari126 24-12-2010-07:31 удалить
Привет, Серебряный стрелец! Как много интересного я тут прочитала. Дарю рожок счастья на ёлочку. [333x500]
Литературный портал http://lit-life.ru/ Рассказы и истории всех жанров и направлений от авторов. Обсуждение и дискуссии на острые вопросы. Анекдоты и стихи. Рубрика "+18"


Комментарии (2): вверх^

Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Игорь Гуревич. Рассказы (1 часть) | Серебряный_стрелец - Серебряный_стрелец | Лента друзей Серебряный_стрелец / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»